Текст книги "Семейные обстоятельства (сборник)"
Автор книги: Альберт Лиханов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 31 страниц)
Мама чуть-чуть дотронулась до рубца и вдруг, всхлипнув, заплакала. Отец ничего ей не сказал, только опять обнял и снова погладил по голове. Мама успокоилась и стала говорить, каких раненых видела за войну в своем госпитале, как умирали люди; и наверное, им было страшнее умирать здесь, за столько километров от фронта, потому что они почти все умирали тяжело… Но она принимала все это как необходимое – война ведь, а сейчас вдруг, когда отец показал свою рану, испугалась, что его могли убить, пройди осколок чуть дальше, и отца бы теперь не было…
– Смерть будто холодом дохнула, – сказала она. – Вот, говорят, судьба – не судьба. А кому судьба умирать? Нет такой судьбы, всем судьба жить, а вот умирают. Бабы толкуют: а как же, мол, кто-то должен погибнуть… И как тут быть – кто должен, кто не должен…
Уже смеркалось, и мама вдруг спохватилась, стала искать авоську и складывать белье.
– Мужики, в баню! В баню, мужики! – кричала она. И почему-то было ей приятно повторять это слово «мужики».
Отец хотел было идти в простой рубашке, но Михаська заставил его надеть гимнастерку с двумя медалями «За отвагу», и с орденом Красной Звезды, и с другими медалями – за освобождение разных городов и даже государств.
Эх, как жалел Михаська, что в сумерках плохо видны отцовские награды! Да еще, как назло, никто не попадается из знакомых ребят.
В бане было полно народу, очередь в мужскую мойку извивалась как змея. Они пристроились в хвосте, за каким-то стариком.
Михаська вспомнил, как он первый раз пришел сюда, в мужскую баню. Совсем один. Это было в первом классе.
Вначале он, конечно, ходил с мамой, как все маленькие мальчишки. Но однажды они пришли мыться, и в бане Михаська увидел Юлию Николаевну.
Мама еле уговорила Михаську раздеться и вымыться. Он согласился, если только их не увидит Юлия Николаевна. В мойке стоял пар, но она их все-таки заметила. Михаська прямо сгорал от стыда из-за того, что учительница увидела его в таком виде и он ее тоже.
Хорошо, что Юлия Николаевна не подошла тогда к ним. А то что бы он стал делать? Наверное, убежал бы из бани.
Но Юлия Николаевна не подошла, кивнула им с мамой издалека и очень быстро ушла. Михаське показалось, что она даже не домылась.
После этого случая Михаська в женскую баню ходить наотрез отказался. Мама спорить с ним не стала, поняла и мыла теперь его дома, в той самой ванночке, где Михаську купали, когда он был еще грудным.
В ванночке он не помещался, приходилось мыться стоя, вода текла ручьями по комнате, и мама ругалась. Однажды зимой стало туго с дровами, мама никак не могла получить машину дров, хотя ордер на них был, и Михаське пришлось одному идти в баню.
Мама долго учила его, как надо мыться, как вытираться, как следить, чтобы не украли белье, а то он останется голый.
Это-то было уж ни к чему. Михаська и сам слышал, как у одного дядьки в бане унесли белье и он остался совсем голый, пока кто-то не сходил к нему домой и не сказал, чтоб ему принесли во что одеться.
Для дядьки сходили – ясное дело, а вот кто пойдет, если утащат белье у мальчишки?
И Михаська пошел в баню, боясь, что с ним обязательно что-то случится.
Он припомнил, как еле открыл тогда тяжелую, разбухшую от воды и пара деревянную дверь в мойку, как налил в шайку кипятку и тихонько окатил край каменной скамьи. Потом он долго плескался в своей шайке, тер с мылом руки, вымыл и грудь, и ноги, и голову, попробовал дотянуться мочалкой до спины, но не дотянулся. Мама говорила ему, собирая в авоську белье: «А спину попроси потереть какого-нибудь дядю».
Михаська оглянулся, выбрал парня, который сидел к нему спиной на соседней скамейке и усердно тер свою шею.
– Ну держись… – сказал ему парень и начал драить Михаськину спину так, будто хотел снять с него кожу.
У Михаськи навернулись слезы.
Парень оказался веселый, все спрашивал, на каком фронте у Михаськи отец, и Михаська не знал, что ответить. Один же фронт – там, где сражаются. Михаське парень понравился; он все думал, что бы такое сделать для него, наконец сообразил предложить теперь ему потереть спину. Но парень улыбнулся, показав зубы, ответил, что уже натерся, спасибо, и дальше они словно познакомились. Парень нет-нет да и поглядывал на Михаську, подмигивал ему и когда пошел одеваться, Михаська увязался за ним, наскоро окатившись.
Парень оделся быстро. Михаська едва успевал за ним. Выходя, парень сказал пожилому банщику:
– Спасибо за баньку, папаша!
И Михаська тоже повторил за ним:
– Спасибо за баньку, папаша!
Банщик засмеялся и шлепнул его легонько сухим березовым веником.
За воротами их с парнем дороги расходились, они приветливо подмигнули друг другу на прощание, и Михаська подумал, что как здорово, если бы все люди были такие.
С тех пор Михаська стал своим человеком в этих длинных банных очередях. Он всегда брал с собой «Географию» или еще какой-нибудь учебник и, пока стоял в очереди, выучивал урок назубок. После бани он получал пятерки, и поэтому ходить туда Михаське нравилось.
Всяких людей видывал он в этих длинных банных очередях. Особенно Михаська завидовал мальчишкам, у которых есть дедушки, а значит, есть с кем ходить в баню. А раз он видел старика, который пришел в баню с маленькой девчонкой. Сначала Михаська засмеялся – такое он видел впервые: в женской бане мальчишек много – это да, а чтоб девчонка мылась с мужчинами?
Но потом он призадумался: чего ж тут смешного? Мальчишки ходят с мамами в баню, потому что у них нет отцов, они на войне, а вот если девчонка идет с дедом – значит, у нее нет мамы? Или, может, она тоже на фронте? Он испугался: а вдруг маму у этой девочки убьют? Потом он решил, что, наверное, просто маме этой девочки некогда: может, она на суточном дежурстве или уехала куда-нибудь? Сразу стало веселее, потому что Михаська не мог представить, что было бы с ним без мамы.
Видел Михаська в очередях и раненых, приехавших домой на поправку после госпиталя, обязательно с мальчишками, сыновьями, и очень завидовал этим мальчишкам. А когда пришло письмо от отца, где чьей-то рукой от его имени было написано, что он ранен, Михаська подумал, что, наверное, его отец тоже заедет домой из госпиталя и тогда они пойдут мыться вдвоем.
И вот теперь Михаська вспомнил, как хотел пойти с отцом в баню. Они стояли в своем темном уголке, очередь почти не двигалась, а Михаське так хотелось, чтоб они поскорее вышли на свет и все – и парни, и старики, и мальчишки – увидели бы его отца в гимнастерке и с медалями, которые негромко позвякивали друг о друга.
Старик впереди все крутился, топтался, дымил, о чем-то говорил с соседями, и Михаська подумал, что, если бы это он, Михаська, так крутился все время и рядом была мама, он уже давно схлопотал бы по макушке. Михаська рассмеялся, представив, как получил бы по макушке от мамы этот вертлявый старичок.
Старик обернулся, как будто понял, что Михаська смеется над ним, пристально посмотрел куда-то чуть повыше Михаськи и вдруг громко сказал:
– Что же такое творится, граждане?
Он сказал это и протянул руку в сторону Михаськи. Все стали оборачиваться и смотреть на Михаську, и он покраснел и уже сто раз обругал себя за то, что засмеялся над стариком.
– Что же это такое творится, православные?
«Вот еще, – подумал Михаська, – на попа нарвался».
– Прошел человек войну, – продолжал старик. – Домой, наверное, вернулся, в баньку попариться, известное дело, пришел.
Михаська вздохнул, и краска стала сходить с него. Он обернулся. Сзади стоял отец. Так вот на кого смотрели все! На отца!
– А мы его тут в очереди держим! – кричал старик.
Очередь вдруг зашумела. Михаську обняла какая-то теплая волна, заполнила его до самых краев – еще бы, вся очередь, целых, наверное, сто человек смотрели на отца, и улыбались ему, и говорили про него!
И конечно, уже все видели его гимнастерку, и медали, и орден Красной Звезды, который отец называет просто звездочкой.
– А ну-ка, товарищ старшина, – закричал снова старик, – давай проходи вперед!
– Да что вы, – сказал отец, – постоим, отдохнем, теперь торопиться некуда.
– Нет, нет, – закричал шустрый старик, – торопись! Торопись отдыхать, а то скоро снова за работу! Давай, говорю, проходи!
Отца стали подталкивать, очередь перед ним расступилась, и он пошел вперед, а Михаська за ним, чувствуя на себе завистливые взгляды мальчишек… Кто-то даже легонько толкнул его в бок.
…Уже засыпая, разморенный от жаркой бани и горячего чая, Михаська подумал, радостно удивляясь: вот он, оказывается, какой был второй длинный день!
Часть вторая
«Тошка-тошка-тошка-тошка…»
1
Михаська любил смотреть на облака.
По дребезжащей железной лестнице он забирался на плоскую крышу. За дальней трубой возле слухового окна у него было любимое местечко. Если лечь на спину, Михаську здесь даже с крыши не видно, а с земли тем более. Это местечко он нашел еще в войну, когда учился во втором классе. Тогда по вечерам назначали дежурных по крыше на случай бомбежки. Впрочем, вскоре эти дежурства отменили, потому что фашистские самолеты до их города долететь не могли. Воздушную тревогу тоже объявили всего раза два, наверное, просто так, на всякий случай. Михаська помнил тот вечер. Незадолго до этого они с мамой, как и все жильцы, обклеивали свои окна белыми полосками бумаги крест-накрест. На верхнем стекле крест, на боковых тоже по кресту. Все говорили, что это очень помогает. Если бомба упадет, то стекла с такими полосками не разобьются. Михаська, признаться, мало этому верил, потому что даже простой небольшой камешек для стекла – гибель, а тут бомба?
А через несколько дней вечером завыла сирена, и мама закричала на Михаську, потому что он копался – у него не застегивались пуговицы на пальто.
Когда они вышли из дому, по черному небу шарили лучи прожектора и время от времени освещали самолет.
Но самолет был наш, четырехкрылый «кукурузник»; таких у немцев не бывает.
Мама все торопила Михаську, а он говорил ей, чтоб она не спешила, потому что самолет наш. Бомбоубежище было далеко, и они не успели до него дойти, как тревогу отменили, и они пошли домой. Михаська ворчал: «Ну видишь, видишь, ведь я говорил…»
Мама ничего не отвечала и только вздыхала.
А на крыше все тогда оборудовали по-настоящему. В разных концах поставили ящики с песком, возле слухового окна – бочку с водой и прямо к бочке прибили два гвоздя, загнули их и на крючки повесили ведра.
Это Михаське нравилось. Было похоже на корабль. Там тоже висят ведра, только белые с красной полосой.
Но бочка так и не пригодилась. Песок потом растаскали по крыше ребята, а ведра унесли обратно в домоуправление.
Осталось от всей тревоги одно Михаськино тихое местечко за трубой.
Он иногда приходил сюда, ложился на спину, ощущая ею жар нагретого железа, и смотрел в небо, на облака.
Облака мчались перед ним, как белые паруса и как дикие звери, каких даже в сказках не бывает. Иногда они походили на фашистов – ощеренные морды в рогатых касках, и тогда Михаська сражался с ними, расстреливая их – ты-ты-ты-ты! – из автомата.
Теперь воевать не надо, фашистов разгромили, и Михаська блаженствовал на крыше просто так.
А фашисты, вон они. Михаське видно отсюда, как за тесовым забором с колючей проволокой копошатся зеленые фрицы – строят новый дом. «Правильно, стройте, стройте, – подумал Михаська. – Рушили все, теперь стройте».
Вот ведь ерунда какая: будто назло все про войну да про фашистов думается и из головы не выходит!
Он уставился на облака, стараясь представить какие-нибудь цветы, но там, на небе, все получались какие-то взрывы.
Михаська зажмурил глаза и решил, что нарочно больше не будет думать про войну и разглядывать в облаках эти взрывы.
Он подумал про отца и открыл глаза.
Над головой плыли цветы из облаков.
2
В прошлое воскресенье они все-таки сходили за реку, на свой участок.
Солнце словно играло в прятки – то выглянет и припечет, будто в середине лета, то скроется за тучу, и тогда сразу дохнет близкой осенью.
Они шли от тени к свету и снова попадали в тень, будто переходили с острова на остров, и было здорово идти по островам, взявшись за руки, – мама, отец и Михаська.
Иногда Михаська оставлял их вдвоем и бежал далеко вперед, а потом останавливался и смотрел, как они идут к нему.
Сначала их лица казались маленькими пятнами, потом они приближались, и Михаська смеялся, потому что ему было приятно смотреть на них, видеть, как лохматит ветер волосы отца и он жмурится на солнце, смотреть, как мама то и дело подпрыгивает, подбирая шаг, а потом идет широко, в ногу с отцом, но у нее ничего не выходит, она снова подпрыгивает, и это очень смешно, потому что мама походит на курицу, которая хочет взлететь, а не может.
Они подходят ближе, ближе, а Михаська пятится, но они наступают на него, и он смеется и отбегает снова…
Картофельное поле тянется сразу за сосновым леском. Лесок небольшой и насквозь просвечен солнцем.
Их участок у самого ручья, так что можно напиться, зачерпнуть фуражкой, как ковшом, прозрачной, будто воздух, воды и глотать ее, пока зубы от холода не заноют.
– Ну вот, – говорит мама, – пришли. Поклонимся нашей кормилице. – И первая кланяется.
Михаська хотел улыбнуться, но отец поклонился картошке тоже, серьезно и даже задумчиво.
Михаська вспомнил, как копали они картошку и мама тащила на спине тяжеленные мешки к дороге, где ждала подвода, а потом картошку раскладывали дома, прямо на полу в комнате, чтоб она просохла на зиму, и в комнате долго держался сладковатый запах земли и картошки. Всю зиму жарили ее, и варили, и толкли, делая из картошки кашу.
Михаська подумал-подумал и поклонился тоже. Наверное, было смешно смотреть со стороны. Стоят трое людей и кланяются; чему – неизвестно, ровному полю.
Они присели возле ручья, и Михаська услышал, как журчит вода. Он сунул в нее руку и схватил со дна гальку, подбросил ее на ладошках, стал разглядывать. В кучке серых камешков один был прозрачный. Михаська повернул его к небу, и камешек стал голубым, положил на траву, он стал зеленым, а повернул к солнцу, и камешек засверкал яркими брызгами, будто сам был кусочком солнца.
Отец потрепал ботву. Кое-где на ней болтались гроздья зеленых яблочек с семенами.
– Знаете, – сказал отец, – а ведь есть песня про картошку.
Он скинул рубашку и майку и теперь лежал на спине, подставив грудь солнцу.
– Знаем, – сказала мама, ласково погладила отца по щеке и положила свою голову ему на грудь, к самому сердцу.
– Нет! – закричал Михаська. – Я не знаю!
– А мы знаем, – сказала мама.
– Ну вот, – ответил Михаська, – и спойте!
– А что, и споем, – сказал отец. – Споем, а? Нашу пионерскую?
– Вот уж да! – улыбнулся Михаська. – Пионерскую про картошку?
А отец и мама весело запели:
Рас-скажите-ка, ребята-бята-бята-бята,
Жили в лагере мы как-как-как.
И на солнце, как котята-тята-тята-тята,
Грелись этак, грелись так-так-так!
Михаська засмеялся. Уж очень забавные были слова у песни – «тята-тята-тята» или «бята-бята-бята». Мама и отец допели песню, и Михаська попросил, чтобы они спели еще, и теперь уже подпевал им:
Здравствуй, милая картошка-тошка-тошка-тошна,
Низко бьем тебе челом-лом-лом…
Потом они посидели еще немного, погрелись на солнышке, побрызгались водой из ручья, и мама визжала на все поле, а потом спели еще про картошку, и этот веселый мотив никак не выходил у Михаськи из головы.
Даже дальняя дорожка-рожка-рожка-рожка
Нам с тобою нипочем-чем-чем…
– Эх, – сказал вдруг отец, – долго ждать!
Мама кивнула головой, а Михаська спросил:
– Что долго ждать?
– Да вот решили мы с мамой, сынок, – ответил отец, – построить свой домик. Уж очень тесно живем.
– Избушку на курьих ножках? – спросил Михаська, думая, что отец смеется.
– Эх ты, сказочник! – Отец обнял Михаську за плечи. – Нет, настоящую избушку. Пусть небольшую, да свою.
– А зачем? – удивился Михаська.
Ему нравилась их маленькая уютная комнатка с желтым полом, таким желтым, что казалось, кто-то опрокинул яичницу. Ему стало жалко Ивановну, маленькую Лизу, Катьку, уютное местечко на крыше и весь их большой старый дом, без которого он не мог представить себя.
– А затем, – весело крикнул отец, – что хватит! Навоевался я! Ох как навоевался!.. И хочу теперь жить по-людски! Хорошо! Вольно! И чтоб всего было вдосталь! И еды, и воздуха, и света! Потеснились, хватит! Будет и у нас дом!
А мама сказала задумчиво:
– Надо, чтобы была кухонька с печкой. И хорошо бы две комнатки: светелка и горница.
– Будет, будет и светелка и горница! – сказал отец. – А когда станет холодно, мы с Михаськой залезем на печку и будем рассказывать друг другу сказки. А, Михаська?
Это Михаське понравилось. Он представил домик под старым тополем, ветер, снег, а они с отцом лежат на горячей печке и рассказывают сказки, а мама печет пирожки с грибами и луком. Он улыбнулся, а отец хлопнул его по плечу, как равного, и сказал:
– Ну вот видишь!
И они еще раз спели песенку о пионерской картошке. А ветер шумел в траве, журчала вода в ручье, перекатываясь через белый камень, и солнце разбрасывало по земле свет и тени, будто сказочные острова.
Михаська смотрел на облака, лежа на траве, и громко пел:
Пионерская картошка-тошка-тошка-тошка,
Объеденье для ребят-бят-бят…
Ему нравилась эта песенка. Только Михаська никак не мог представить отца и маму пионерами, хотя песню эту они пели, когда были такими, как он теперь.
– Тошка-тошка-тошка-тошка! – весело орал Михаська. – Бят-бят-бят!
А облака плыли над ним, похожие на кудрявые белые цветы.
Когда они возвращались, отец вдруг стал серьезным и сказал, как тогда, на поле:
– Вот только долго ждать. Тут за год на дом не заработаешь.
А мама грустно вздохнула.
Они шли по дороге, и Михаська перебегал с острова на остров…
3
Михаська ходил за отцом хвостом. Куда отец, туда и он. Пошлет мама отца на рынок, и Михаська с ним. Пойдет отец просто по улице прогуляться, и Михаська тут как тут.
Когда мама брала его за руку, Михаська сейчас же вырывался: что он, маленький? А отца сам за руку брал, чтобы все видели – это его батя.
И вот что интересно: куда бы они ни шли, отец, как мальчишка, по сторонам глазеет, улыбается. Михаське с ним интересно. Раз шли и увидели льва на воротах. Каменного, конечно. Сколько раз Михаська его видел, льва этого. И никогда не думал, почему это на воротах лев, а не собака там или еще кто. А отец остановился, кивнул льву, как старому знакомому, и рассказал Михаське, что львов на воротах ставили купцы. До революции это было. Если на воротах лев – значит, тут купец живет.
Отец ходил по улицам так, будто все в первый раз видел. И все наверх смотрел, на крыши, на деревья. Ворот у гимнастерки расстегивал, чтобы дышать легче.
Так они и ходили вдвоем: куда отец, туда и Михаська.
Однажды отец решил зайти в пивную, выпить кружечку. Михаське сказал, чтобы подождал на улице, но он увязался за отцом.
Пивная была в маленьком подвальчике. Пахло дрожжами и чем-то мокрым. Отец взял кружку пива и сел за столик. Народу было невпроворот: все вокруг гудело, шумело; пластами плавал седой дым.
Отец выпил кружку и хотел уже уйти, как его кто-то окликнул. К столику медленно, боясь расплескать пиво, двигался человек. В каждой руке он нес по три пивные кружки.
– А-а, Седов! – сказал отец. – Пропиваешь состояние?
Седов не обиделся.
– Не угадал, – ответил он, – как раз обмываю состояние. Вот корову купил.
Он показал на какого-то старика – видно, колхозника.
– По поводу ценной покупки, – сказал он, – прими кружечку. – Седов подул на кружку; хлопья пены полетели на пол.
Они выпили, и отец уже не посмеивался над Седовым, а все расспрашивал его о корове.
– Молочко буду теперь пить, – говорил Седов. – Ты знаешь, молоко с пивом – во, говорят, выходит!
– Где же ты денег столько взял? – спросил отец. – Корова-то, поди-ка, и правда целое состояние стоит?
Седов захохотал. Лицо у него было и так круглое, будто блин с ушами, а когда он смеялся, становилось еще круглее, и глаза совсем закрывались – одни щелочки только.
– Хочешь узнать? – спросил Седов, наклонил свой блин к отцу и зашептал ему на ухо, хрипло похохатывая.
– Ну и скотина же ты, Седов! – сказал отец и поморщился, будто зубы у него заболели.
Михаська подумал, что сейчас Седов вскочит, грохнет кулаком, начнет орать, но он не грохнул и не заорал.
– Захочешь жить по-человечески, – сказал он ласково, – поймешь, что к чему.
– Я же воевал, – сказал отец, – в разведке служил! За кого ты меня принимаешь?
– Вольному воля, – сказал Седов серьезно, и Михаська увидел, что глаза у этого блина колючие. – Никто за рукав не тянет. Война – это одно, а мирная жизнь – другое. Тут разведчики не требуются, все уже разведано. Только выбирай…
Отец не ответил ему, кивнул, прощаясь, взял за руку Михаську, и они пошли домой. Отец застегнул воротник, глядел под ноги, хмурился и молчал. Перед самым домом спросил:
– Хочешь, Михаська, молока с пивом?
Михаська мотнул головой: молока, конечно, можно, но зачем же с пивом?!
– А вот я, представляешь ли, хочу, – сказал отец задумчиво. – Только как?
– Нет, лучше молоко отдельно. А пиво сам пей, – сказал Михаська.
Отец усмехнулся и положил на Михаськино плечо свою руку.
– Только как? – повторил он, будто и не слышал Михаську.
Про что это он?
4
Мама затеяла стирку, а их прогнала. И они пошли в кино.
Фильм назывался «Маугли» – про то, как мальчишка жил в джунглях. Кино Михаське понравилось, но все время, пока он его смотрел, будто что-то давило на Михаську.
Вдруг его словно ударило – марки! Отцовский альбомчик с марками, которые отнял Савватей. Там были такие же джунгли, как в кино.
После кино они опять медленно пошли по улице. Отец снова глазел по сторонам и расстегнул воротник, а Михаська все мучился и не знал, как рассказать о марках.
Если всю правду – стыдно, что отдал альбом Савватею, даже не ударил его. Если соврать что-нибудь… А отец вдруг рассмеялся и сказал Михаське, что, когда был маленький и прочитал книжку про Маугли, он хотел убежать в Африку. Да раздумал, потому что не знал, где Африка – за рекой или, наоборот, в другой стороне.
Они засмеялись. Михаська покрепче сжал руку отца, и марки сразу ушли куда-то в сторону. Эх, как здорово идти вдвоем! И хорошо, что мама не пошла, осталась стирать. Вдвоем с отцом лучше. Идут двое мужчин и смеются, вот и все.
Вдруг отец словно врос в землю.
На асфальте, под забором, на деревянной тележке с шарикоподшипниками вместо колес сидел безногий инвалид.
Одет он был во все военное: офицерское галифе, подрезанное и ушитое на обрубках ног, и гимнастерка без погон. На гимнастерке висела медаль «За отвагу» и гвардейский знак.
Перед тележкой лежала перевернутая пилотка со звездочкой, а в ней всегда были монеты и даже бумажные рубли – Михаська не раз видел тут этого инвалида.
Однажды инвалид ехал на своей тележке пьяный. Когда пьяны обычные люди, они шатаются на ногах, а этот мчался на своей тележке по улице, подшипники жужжали, как самолеты, а он орал:
– Эх, раз-зойдись! Гвар-р-рдия едет!..
Улица шла под уклон, инвалид разогнался, отталкиваясь деревяшками с ручками, его тележка неслась быстрее машин, а он все разгонялся и разгонялся, орал и орал. Вдруг крик стих, и Михаська увидел, как тележка зацепилась за что-то и инвалид рухнул на землю. Его протащило по инерции еще несколько метров, какие-то люди бросились к нему, чтобы помочь, но он заматерился и поднялся сам. Рукав гимнастерки был разодран. И вдруг инвалид заплакал пьяным голосом, прямо заревел на всю улицу; и прохожие притихли, остановились, молча смотрели на него. Даже грузовушка с дровами – мимо ехала – затормозила, и тетка-шофер высунулась из кабины. А инвалид медленно поехал сквозь людской коридор к своему месту у забора…
Весь город, наверное, знал его. Один отец не знал. Но чего же стоять как вкопанному? Михаська посмотрел на отца. Тот не отрываясь глядел на инвалида. Потом переступил с ноги на ногу, сказал негромко:
– Вон оно как, значит… Не пожалела война Серегу…
Инвалид был выпивши. Он дремал, не обращая внимания на людей, иногда вздрагивал всем телом, просыпался и кричал:
– Подайте гвардейцу на сто грамм!
Он обводил улицу мутным, тяжелым взглядом, будто дразнил всех: ну-ка, мол, не подайте, хоть я и на водку прошу! Монеты глухо падали в пилотку, а он снова вешал на грудь нечесаную голову и всхрапывал.
Звездочка на перевернутой пилотке была вниз головой, и Михаське захотелось подбежать к инвалиду, отцепить побыстрей от пилотки звездочку, чтобы не пылилась она здесь, не лежала у ног прохожих, не просила подаяния. Он подумал нехорошо про инвалида; он подумал, что, наверное, безногий нарочно не снимает звездочку, и медали не снимает, и гвардейский знак, и нахально кричит так тоже не зря – хочет просто побольше получить… Но тут же он представил себя без обеих ног, и ему стало стыдно своих мыслей. Без ног – это ужасно, это страшно, без ног же невозможно…
Михаська посмотрел на отца.
Тот все стоял, внимательно глядя на инвалида, и черная морщина разрезала лоб, и брови почти сходились на переносье.
– Здорово пьет, горемыка, – сказал он.
– А ты его знаешь? – спросил Михаська.
– Знаю, знаю… – быстро сказал отец. – Как же не знать, воевали вместе. Да пойдем-ка!
Он крепко схватил Михаську за руку и потащил на другую сторону улицы. Отец шел быстро, и спокойствие и веселье, которые были в нем только что, враз куда-то исчезли. Он торопился, будто за ним кто-то гнался, кто-то глядел на него, а отец не хотел, чтоб его узнали и догнали.
– А то увидит, не отвяжешься, – сказал он, снова взглянув на инвалида.
Михаська даже не сразу понял, что сказал отец. Только что, минуту назад, он смотрел на инвалида нахмурившись, стиснув зубы, и Михаська подумал, что отцу, наверное, нелегко смотреть вот так на человека, у которого война отняла ноги. Может, он подумал о себе – ведь и он мог прийти с фронта таким же!
Михаська думал, отец жалеет инвалида, а он вон как…
Они перешли на другую сторону, и отец сразу успокоился, снова стал веселым. Точно такой же, как и до «Маугли».
Будто и не было инвалида.
Михаська представил себя на месте отца. А вместо инвалида – Сашку. Неужели, неужели он смог бы, как отец?.. Рядом воевали… Конечно, это правда, что говорит отец. Будет Серега клянчить деньги на водку. Но что же тут поделаешь?
Михаська подумал, что хотел рассказать отцу про марки, про Савватея, но сейчас это было таким мелким и никчемным…
Он только снова посмотрел на отца.
Долго-долго…
5
А потом пришло первое сентября.
Весной, когда Михаська кончал четвертый класс, он думал, что теперь придется переходить в другую школу. Он даже потихонечку гордился, что уже кончил одну школу, как говорила Юлия Николаевна, получил начальное образование и теперь ему надо переходить в среднюю.
Это все-таки не так просто, не раз чихнуть – кончить начальную школу. Михаська первый раз в жизни сдавал экзамены и, конечно, страшно боялся. Но изложение написал на пятерку и остальные экзамены, которые Юлия Николаевна почему-то называла испытаниями, тоже сдал хорошо и получил свидетельство об окончании начальной школы – большой белый лист, где были поставлены отметки по всем предметам.
Когда Юлия Николаевна торжественно, как и всем ребятам, вручила Михаське лист, ему стало совсем грустно и не захотелось никуда переходить, ни в какую другую школу. Все ребята тоже говорили, что им никуда не хочется уходить, что лучше бы всегда здесь учиться, с Юлией Николаевной. Она улыбалась, говорила, что все равно она учит только до четвертого класса, но тут их начальную школу передали в семилетнюю смешанную, и весь Михаськин класс остался в старой школе.
Так что первого сентября Михаська не пошел, а поскакал в свою школу, будто кенгуру. Перед первым уроком он поиграл в чехарду во дворе, поспорил со Свиридом, что орден Красной Звезды ничуть не хуже боевого Красного Знамени, потому что красная звезда и красное знамя ведь одно и то же они всегда вместе и друг без друга не обходятся.
Потом загремел звонок – Ивановна вышла во двор со своим медным колокольчиком на деревянной ручке, у которого даже язычок оторвался – столько он звонил, – и вместо него телефонным проводом была примотана железная шайба, и потому колокольчик не звенел, а гремел.
Когда они расселись, в класс вошла Юлия Николаевна с каким-то человеком в очках, высоким и бритоголовым. Она ему еле до плеча доставала.
– Ну вот, – сказала, – вы совсем взрослые. Уже пятиклассники. Теперь у вас будет не один учитель, а много. Учитесь дальше…
Она была в том же самом платье, что и в День Победы, – с белым воротничком из кружев, а на платье было два ордена Ленина.
Все ребята гордились Юлией Николаевной – еще бы, у нее было сразу два ордена! И каких! Ни у одного учителя во всем городе нет таких наград. Мама говорила Михаське, что Юлия Николаевна была учительницей еще при царе – вот сколько она уже работала!
Девчонки стали пищать, что Юлия Николаевна от них уходит, но она погрозила им пальцем и ушла.
Был бы Михаська девчонкой, он тоже бы запищал, ничего в этом удивительного нет. Он вспомнил, как Юлия Николаевна, когда они были первыши, вторыши да еще и в прошлом году, по утрам, перед первым уроком доставала из своего портфеля серую коробочку и маленькую ложку. Потом она ходила между партами и всем давала маленькие сладкие шарики из своей коробки. Витаминки.
Витаминки-то все ели, причмокивая, а вот когда в большую перемену Ивановна приносила ведро с зеленой водой – хвойным отваром, Юлии Николаевне приходилось смотреть, чтобы кто-нибудь не выплеснул отвар в цветочные горшки – зеленая водичка была горькая и невкусная. Юлия Николаевна не уходила в учительскую, заставляла всех пить и приговаривала, что это пить сейчас надо обязательно.
По субботам после уроков она оставляла самых хилых ребят и вела к себе домой. Дома она поила их горячим чаем, и не с сахарином, а с настоящим сахаром.
Михаська тоже пил у нее этот чай. Юлия Николаевна что-нибудь рассказывала при этом интересное и говорила, чтобы все пили, не стесняясь, потому что от сладкого чая получается у человека много крови. Иногда к чаю был хлеб с маслом.
Юлия Николаевна поила чаем не только ребят из Михаськиного класса, но и из других, а маленькая Лиза, внучка Ивановны, ходила сюда, когда еще даже и не училась совсем.
Ивановна сказала однажды Михаськиной маме, что за два ордена Ленина Юлии Николаевне положено получать деньги. Она сначала отказывалась от них, а потом стала получать и на эти деньги покупала на рынке настоящий сахар и витамины. А хлеб с маслом она покупает на свою зарплату и говорит, что живет она одна, поэтому, мол, ей хватит, а ребят накормить надо.