Текст книги "Дочери Лалады. (Книга 2). В ожидании зимы"
Автор книги: Алана Инош
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 42 страниц)
Берёзка подчёркнуто брезгливо зажала нос и вышла из-за стола, а жених покраснел от корней волос до кончиков пальцев.
«Это дело поправимое… Посиди, милок, я травяной сбор тебе дам, – сказала бабушка. И, обращаясь к Цветанке, попросила: – Принеси-ка ромашку, тысячелистник, хвощ, полынь да мяту».
Цветанка принесла мешочки с названными травами, по указанию бабушки смешала в равных частях и завязала в тряпицу.
«Возьми, касатик, – молвила бабушка. – Три больших щепотки этого сбора запаривай крутым кипятком, настаивай в закрытом глиняном сосуде, пока не остынет, и пей по половине чарки трижды в день. Ступай с миром. За ответом приходи через седмицу».
На том сватовство Ратайки и кончилось.
«Выбирай сама, голубушка, – сказала бабушка Берёзке. – Всех женихов ты давно знаешь. Отцы у двоих из них мастеровые, а мастер никогда не пропадёт, его дело прокормит – ежели, конечно, он в своём ремесле дока. Что до третьего… Ну, была бы умная голова на плечах, а деньги приложатся и умножатся. Смекалистый человек не сгинет. Выбирай, кто тебе из них больше по нраву, а там – стерпится, слюбится. В семьях этих тебя не обидят, моё слово тебе пусть будет в том порукой: я людей сердцем вижу, хоть и слепая глазами».
«Бабусь, – с дрожащими от слёз губами спросила Берёзка, – ну неужто не судьба мне быть с тем, к кому моё сердце само прильнёт?»
«Три дорожки у тебя, внученька, – вздохнула старая ворожея. – И сейчас настало время выбирать одну из них. А коли пропустишь эту развилку, пройдёшь дальше, выбора не сделав – ни одной тропинки у тебя не останется, одна лишь бездна гибельная».
Берёзка опустила глаза, и с её ресниц сорвались огромные слезинки.
«Бабусь, а ты сама любила когда-нибудь?» – тихо проронила она.
Бабушка несколько мгновений молчала, а Цветанке снова почудилось, что за столом сидит не древняя старушка, а молодая и прекрасная лесная колдунья в серёжках из ольховых шишечек.
«Была молода – любила. Только не суждено нам было вместе остаться, разлучила меня с моим милым другом война. Сложил он головушку в бою у быстрой речки, и там, где траву-мураву кровь его оросила, ягод теперь – видимо-невидимо…»
При этих словах сердце Цветанки сжалось, а в ушах зазвучала песня…
Там, где кровушку
Ладо родный мой пролил,
Алым ягодкам нету числа.
Белы косточки
Чёрный ворон растащил,
Верный меч мурава оплела.
Судя по взгляду Дарёны, она испытала то же самое озарение.
«Да, песенку эту про соловья я сложила когда-то, а люди подхватили, – улыбнулась бабушка, отвечая на ещё не озвученный вопрос. – Понравилась она им, видать… Ну, а мне-то что? Пусть поют, коли нравится. Вот только не знают они и не узнают уж никогда о том, что это не выдумка, а моё горюшко, живое и выстраданное».
Уголёк вспрыгнул на колени к Берёзке, мурлыча и бодаясь чёрным пушистым лбом, – утешал по-своему. Зарыв пальцы в его шёрстку, та вздохнула:
«Ах, котя-котенька, знал бы ты, как мне тяжко…»
«Не кручинься, голубка, – сказала бабушка. – Жизнь лучше погибели, а муж и малые детушки – теплее, чем сырая землица да червь могильный».
Берёзка вздрогнула, прижав к себе кота.
«Ты правда знаешь всё-всё? Что было, что есть и что будет?» – с шелестом слетел с её побледневших губ вопрос.
«Не всё, но многое. – Бабушка поднялась и пересела поближе к тёплой печке, кряхтя и жалуясь на свои старые суставы и остывающую кровь. – Не то чтобы даже знаю – вернее сказать, чувствую. Сердце-вещун шепчет и шепчет… Вот только не всё, что я предчувствую, можно исправить. И тем оно горше и больнее – знать, но быть не в силах помочь».
Ночью Цветанка не могла уснуть: тоска давила на грудь. Зверь у неё внутри рвался на свободу – выл, царапал сердце когтями. Выскользнув из постели, воровка обулась и поспешила к реке, на своё излюбленное место, где летом она слушала соловьёв. Сейчас они не пели, только ветер носился над озарённым луной речным простором, пустым, серебристо-холодным и равнодушным.
«Я бы никогда не вышла замуж за нелюбимого, – раздался рядом голос Дарёны. – А если б меня к тому принуждали родители, убежала бы».
«Ты что тут делаешь?» – вздрогнула Цветанка.
«Я последовала за тобой, – ответила та, присаживаясь рядом на траву. – Так вот, я бы не позволила неволить моё сердце».
«Все девицы так говорят, – невесело усмехнулась Цветанка. – Только их никто не спрашивает, чего они хотят. Так уж повелось».
«Неужели Берёзке непременно надо выходить замуж сейчас? – не унималась Дарёна. – А вдруг через год-другой она встретит того, кто ей придётся действительно по душе?»
«У неё может не быть этого года или двух», – сказала Цветанка и сама содрогнулась от холода, которым веяло от жутковато-пророческих слов бабушки.
«Почём ты знаешь?» – упрямо сверкала Дарёна глазами, полными лунного света.
«Не я. Бабуля. – Цветанка намотала на палец травинку, заставляя её до боли врезаться в кожу. – Она знает… чувствует что-то. Лучше прислушиваться к ней и делать так, как она говорит».
«Я бы предпочла совсем сгинуть, чем жить с постылым мне человеком, – твёрдо сказала Дарёна. – Потому что это будет не жизнь, а так… житьё гнилое и безрадостное! Лучше один раз вкусить хмельной мёд, чем годами жевать полынь!»
«Распоряжайся своей жизнью, – сердито оборвала её пылкие восклицания Цветанка. – Если сумеешь, конечно. А Берёзка пусть решает за себя сама».
«Как будто у неё есть выбор», – горько молвила Дарёна.
«Есть. – Цветанка сорвала несколько травинок, порезав ими руку, слизнула кровь. – Я верю бабушке, верю её вещему сердцу. Мы порой не видим, какие дороги перед нами лежат и чем обернётся наш выбор… Ну, нету у нас крыльев, чтоб взлететь над своей жизнью и разглядеть свысока, что нас ждёт за поворотами – где счастье, где горе, а где и вовсе погибель. Не каждому даётся такая подсказка».
Они спорили до хрипоты, чуть не поссорились. Рассердившись, Цветанка встала и быстрым шагом направилась домой.
«Обожди-и-и! – раздалось позади. – Обожди меня! – Нагнав Цветанку, Дарёна выдохнула: – Я боюсь одна в темноте идти…»
Её тёплая рука просунулась воровке под локоть. Ощущения от этого могли сравниться разве только с уютным теплом, которое охватывало Цветанку, когда янтарное ожерелье откликалось на её прикосновение. Чертог вечернего солнца, где жила Любовь – вот что это было.
Все эти дни, назначенные бабушкой для раздумий, глаза Берёзки были сосредоточенно-печальными. Сидя за прялкой, она вдумчиво тянула нить своей судьбы и пыталась из осеннего тумана соткать себе тропинку в будущее – вернее, в ту сторону, где будущее существовало.
Когда настал последний день, бабушка спросила:
«Ну что, голубка, ты решила?»
«Я выбираю Первушу, – ответила Берёзка, кладя на стол огромный моток пряжи, сделанной ею за минувшую седмицу. – Он хотя бы добрый… Тюря – грубиян неотёсанный, а Ратайка… фу». – Берёзка сморщилась, непроизвольно зажимая нос.
«Ну, вот и хорошо, – кивнула бабушка, беря моток и ласково поглаживая его, как котёнка. – А пряжу ты, однако, спряла не простую, девонька… Она будет помогать людям искать свой путь – если отрезать ниточку и перематывать её с пальца на палец, делая так в течение седмицы. Знаешь, что?…»
Не договорив, бабушка дунула Берёзке в лоб. Вроде бы дуновение было лёгким, но та пошатнулась, как от толчка.
«Ты чего, бабуля?» – испугалась она.
А бабушка устало опустилась на лавку. Весь свет, озарявший изнутри её слепой взор, на мгновение потух, она скрючилась и съёжилась ещё больше, хотя, казалось, больше было уже некуда.
«Моя сила не должна пропасть зря, – прохрипела она. – Это мой дар тебе, голубка… Но дар этот раскрывается через боль. У меня это была гибель моего сердечного друга, который пал в бою… Я не знаю, какая боль будет у тебя, но тебе придётся её принять, чтобы помогать людям так, как помогала я. И запомни одно, моя родная: никогда не иди в услужение к Маруше. Сейчас у тебя ещё есть этот выбор, а потом будет уже поздно его делать: решения надобно принимать в нужный для этого срок, когда ещё можно что-то изменить. А когда приблизится и твой час, ты должна будешь передать свою силу кому-нибудь… А кому – ты сама поймёшь в своё время… И увидишь этого человека так же ясно, как я сейчас вижу то, что моей преемницей станешь ты».
Слова о выборе и сроке принятия решений, свистнув мимо виска стрелой, зацепили Цветанку ноющей лунной тревогой, призрачно-волчьей тоской, а Берёзка ещё долго выглядела ошарашенной. Когда пришёл отец Первуши за ответом – опять вечером, после наступления сумерек, она смотрела на него широко раскрытыми, немигающими глазами.
«Вот и нашлась берёзка для дубка да уточка для селезня, – смешливо прокудахтала бабушка. – Честным пирком – да за свадебку!»
Заслышав эти слова, Стоян приоткрыл дверь и сделал кому-то знак. Следом за ним в дом вошёл Первуша. Таким нарядным Цветанка своего друга ещё не видела – его можно было принять не за сына ремесленника, а за отпрыска знатного рода. К пятнадцати годам он стал высоким и статным парнем, а ширина его плеч обещала, что ещё через пару лет он станет если не богатырём, то уж точно – ладным и сильным молодцем. Над губой у него уже пробивался юношеский пух, которым Первуша, должно быть, весьма гордился.
За ним вошли его мать и бабушка – тоже принаряженные и очень довольные исходом дела.
«Ну что, невестушка, не робей – подойди к своему суженому-то», – сказал Стоян.
Берёзка, всё ещё перепуганная, сделала два нерешительных шажка навстречу Первуше, а тот, видя её робость, покрыл оставшееся расстояние в три широких шага и с неуклюжей ласковостью взял свою наречённую невесту за руки.
«Засватана – что запродана; пошла руса коса из кута да по лавочке! – сыпанула прибаутками бабушка жениха. – Приданое в сундуке – муж на руке!»
Все сели за стол, уставленный кушаньями: ради такого случая Цветанка изыскала средства, а Дарёна целый день хлопотала – пекла, жарила, варила. Никогда этот нищенский домик не видел такого щедрого стола, на котором стояла и дорогая «княжеская» рыба стерлядь, и мясо, и печёный гусь, и мёд-вишняк, и брага. Гости ели-пили, невестину хозяйственную сноровку хвалили, да про то не ведали, что яства готовила не обомлевшая и словно из-за угла пыльным мешком стукнутая Берёзка, а едва знакомая им девушка – Дарёна. Впрочем, та делами своих рук не хвалилась и скромно сидела в хвосте стола, уступив почётные места гостям, Цветанке и бабушке Чернаве. Жених на эту скромницу глянул – глазом блеснул, да мать это приметила и локтем его пихнула: не засматривайся, мол – помолвлен уж.
Выпив браги, Берёзка немного ожила, оттаяла, стала на жениха посматривать смелее. «А что? Он недурён», – читалось в её взгляде, а щёки горели плитами лихорадочного румянца. И правда: из парнишки, который когда-то вместе с Цветанкой воровал яблоки в чужих садах, Первуша вырос в ладного юношу. А что рыжеват и конопат – так это солнце его поцеловало, веселья да задора в кровь влило. Руки у него были большие, рабочие – все в занозах и порезах, точь-в-точь как у его отца.
По знаку бабушки Цветанка выволокла из-под лавки заблаговременно выкопанный из тайника за домом клад. Вытащив сундучок на середину горницы, она откинула крышку, и в глаза изумлённым гостям сверкнули драгоценные каменья и золото…
«Вот Берёзкино приданое, – сказала она. – Так что не босячка она у нас, а богатая госпожа, а потому ты её, Первуша, не обижай, уважай и пуще глаза береги. А станешь обижать – за мной не задержится! Проучу, хоть и друг ты мой. А она мне – как сестра!»
«Да ты что, Заяц! – округлил глаза новоиспечённый жених. – Ты ж меня как облупленного знаешь. Когда я Берёзку обижал? Она и мне всегда как родная была… А теперь станет ещё роднее».
Маленького Драгаша решили с сестрицей не разлучать и принять в новую семью на правах сына.
Отплясала, отгремела свадьба Берёзки и Первуши, отмахала щедрыми осенними крыльями. Гуляли все соседи по улице. Угощение вышло щедрое, никто не ушёл голодным и трезвым, а невеста, нарядная, нарумяненная, с подведёнными сажей бровями, уже не казалась такой дурнушкой. Дарёна играла и пела на празднике, теша слух и услаждая глаза гостей. Тюря с Ратайкой – отвергнутые женихи – засматривались на неё и даже подрались за право её поцеловать, но Цветанка показала обоим кукиш, чтоб не обольщались…
…Потому что к первому снегу стало ясно, что воровка была готова перегрызть горло любому, кто кинет вожделеющий взгляд на Дарёну. Цветанка из кожи вон лезла, чтобы раздобыть денег на тёплую одежду и обувь для неё, изгнанной из дома без зимних вещей. В большие холода Дарёна не пела: струны на морозе лопались, а потому домру (да и голос тоже) следовало поберечь до тепла. Но сложа руки девушка не сидела – хлопотала по дому и возилась с ребятами, вздумав учить их грамоте. Трещинка на сердце Цветанки открылась, но вместо крови из неё потёк мёд вперемешку с ягодным соком, когда она увидела знакомые закорючки на берёсте. Не хватало только шелеста вишнёвого шатра над головой и солнечных зайчиков на волосах Дарёны, царапавшей самодельным писалом желтоватую внутреннюю сторону берёзовой коры.
Это было медово-сладко и вместе с тем терпко до боли – учиться грамоте снова. Писало не слушалось пальцев Цветанки, вываливалось, норовя затеряться в соломе, выстилавшей пол, и воровка крыла трёхэтажным матом и его, и ломкую берёсту, и растреклятую азбуку, а Дарёна, хихикая в ладошку, раз за разом вкладывала противную царапалку ей в руку и показывала, показывала… Цветанка терпела тяготы учёбы даже не ради того, чтоб стать грамотной, а чтоб лишний раз почувствовать тепло, исходившее от учительницы, ощутить прикосновение её руки, невзначай прижаться своей щекой к её щёчке.
Первый поцелуй на сыром весеннем ветру только раздразнил голод сердца. Наполненные солнечным светом и слезами глаза Дарёны сказали Цветанке «да», в каждом сдерживаемом вздохе под волчьим одеялом слышалось «да»… Они шли на ощупь по нехоженой дорожке, не зная страха и стыда, пробами и ошибками выясняя, где сладко, а где больно. Ещё ни с кем Цветанка не заходила так далеко, причём в своём истинном облике, без маски Зайца. Спасительный щит из одежды уже не требовался: перед Дарёной она смогла раздеться в бане. Хлёсткая ласка берёзового веника сменилась лаской рук под старой волчьей шкурой.
Пыльный, заплатанный полог глухой ночи скрадывал цвет лица Дарёны, но Цветанка и так знала, что любимые щёчки пылали жарким румянцем – достаточно было дотронуться до разгоревшейся кожи. Воровка стискивала под подушкой своё ожерелье, из его янтарного тепла выстраивая вокруг себя с Дарёной непроницаемый купол, чтобы ни бабуля, ни ребята не услышали их возни. Она понятия не имела, что из этого выйдет, но если ожерелье помогало сотворить отвод глаз, то почему бы ему не обладать способностью закладывать людям и уши? Впрочем, и ребята, и бабушка, кажется, спали, а месяц серебристо выхватывал из тьмы голое плечо Дарёны – можно погладить, скользя ладонью по шелковистой коже, или же зарыться носом в разгорячённое тепло её шеи, шепча: «Ненаглядная ты моя…» Цветанка сделала и то, и другое. В сплетении их ног дышала сокровенность единения, как в слиянии неба и земли, ночи и рассвета, воды и берега… Они прорастали друг в друга невидимыми корнями, и ночное эхо стучало в висках горячечным гулом крови, повторяя: «…моя…» Месяц улыбался, подсматривая в окошко, но перед ним можно было не стыдиться ничего. Он и не такое видал.
Многое повидал и старый Цветанкин нож-засапожник. Знал он и вкус человеческой крови: когда-то ему довелось пронзить сыщика, проводившего облаву на рыночных воров. Жаждал нож и крови Гойника – старого развратника, любителя юных девиц, но дело сделали белена и холодная вода. На губах Цветанки лежала горькая печать ожесточённого молчания, но душа понимала, чуяла: с каждой смертью она становилась ближе к чему-то страшному и тёмному, как гулкая глубина заброшенного колодца. Призрачный волк пытался что-то сказать, но они говорили на разных языках, не понимая друг друга, лишь тягостная тоска оставалась на сердце Цветанки после этих снов. Дарёна стала спасительным лучом света на этой гибельной тропе, соломинкой, за которую можно было уцепиться в попытке устоять на краю пропасти, и Цветанка думала, что падение остановилось. Не тут-то было.
Она толкалась в рыночной толпе, как всегда, когда кто-то принялся отчаянно дёргать её за рукав. Это было странно и пугающе: кто мог так поймать её, неуловимого вора-невидимку? У кого достало зоркости и чутья, чтобы выискать её в людском потоке?
«Заяц… Заяц… Тебя тётя Дарёна зовёт! Бабуля…»
Сердце оборвалось и ухнуло в ледяную глубину ужаса. Ребятишки обступили Цветанку, дёргая со всех сторон:
«Бабуля померла! Иди домой, Заяц!»
Оборванная ниточка волшебной пряжи пропела, как лопнувшая струна, человеческим стоном боли, а у Цветанки был один вопрос:
«Как вы меня нашли?»
Не об этом ей следовало спрашивать, не об этом беспокоиться, и ребята оторопело хлопали глазами – сами не знали, как так получилось. Все узелки бабушкиных слов-полунамёков и пророчеств о конце пути взбухли в жилах Цветанки мучительными препятствиями для кровотока, и в голове зашумело. Череп разрывало изнутри. Да, Цветанка знала, что это случится… Но всё равно оказалась к этому не готова. Она не хотела верить. Её сознание отторгало каждое слово, сказанное бабушкой о своей скорой смерти. Ей казалось, что её дорогая бабуля будет жить вечно, а все эти предсказания, предчувствия – не более, чем обычная стариковская хандра.
Бабушка лежала на полу, а солома под её головой пропиталась кровью. Дарёна с известково-белым лицом сидела на покосившемся крылечке, надломленно ссутулившись. Её бескровные губы шевельнулись, и с них слетело:
«Ярилко… Он шёл за мной. Не отставал… Сказал, что хочет корзину помочь поднести, а дома начал меня хватать… на стол валить. Бабуля… – Горло девушки стиснулось, словно она пыталась проглотить что-то сухое и колючее. – Он её ударил…»
Мертвенное лицо подруги расплылось перед глазами Цветанки в смутное пятно: край бабушкиного платка вдруг сам собой вспыхнул. Старая, изношенная ткань горела с вонючим дымом, а огонь распространялся по всему телу бабушки и в считанные мгновения пожрал его полностью. Пых! – бабушку подбросило вверх, руки и ноги дёрнулись, словно управляемые внешней силой. Горящее тело корчилось в судорогах, то вскидываясь, то падая… А солома, выстилавшая пол, даже не занялась, хотя пламя было огромным – от него всё тесное пространство горницы шло волнами, гудело и жарко трещало.
В руках Цветанки оказалась кадушка с водой. Какая-то отстранённая, холодно-рассудочная часть сознания подсказывала обречённо, что спасти этим бабушку даже не стоило пытаться, но Цветанка выплеснула воду на огонь. Обугленные останки взорвались изнутри вспышкой ослепительно-белого света и осели на пол пеплом. Кадушка выпала из рук Цветанки и откатилась к стене.
А горстка золы, оставшаяся от бабушки, вспыхнула, взвилась в воздух мерцающим облаком золотисто-звёздной пыли, из которого шагнула уже знакомая Цветанке лесная кудесница с мудрыми и прозрачно-лунными глазами, в зелёном плаще и серёжках из ольховых шишечек.
«Не горюйте обо мне и не вините никого: всё так, как и должно быть, – прозвенел в голове Цветанки нежный перелив множества золотых бубенцов. – Меня призвал к себе лес-батюшка».
С грустно-нежной улыбкой полупрозрачная фигура кудесницы выскользнула в распахнутую дверь, оставив за собой мерцающий след, который вскоре растаял в воздухе. Цветанке бы кинуться за нею, догнать, удержать! Лес-батюшка, серебристо искрящаяся под луной поляна с яснень-травой, птичка-славка… Шепчущие лесные чары ласково оплели тело воровки, не давая сдвинуться с места. Осиротевшее сердце-зверь выло и рвалось следом за исчезнувшей прекрасной девой, а слёзы так и не успели пробиться к глазам: их иссушило огнём. Уголёк, мяукнув, чёрной пушистой молнией метнулся из-под лавки, выскочил из дома – и поминай его, как звали. Цветанка не успела его поймать: оцепенение отпустило её намного позже.
Дарёна до самого вечера сидела, как каменное изваяние. Забыв своё горе, Цветанка пыталась отогреть её поцелуями, растормошить, но тщетно. Велев ребятам забраться на полати и вести себя там тихо – не реветь и не сморкаться, Цветанка села за стол. Мрак сгущался и вокруг дома, и в её сердце.
«Тук, тук, тук, – втыкался в стену старый верный нож с костяной ручкой. – Убей Ярилко, убей его, убей…»
«Не надо, не надо, – жалобно трещала лучина. – Кудесница сказала никого не винить».
«Он убил бабушку, он её ударил, – мстительно стучал нож, снова и снова бросаемый в стену рукой Цветанки. – Он посмел приставать к Дарёне! Хочу его крови, ему давно пора перерезать глотку!»
«Бабушка давно готовилась к концу, даже отдала свой дар Берёзке, – возражала разговорчивая лучина. – Она знала, что уйдёт».
«Но не так, не таким образом! Она должна была просто лечь и уснуть! – неистовствовал нож, раз за разом вонзаясь в дерево. – Без боли, без мучений! Легко и тихо… Она не заслужила быть убитой этим душегубом Ярилко! Всей своей жизнью она заслужила светлого и спокойного конца. А Ярилко не остановится. Он не успокоится, пока не добьётся своего. Он положил глаз на Дарёну… В этот раз не получилось – подкараулит в другой. Этим дело не кончится, ежели его не остановить. Он совсем зарвался и обнаглел, как только земля его носит!»
«Вам с Дарёной придётся бежать отсюда, – печально вздохнула догорающая лучина. – А как же ребята?»
«Многие из них уже работают, – трезво рассудил нож. – Те, кто имеет свой заработок, не бросят товарищей. Домик оставим им – какая-никакая, а крыша над головой. Да и Берёзка с Первушей им помогут».
Тьма густела, становилась всё ощутимее – её холодные щупальца оплетали душу, а где-то вдали надрывно слышался призрачный волчий вой. Когда Дарёна наконец опомнилась и вышла из своего каменного оцепенения, решение у Цветанки созрело окончательно: она вняла доводам ножа, чьё лезвие жаждало крови Ярилко, а лучина потухла, так и не сумев разогнать тьму на подступах к сердцу Цветанки.
«Нечего нам тут больше делать, родная, – сказала воровка, грея руки Дарёны в своих. – Ребят жалко… Ну, да соседи у нас добрые, не покинут их в беде. Завтра скарб наш соберём, я добуду какую ни на есть тележку да лошадёнку – и дёру отсюда. Только допрежь этого дело одно мне надо обделать. Ну… Утро вечера мудренее, давай на отдых укладываться».
Утром на крылечке её догнал Хомка.
«Куда ты?» – впились в неё встревоженные глаза мальчика.
Цветанка устало взъерошила ему вихры.
«Не могу я тебе сказать, Хомушка, прости. Придётся нам с Дарёной отсюда уехать… Вы у меня молодцы, не пропадёте, я знаю. А будет тяжко – к Берёзке идите, в ней теперь частичка нашей бабули живёт. Не оставит она вас в нужде».
Ожерелье Цветанка не решилась тронуть: тёплый свет вечернего солнца и невидимая Любовь не должны были помогать ей в этом деле. Бабуля была бы, наверное, против, но леденящую ярость на сердце не получалось успокоить никакими доводами любви и всепрощения, кровожадное жало у неё за сапогом взывало к возмездию. И приходилось рассчитывать только на свои силы.
Ярилко накачивался хмельным в корчме – один, без своей шайки: видно, не хотел сейчас ни с кем разговаривать. Рано или поздно одурманивающее пойло должно было попроситься наружу, и оставалось только ждать, притаившись в кустах боярышника. Так и случилось: воровской атаман выполз во двор, чтобы отправить естественную надобность. Руками Ярилко перебирал по стене, в то время как его ноги выписывали немыслимые кренделя; судя по жуткому остекленению его взгляда, он уже давно должен был лежать в отключке, но каким-то чудом его тело ещё могло двигаться.
Сначала Ярилко вырвало, потом в потемневшую от времени бревенчатую стену упёрлась золотистая струйка. Позволив ему излить всё до конца, Цветанка вышла из кустов и слегка хлопнула его по плечу.
«Обернись-ка, Ярилко, – произнесла она. – К смерти надобно лицом стоять, коли ты мужчина».
Она дала ножу вволю отыграться, а потом, подставив ладонь под струю, хлеставшую из перерезанного горла, набрала пригоршню тёплой, как парное молоко, крови: почему-то захотелось отведать её на вкус и испытать то, что чувствуют волки, вонзая зубы в добычу. Прав оказался Жига, сказавший: «Кто колдунью либо её подмастерья обидит, тот долго на свете не проживёт».
Призрачный волк уже ничего не говорил, только смотрел на Цветанку глазами, затянутыми льдистой пеленой боли. Но она и сама знала: это был ещё один шаг к тёмному чертогу, который маячил где-то на краю неба, но пока ещё не приблизился настолько, чтобы воровку затрясло от ужаса. Так, смутная тоска, не более.
Начались скитания: нескончаемая дорога, случайные ночёвки где придётся, скудная еда и… свобода. Горькая, с привкусом дыма пожарищ, скрипучая, как песок на зубах, и седая, как колыхавшийся в поле пушистый ковыль. По совету Дарёны Цветанка попробовала надеть женское тряпьё. Поначалу юбки казались ей жутко неудобными, но потом она даже вошла во вкус, особенно ей нравились яркие кушаки. Впрочем, иногда она снова переодевалась в привычные портки, когда отправлялась гулять по очередному городу, где они остановились. Цветанка просто не могла упустить случай потолкаться на рынке, подрезать у зазевавшегося жителя кошелёк, стянуть прямо из-под носа у торговца какой-нибудь товар, ну и, конечно же, поглазеть на хорошеньких девиц. А если очень повезёт, то и урвать поцелуй-другой…
Дарёны ей было мало. Хотелось новых лиц, новых глаз, новых губ, а когда наступало пресыщение, на Цветанку накатывало тягостное, как грозовое небо, раскаяние, и она могла неделями довольствоваться уютным, знакомым и родным теплом под боком у Дарёны, которое, как ей казалось, уже никуда не денется. Оно и правда никуда не девалось: после размолвок они очень скоро мирились, так как Дарёна просто не умела подолгу дуться на свою подругу. Синеглазая воровка знала один беспроигрышный приём примирения: повалив Дарёну в траву, она придавливала её собой, щекотала, покусывала и целовала во все места, до каких только могла дотянуться, шепча:
«Ты моя… моя-моя-моя! М-м-м… съем тебя!» – и снова град поцелуев.
А вокруг – колышущиеся полевые цветы, ивы над рекой, а ночами – луна и соловьиные трели. «Ой, соловушка, не буди ты на заре…» Вспомнив бабушку и взгрустнув, Дарёна шмыгала носом, а Цветанка не зевала – накинув на её озябшие плечи свою свитку, обнимала, грела её руки в своих. Она безошибочно чувствовала миг, когда Дарёна была готова лечь на землю и позволить всё, чего Цветанке хотелось. Уже по звуку дыхания подруги Цветанка угадывала, настал этот заветный миг или нет: сначала девушка дышала бурно и возбуждённо, а потом – тихонько и затаённо, словно в ожидании… Вот тогда-то её и можно было брать тёпленькой – тискать, душить поцелуями и овладевать до конца. Приходилось порой преодолевать и некоторое сопротивление, получая лёгкие тумаки и пощёчины, но тем слаще после небольшого «боя» было слияние со сдавшейся, обмякшей, открытой для ласк и всё простившей Дарёной.
Благодаря этому бесконечному прощению Цветанке начало казаться, что все её «шалости» – сущий пустяк, не стоящий особого внимания, и временами, когда слёзы и обиды Дарёны затягивались, воровку это удивляло и раздражало. Казалось бы, о чём тут плакать? Их жизнь была нескончаемой дорогой – сегодня здесь, завтра там. Сколько бы девчонок Цветанка ни перецеловала, в мгновения любовных объятий с Дарёной она всегда была искренней. Лицемерие Дарёна почувствовала бы сердцем, но нежность шла из глубины души Цветанки, страсть тоже на пустом месте не разгоралась – погасла бы, как костёр, в котором остались одни угли да зола.
Если в тёплое время года можно было за неимением ночлега спать и под открытым небом, то на зиму приходилось искать временное пристанище, а если повезёт, то и на работу наняться. Одна из зим выдалась голодной, но не на пищу, а на возможность быть вместе: Дарёна с Цветанкой поселились в доме вдового купца на правах личных увеселительниц его единственной и любимой дочки Милорады. Жили бродячие певицы в подклети [20] вместе с кучей прислуги, уединиться им было особо негде, и Цветанка чувствовала, что потихоньку звереет без объятий подруги. А капризная красавица Милорада, как назло, требовала, чтоб ей пели самые что ни на есть игривые песенки «про это», в которых описывалось всё: что, как, куда, сколько раз… Купец уехал по торговым делам, оставив дочурку на попечении слуг, и она позволяла себе то, что при батюшке побоялась бы позволить – впрочем, не покидая своей девичьей светёлки с опочивальней. Дома все свои, а чужим людям знать не надобно.
Песенок такого свойства Цветанка знала много – наслушалась за свою разгульную воровскую жизнь, а память у неё была хваткая: один раз услышав песню, она её запоминала. Обряженная в щегольской мужской наряд, Цветанка лихо отстукивала каблуками дроби, особенно смачно припечатывая «те самые» словечки, а Милорада, раскрасневшись, хохотала до неприличия: падала поперёк своей высокой постели с башенкой из подушек, хлопала в ладоши и даже дрыгала ногами. Однажды Цветанка поймала себя на желании запрыгнуть на купеческую дочку сверху и уже на наглядном примере показать многое из того, что так подробно описывалось в песенках – по-своему, при помощи пальцев и языка, но от этого не менее жарко и страстно. Сперва ей было неловко за такие мысли перед Дарёной, но чем дольше длилось вынужденное воздержание, тем цветистее, смелее и игривее они становились. Разжиганию страстей способствовало и разрешение постоянно ходить дома в портках, данное Цветанке молодой госпожой, которой нравилось любоваться ею в образе пригожего отрока; юбка же, как выяснилось, оказывала на Цветанку охолаживающее, сковывающее и отрезвляющее действие, в ней она чувствовала себя глуповато, когда пыталась делать знаки внимания девицам.
В один морозный денёк речь зашла о поцелуях, и Милорада недвусмысленно намекнула, что хотела бы попробовать… Это стало последней каплей для Цветанки, измученной и совсем озверевшей от воздержания: она так впилась в тёплый, ещё никогда не целованный девичий ротик, что даже звук, послышавшийся при этом из горла Дарёны, её не остановил. Желание госпожи было ей извинением, Цветанка представала как человек подневольный, исполняющий приказы хозяйки, но когда Дарёна уронила домру и выбежала из опочивальни, пришлось оставить Милораду и кинуться за ней.
Та дрожала на морозе без полушубка, и Цветанка промёрзла до костей, прежде чем ей удалось мало-мальски успокоить девушку. Сейчас у неё не было сильных союзников – летней ночи, соловьёв и полевых цветов, под ногами звонко хрустел снег, а мороз вонзал в тело тысячи ледяных игл. Утешение получилось неубедительным и поспешным: срочно требовалось вернуться к госпоже и попросить прощения за самовольный уход. Та милостиво простила и спросила, имея в виду Дарёну: