Текст книги "Дочери Лалады. (Книга 2). В ожидании зимы"
Автор книги: Алана Инош
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 42 страниц)
Заря сочувственно слушала, разгораясь всё румянее, воздух стал зябким, пала роса – прозрачные капельки собрались на жёлтых цветках и серебристых листьях, уже потерявших своё мерцание.
«Нда, братец, – промолвил Стоян. – Кажись, знаю я, о ком ты говоришь… Кто этот самый муж. Вон оно, значит, как на самом-то деле было… А говорили – купаться пошла да утопла ненароком вместе с дочкой. Скверный он человек, муж её… А тебе да зазнобе твоей я не судья. Болтать тоже не стану, не беспокойся: сплетни – бабье дело. Ты как сейчас – женат аль холост?»
«Холостой я», – чуть слышно ответил Соколко.
«А чего так? Парень ты видный – собой хорош, богат… Любая за тебя с радостью пойдёт!»
«Мне любая не нужна, брат. Эх…»
«Зря ты так… Утешиться б пора».
«Знаю. Не выходит пока».
«Чего в этот раз сюда прибыл? Мести муженька не боишься?»
«Через столько лет? Да брось… У него только и забот, как бы свои сундуки золотом потуже набить, а злобу свою он уж давно выместил – на них, беззащитных…»
В город они прибыли к заходу солнца. Траву сушить не стали: сырая больше дымит, да и силы в свежей больше. Сгребали огромные кучи прелой прошлогодней листвы, косили прочую траву, собирали гнильё, сырой мох, навоз, ботву с огородов и перекладывали всё это небольшими слоями яснень-травы. Кучи размещали полукругом вдоль окраины города – с противоположной стороны от Озёрного Капища. Работа затянулась бы на всю ночь, но на помощь пришли несколько дюжин одумавшихся горожан, и дело пошло быстрее. Островид, как говорили, заперся в своих хоромах, а всю дружину сосредоточил вокруг себя, будто боялся смуты – этим и объяснялось отсутствие охраны на выездах из города. А может, он так пытался отгородиться от смерти, которой дышала каждая улица? Как бы то ни было, это оказалось весьма кстати: никто не помешал добытчикам яснень-травы ни покинуть город, ни возвести дымовые кучи.
«А ежели ветер не в ту сторону подует, как быть?» – беспокоились люди.
С ветром бабушка Чернава договорилась. Цветанкиным ножом она сделала себе надрезы на обеих руках и обратилась к Ветрострую. Кучи подожгли, и на город медленно поползла пелена дыма, перемешиваясь с ночным мраком. Бабушка стояла во весь рост в одной из опустевших телег, роняя капли крови с раскинутых в стороны рук, а ветер колыхал тёмные складки её одежды. Беспокоясь за неё, Цветанка и ребята не отходили от телеги, чтоб подхватить, если бабушка вдруг начнёт падать.
«Батюшка Ветроструй… Батюшка Ветроструй…» – шелестел её еле слышный, измученный шёпот.
Ветер усилился и дул в нужном направлении. Дым стлался густыми клубами, струи от отдельных куч сливались в сплошной полог, который накрывал собой город.
Зашатавшуюся бабушку подхватил на руки Соколко. Её уложили на сено, а Цветанка, оторвав от подола рубашки несколько полосок, перевязала порезы на её руках.
«Бабусь… Бабусь», – со слезами бормотала она, гладя морщинистое бабушкино лицо.
«Ничего, – чуть слышно шепнула та, устало улыбаясь. – Мы всё сделали как надо… К утру город будет чист от хмари… Она, знамо дело, вернётся потом, да только травушка болезнь проклятую к тому времени прогонит».
Если бы не ночной мрак, многие люди увидели бы странное наваждение – тёмную завесу вокруг себя, похожую на угольно-чёрный туман, который тает и рассеивается. С той ночи больше никого в городе не отнесли на погребальный костёр. Дым ушёл, но в очистившемся воздухе остался тонкий призрак горьковато-медового духа, который чувствовался ещё весь остаток лета.
3. Истинное лицо
Мор прекратился, жизнь понемногу начала входить в прежнее русло. Ожил рынок, с улиц убрали страшные остатки костров. Островид приказал отстроить сгоревшее капище, и вскоре там воздвигли нового идола и частокол. Не обошлось без происшествий: двухсаженный истукан, высеченный из цельного букового ствола, упал, уже при своей установке взяв жертву. Один рабочий погиб, двоих покалечило. «Гнев Маруши!» – опять вздыхали люди, но прекращение повальной болезни поколебало веру многих в этот самый «гнев». Восстановить-то капище восстановили, вот только творить на нём обряды и быть посредником между народом и богиней стало некому: всех волхвов убил Марушин пёс. Старики, качая седыми головами, видели в этом дурной знак:
«Коли пёс волхвов растерзал – видать, Маруша от нас совсем отвернулась. Жди беды…»
Как быть? Посаднику, конечно же, во всех подробностях доложили о том, как бабушка Чернава с несколькими добровольцами остановила моровое поветрие, окурив город дымом яснень-травы; также очевидцев несостоявшегося жертвоприношения очень впечатлило чудесное тушение пожара на островке, когда бабушка одним своим шёпотом подняла на дыбы зловеще-тёмную озёрную воду. Оставив обычное высокомерие, Островид самолично явился в бедную лачугу Чернавы, чтобы засвидетельствовать своё почтение столь могущественной колдунье и, как оказалось, бывшей служительнице Маруши.
Жители улочки высыпали из домов, привлечённые небывалым зрелищем: сам городской глава, разодетый и важный, с помощью своего стремянного [19] неторопливо и тяжеловато слез с коня, оправил длинные фальшивые рукава опашня и постучался в домик Чернавы. На отворившую дверь Цветанку он даже не поглядел – перешагнув порог, остановился перед печкой, кряжисто-прямоугольный, седобородый и краснолицый, со старческой сеточкой сосудов на щеках. Впрочем, несмотря на пожилой возраст, был он ещё вполне крепок и полнокровен, как старый дуб, и поездкам в колымаге предпочитал седло.
«Здрава будь, бабушка. Поговорить мне с тобою надобно», – без длинных предисловий сказал он властным тоном человека, привыкшего к всеобщему повиновению.
Бабушка Чернава с кряхтением заворочалась, слезла с печки. Слепая, а по голосу узнала, что за гость пожаловал.
«И ты будь здрав, Островид Жирославич, – промолвила она. – Изволь чарку испить сперва, не побрезгуй угощением».
По её знаку Цветанка почтительно поднесла посаднику чарку мятно-вишнёвого мёда, а про себя подумала: «Чтоб ты подавился, боров». Перед ней был Бажен в старости – поседевший, раздавшийся вширь, с алчным отблеском золота в глазах. Легко верилось в то, что он действительно за взятку избавлял дочерей зажиточных людей от смертельного жребия жертв Маруши. Чаркой он не побрезговал, осушил одним глотком, сел на предложенное ему место во главе стола.
«Благодарствую, – крякнул он, утирая усы. – Человек я занятой, времени у меня мало, поэтому сразу к делу. Правду ли говорят, что волхвовала ты и Маруше служила в своё время?»
Бабушкин незрячий взор затянулся ледком боли.
«Правда, господин. Только давно это было, – ответила она сухо. – И возвращаться я к этому не хочу».
«Это плохо, бабусь, это скверно, что не хочешь, – поцокал языком Островид, качая головой. – Ведь самая настоящая надобность у нас сейчас в волхвах-то! Ни одного не осталось, всех Марушин пёс задрал. Некому, кроме тебя, их заменить. Можно бы, конечно, у соседей поискать или к князю обратиться, чтоб одного из своих послал, да вот только не хотелось бы мне огласки того, что тут у нас случилось. Коль узнает владыка воронецких земель, что запретную траву ты применила, то не сносить тебе твоей старой головы, бабушка. Да и меня за то, что я это допустил, княжеской шубой не пожалуют. Я-то, может быть, тебе это с рук и спустил бы – хотя бы за то, что и вправду хворь удалось остановить, да владыке как объяснишь? Он, пожалуй, и слушать не станет. Вот потому-то нам лучше бы где-то у себя волхва найти на замену, ни к кому не обращаясь… А то не ровен час, выйдет всё наружу, дознаются про болезнь и яснень-траву – худо нам будет».
«А ты так ничего и не понял, батюшка Островид Жирославич? – вздохнула бабушка с печалью в невидящих глазах. – Яснень-трава тебе глаза не открыла на Марушу? Не поклоняться ей надо, а бежать от неё. Я это ещё сорок лет назад увидела и ни за какие коврижки не вернусь к тому, от чего ушла. Не проси меня. Хочешь – казни, воля твоя. Я уж на свете нажилась, смерть мне не страшна».
Блестящая плёнка бешенства затянула глаза Островида. Он замахнулся было для удара по столу, но сдержался, а его губы посерели и поджались.
«Куда бежать? Ты в своём уме, старуха? – придушенным голосом прохрипел он. – Куда от этого убежишь, коль князьями нашими испокон века нам велено Марушу чтить? Отступнику – смерть!»
«Ты видел хмарь? – спросила вдруг бабушка тихо. – Разве тебя в холод не кинуло оттого, что ты этим дышишь? И что после смерти душа твоя станет частью этой тьмы?»
«Видел, – глухо ответил посадник. – Только мне от этого не легче. – Глаза Островида потускнели, он устало отвёл взгляд, ловя в зрачки отражение мутного окошка, в которое пробивался солнечный свет. – Стар я стал для бунтарства, бабка. Некуда бежать. Пусть всё остаётся как есть. Предки наши так жили – не тужили, и мы, небось, проживём».
«Что ж, это твой выбор, – с горечью вымолвила бабушка. – Ничем тебе помочь не могу, к Маруше не вернусь. Ищи другого волхва. Выкрутишься, коли захочешь, и правду наружу не выпустишь – хитрости у тебя достанет, не так уж это и трудно. А на меня не рассчитывай. Это моё последнее слово».
Островид больше ничего не сказал, только мазнул злым блеском взгляда по бабушке, зацепив и Цветанку. Угрожать и давить не стал: слишком мало твёрдости проступало в линии его побледневших губ под седыми усами. Видно, он цеплялся за расползающиеся клочья привычной картины мира, пытаясь восстановить всё как было, но его бегающие глаза отражали только растерянность и тоску. Так он и ушёл, даже не поблагодарив бабушку за спасение города от вымирания.
Как бы Цветанка хотела побежать к Соколко и рассказать обо всём! Увы, его уже не было в городе, а в сердце осталась только тихая и прохладная, как туманная осенняя заря, грусть. Словно кто-то родной уехал. От Ивы даже могилки не осталось, только прозрачный румянощёкий образ где-то на границе неба и земли, но предаваться тоске было некогда. Недосчитавшись многих своих ребят, жизни которых унесла болезнь, Цветанка приняла под своё крыло новоиспечённых сирот, потерявших родителей этим летом, а поэтому забот у неё не уменьшалось, а только прибавлялось. Всех накормить, утешить, утереть слёзы и сопли, приютить на ночь, развеселить утром – эта каждодневная круговерть не давала Цветанке времени расслабиться, пожалеть себя и приуныть. Стало не до детских проделок вроде воровства яблок с приятелями, да и у мальчишек началась взрослая жизнь… Первуша помогал своему отцу-ложкарю в ремесле, Тюря работал со своим родителем по плотницкому делу, а Ратайка Бздун, не имея особой склонности к ручному труду, подался в уличные разносчики пирожков: мать пекла, а он продавал. Цветанка тоже «работала». Каждый занимался тем, чем мог.
Время листало берестяные страницы, вырезая на них буквы-дни. Зимой у Цветанки с бабушкой возникли трудности с дровами, хотя, казалось бы – лес рядом, руби сколько влезет. Ан нет. Островид и тут затягивал на шее народа удавку своей алчности, объявив заготовку дерева своим и только своим делом, так как и лесные угодья вокруг города принадлежали ему. Все обязаны были либо покупать дрова у него, либо платить за разрешение на самостоятельную заготовку. И то, и другое выходило дорого – из года в год. Не только валить живой и сухостойный лес, но и даже собирать хворост и бурелом запрещалось, не оплатив годовое разрешение. Ослушавшихся карали денежно и телесно. А зимой городской хозяин ещё и взвинчивал цены, поэтому бедный люд, экономя, вынужден был топить печь и готовить пищу через день – особенно те, кто по каким-то причинам не запасся дровами с лета.
Орава беспризорников влетала Цветанке, что называется, в копеечку. Чтоб закоченевшие на морозе ребята в любое время могли согреться, приходилось постоянно поддерживать в доме тепло, и дров уходила уйма. В ту зиму «доход» Цветанки от воровского промысла сильно снизился: то ли всё ещё аукались последствия мора, то ли удача отвернулась, то ли народ стал осторожнее – как бы то ни было, пришлось если уж не совсем положить зубы на полку, то затянуть пояса – самое меньшее. Запас дров неумолимо иссякал, как ни пытались они его растянуть, и каждое полено отправлялось Цветанкой в топку с чувством тягучей тоски. Среди бересты, предназначенной на растопку, ей вдруг попалось письмо Нежаны… Сердце ахнуло, закапало жгучей смолой: как мог здесь оказаться драгоценный кусочек берёзовой коры с письменами, начертанными незабвенной рукой? Цветанка всегда хранила его у себя под подушкой. Может, кто-то из ребят нашёл его и, не разобравшись, взял да и швырнул в общую кучу? Первым порывом Цветанки было спрятать письмо на место: как можно перечеркнуть томную глубину вишнёво-карих глаз? Дрожащая рука колебалась, сжимая хрупкий свиток. Представив себе, как этот боров Бажен наваливается на Нежану своим брюхом, Цветанка содрогнулась, непроизвольно стиснув берёсту… Крак! Высохшая кора треснула, и грамота распалась на три части. «Её ещё можно сохранить!» – кричало сердце, но Цветанка печально покачала головой. К чему уж теперь? Берёста полетела в топку, а воровка смотрела, как та мучительно корчится и сворачивается в огне. Пламени было всё равно, что пожирать, и оно уничтожало буквы, которые когда-то вырезала Нежана под вишнёвым шатром, ласкаемая солнечными зайчиками. Горело то лето, те слова, те поцелуи. Горело с болью, с треском и лёгким дымом горечи…
Вытерев согревшиеся в тёплой влаге глаза, Цветанка решительно встала, надела полушубок, туго подпоясалась и вышла из дома. Снежинки летели в лицо, щекотали, повисали на ресницах, и она глубже надвинула на лоб шапку, бросая вызов хмурым тучам. Нелёгок был её путь, а цель унизительна. Гордость жгла в груди, роптала до последнего: «Ты выкрутишься сама! Добудешь денег и накормишь ребят!» Но чёрной полосе в жизни, казалось, не было видно конца. Цветанка понимала: нет, не выкрутиться ей. Ещё несколько дней – и дрова кончатся. Дети замёрзнут.
Гончарная мастерская встретила её гулкой пустотой. Основная работа приходилась на тёплое время года, ведь глину в мороз не очень-то добудешь. Запасы с осени, видно, кончились, и глухонемой мастер Ваба валялся дома на печи, проедая свою летнюю выручку. Увешанная коврами комната оказалась запертой, и Цветанка побежала под снегопадом в корчму, надеясь найти Ярилко или Жигу там.
И не ошиблась. В тошнотворном и тёплом зловонии она протолкнулась к знакомому столу и встретилась с мутновато-угрюмым взглядом атамана. И он, и казначей Жига пережили мор, и Цветанке думалось: почему смерть щадит всякую шельму, а невинных забирает? Почему Ива, а не Ярилко?
Жига налил ей кружку хмельного, а Ярилко спросил:
«Чего тебе, малец?»
Это прозвучало не очень-то приветливо: выпив, Ярилко часто бывал не в духе – чаще, чем по трезвости. И зачем пил, спрашивается, если веселья не прибавлялось? Цветанка ради соблюдения приличий присела к столу и отхлебнула отдававшую кислой квасиной бурду из предложенной ей кружки.
«Ссуда мне надобна, – сразу перешла она к делу. – Не везёт мне что-то, удача отвернулась. Даже дров купить не на что».
«А я тут при чём?» – хмыкнул Ярилко, отрывая зубами мясо с блестящей от жира косточки.
«Как – при чём? – опешила Цветанка. – Знамо дело: как член братства имею право просить о поддержке. Тугие времена настали».
«Они у всех сейчас тугие, – с набитым ртом ответил Ярилко. И, бросив через стол несколько серебряников, добавил: – Вот, купи себе вязанку дров».
Монеты покатились по столешнице: какие-то наткнулись на препятствия в виде посуды, какие-то упали на поганый пол, а Цветанка поднялась, готовая швырнуть эту нищенскую подачку в лицо воровского атамана.
«Издеваешься?» – процедила она.
«Уж сколько могу, не обессудь, – поблёскивая холодной усмешкой в глазах, ответил Ярилко. – Времена трудные настали не только у тебя».
«Ну, ты и скотина, – плюнула Цветанка и, не желая здесь оставаться, устремилась к выходу. На ходу обернувшись, бросила: – Гляди, аукнется тебе!»
Зимний ветер остужал её разгоревшиеся от злости щёки, хлестал снегом, отрезвляя. Деньги в котле всегда были, их не могло там не быть! Просто Ярилко – жила и жмот, чья сытая рожа выдавала лжеца с головой: никаких «тяжёлых времён» он сейчас не испытывал. Ненависть горела багровой раной, взывая: отплатить, наказать гада немедля! Но как? Не видя возможности проучить атамана, Цветанка задыхалась.
«Эй! – окликнули её. – Обожди-ка».
Её догонял Жига – в тулупе нараспашку, между полами которого виднелась засаленная на животе рубаха.
«Не серчай, братец, – поравнявшись с Цветанкой, ласково и чуть заискивающе сказал он. – Не в духе атаман, с кем не бывает спьяну? Проспится – усовестится, пожалеет, что тебя обидел. Вот, возьми, тут тебе и на дрова, и на выпивку, и на яство…»
В ладонь воровки, звякнув, упал кошелёк, приятно оттянув её вниз тяжестью денег. Тяжесть эта обещала благополучие и сытость на весь остаток зимы, не меньше.
«Ссуда вечная – можешь не возвращать, – хитровато-благодушно сощурился Жига. – Считай – от меня дар».
С чего бы это такая щедрость? Настороженный зверёк внутри у Цветанки повёл ухом, а серый свет зимнего дня сочился сквозь бахрому снежинок на ресницах. Однако тяжесть кошелька быстро окутала сердце теплом и обезболила тревогу о будущем, и домой Цветанка шла изрядно повеселевшая. Гордость? О какой гордости могла идти речь, когда дома её ждали полторы дюжины голодных ртов? Едва зайдя во двор, Цветанка тут же попала под обстрел: один снежок ударил её в плечо, другой чуть не сбил шапку с головы, а от третьего она с пробудившимся проворством увернулась. Юркнув в дом, она стащила шапку и встряхнула отросшими до плеч волосами. Жизнерадостность ребят не давала унывать и ей. И что же с того, что утром они не завтракали? Вывалявшись в снегу с головы до ног и позабыв о голоде, они вдохновенно вели «битву», пламенно-румяные и весёлые, и мертвящий мороз отступал под жарким напором их игры. Они строили из снега целые крепости, которые брали приступом, разрушали до основания и возводили вновь. Где уж тут найдётся место горю! А за столом тем временем сидела хозяйственная Берёзка, кропотливо перебирая пшено для каши. Тонким пальчиком она прижимала негодное зёрнышко и выводила из кучки, так что со стороны казалось, будто она играет сама с собой в какую-то странную игру.
«Мало уж крупы осталось, – вздохнув, поделилась она своей тревогой с Цветанкой. – Ещё на одно варево – и всё, нечего будет кушать. И мышей в чулане развелось – страсть! Надо бы кота где-то добыть, а то сожрут они все наши припасы…»
Цветанка ласково подёргала её за тонкую мышасто-русую косичку.
«Ты моя умница, помощница… Всё верно говоришь. Кота я попробую достать».
Она помогла Берёзке поставить в печку огромный тяжёлый горшок, а та вдруг зарделась ярче предгрозовой зари и потупила глазки. Цветанка обеспокоилась: ещё не хватало ей тут влюблённых малолеток… Нет, серьёзно! Окаменевшая трещина на сердце была слишком хрупкой, чтобы подвергать её очередным испытаниям любовью. Живое – зарастает, рубцуясь, а вот каменное не заживает, только трескается и крошится, кровоточа изнутри и сочась болью. И Цветанка предпочла присоединиться к ребячьим играм во взятие снежной крепости: это временное возвращение в детство отогревало душу и позволяло ненадолго забыть об окаменевшем участочке сердца, кровоточащем по-взрослому.
Запасы дров и съестного они пополнили в ближайшие дни. Бродя по улицам, Цветанка услышала дикий мяв и ор: три бродячих кошака – рыжий, полосатый и пятнистый – нападали сообща на чёрного. Худющий, с грязной свалявшейся шерстью, он явно был в проигрышном положении, но бодрился: выгибал спину, шипел, скалился – одним словом, всеми силами старался показать, что не лыком шит. Но очень уж жалким, слабым и изголодавшимся он выглядел, чтобы Цветанка поверила в его победу. Несколькими твердокаменными снежками она спугнула злобную троицу нападающих, и те убежали, а чёрный, как будто понимая, что его защищают, остался – только приник животом к земле, сжавшись в комок.
«Ну что, бедолага? – спросила Цветанка, садясь около него на корточки. – Чем это ты им не угодил?»
Кот, устало щурясь, подрагивал. Шерсть у него была угольно-чёрной, без всякого коричневого отлива, а глаза – словно блюдца с мёдом.
«Красавец», – сказала Цветанка, протягивая руку: даст себя погладить или нет?
Кот не сбежал, но напрягся и зашипел.
«Тихо, тихо, зверюга, – засмеялась воровка, убрав руку. – Не обижу я тебя, неужели не понятно? Понимаю, не доверяешь… Хочешь домой? Молочка тебе нальём, а мышей у нас в кладовке – ловить, не переловить. Сыт будешь. Ну, что скажешь?»
Кот, казалось, задумался. В руки он не давался, но и не убегал, будто сам ещё не решил, как поступить. Цветанка отошла на несколько шагов и оглянулась. Черный зверёк глядел ей вслед с беспокойством, в его медово-жёлтых глазах словно застыл вопрос: «Ты куда?» Присев на корточки, Цветанка попробовала подозвать его, но кошачья нерешительность затянулась. Вспомнив об ожерелье, воровка подумала: «А не может ли оно и тут помочь?» Когда янтарные бусины налились теплом под пальцами, Цветанка мысленно позвала животное: «Иди… Иди сюда…»
Это было похоже на дыхание лета среди зимы. Солнечный шёпот, радужные стрелы на ресницах, пляска пушинок в закатном мареве… Где-то далеко, в стране вечного золотистого вечера, жила ясноглазая любовь с мягкими руками, нежности которых Цветанке не довелось познать, но её тепло она ощущала всякий раз, когда будила янтарные бусы своими просьбами о помощи. У этой любви не было имени, но было звание – самое прекрасное и светлое. «Мама…» – шевельнулись губы Цветанки.
«Мррр?» – откликнулась Любовь, уставившись на неё медовыми глазами.
С тихим, почти сквозь слёзы, смешком Цветанка зарылась пальцами в чёрный мех. Грязный и худой уличный кот тёрся головой о её руку с ожерельем, тянулся к нему лапкой, стремясь поиграть с «висюлькой». Цветанка осмотрела животное: болячек под шерстью вроде не видно, глаза ясные, не воспалённые, из носа не текло. Такого только почистить да откормить малость – и будет загляденье, а не кот.
«Ну, пойдёшь домой?» – ещё раз спросила воровка, вкладывая в голос весь золотой свет Любви.
«Мрррр», – послышалось в ответ.
Больше кот не шипел и не напрягался – повис тряпкой, когда Цветанка взяла его на руки. Спрятав нового друга за пазуху, в тепло полушубка, она медленно шагала по улице.
«Ух, какие лапы-то у тебя ледяные, Уголёк, – поёжилась она. – Да, будешь у меня Угольком – за черноту свою».
Всю дорогу Уголёк сидел за пазухой тихо и даже задремал, пригревшись на груди у Цветанки, а дома, когда его окружили ребята, занервничал – принялся выть и царапаться. Да и кто бы не занервничал, когда со всех сторон тянутся ладошки – слишком много ладошек?
«А ну, брысь, мелюзга, – цыкнула на ребят Цветанка. – Вы его пугаете. Потом погладите, когда он малость привыкнет, приживётся».
«Кого вы там притащили, негодники?» – проскрипел с печки голос бабушки Чернавы.
«Котишку, бабуля, – ответила Цветанка. – Его на улице другие кошаки обижали. А нам кот ох как нужен: мыши расплодились, обнаглели совсем. Все припасы сожрут, коли с ними не бороться».
«Чего с улицы-то всякую заразу тащить? – разворчалась бабушка, слезая с печки. – У соседей бы котёночка попросили – уж точно чистый был бы. А этот – кто его знает, чем он болеет? Вот подхватите все лишай…»
«Да с виду здоровый он, бабусь, – заверила Цветанка. – Только в грязи весь да тощий. А так – болячек вроде не видать».
«Поднеси-ка мне эту скотинку», – потребовала бабушка.
Не дотрагиваясь до Уголька руками, она принялась обнюхивать его, а тот испуганно таращил круглые жёлтые плошки глаз. Цветанка не удивлялась: бабушка по запаху могла определить, здоровы ли человек или животное, а если больны, то какая у них хворь. Видно, она пришла к благоприятным выводам, потому что всё-таки взяла кота на руки. И едва она дотронулась до Уголька, как вся его напряжённость лопнула, как пузырь. Он успокоился, обмяк, устало сощурив глаза, а бабушка сказала, смягчившись:
«Ладно, пусть живёт. Грязнущий только, шерсть свалялась… Искупать бы надо».
Легко сказать – искупать кота! Пока грелась вода, пока настаивался отвар ядовитых трав против блох и пока ему выстригали колтуны в шерсти, Уголёк, чуя неладное, жалобно мяукал, а когда Цветанка понесла его в корыто, принялся орать голосом человеческого младенца – причём так похоже, что заглянули удивлённые соседи: уж не появилось ли в доме бабушки Чернавы прибавление семейства?
«Какое дитё? Вы каким местом думаете? – рассердилась бабушка. – Ребята кота притащили, отмываем».
Уголёк очень не хотел лезть в воду: выл на разные лады, поджимал лапы, извивался ужом, но стоило Цветанке намотать на руку своё чудесное янтарное ожерелье, как орущий пушистый комок с двумя золотыми монетками глаз утих и распластался в корытце чёрной ветошью. В мокром виде он стал ещё более худым и жалким, а когда его вытирали, слипшаяся влажная шерсть торчала во все стороны, как иголки у ежа. Вывернувшись из полотенца, кот вспрыгнул прямиком на тёплую печку – обсыхать.
«Не держи обиды, что искупали тебя, – усмехнулась Цветанка, осторожно проведя ладонью по прохладной мокрой шёрстке и ощутив под нею хрупкие косточки зверька. – Уж больно грязный ты был».
Первые несколько дней Уголёк отсыпался, привыкая к домашнему теплу, так разительно отличавшемуся от его прежней уличной жизни. Уже не нужно было ни от кого убегать, защищаться, рыскать в поисках еды. Поначалу он пугался, когда ребята всей гурьбой лезли к нему поиграть и погладить, и удирал от них под лавку или на печку, в самый тёмный угол. Особенно норовил потискать чёрного пушистика маленький Драгаш. Дело кончилось рёвом и царапинами от кошачьих когтей.
«Не лезьте к котишке – не видите, что ль, что ему не нравится? – внушала ребятам Цветанка. – Драгаш, а если б тебя вот так душил и тискал в объятиях страшный великан Бука, ты бы не испугался? А вот представь себе, ты Угольку таким чудищем и кажешься».
Понемногу кот привыкал к новому дому. Мышиная возня в кладовке вызвала у него острый интерес, и вскоре никем ещё не пуганная братия в серых шубках недосчиталась многих своих соплеменников. Поймав грызуна, Уголёк сначала гордо хвастался им перед Цветанкой, а дождавшись похвалы, пожирал добычу, похрустывая мышиными косточками. Попытки проделать то же самое перед Берёзкой неизменно заканчивались визгом: боявшаяся мышей девочка вскакивала на лавку, а Цветанка посмеивалась.
«Молодец, Уголёк, молодец! – не скупилась она на похвалу. – Знатный мышелов!»
«Чего он мышей нам таскает? – дрожащим голосом пожаловалась Берёзка, не слезая с лавки. – Пусть бы там, в чулане, и жрал их…»
«Это он хочет показать, какой он полезный, – предположила Цветанка. – Боится, видать, что выгоним. Дома-то, знамо дело, лучше – особливо зимой».
Уголёк тем временем облизывал усы и щурил круглые, как две маленькие жёлтые луны, глаза. Светлые бровки Берёзки сдвинулись «домиком»:
«Выгоним? Ни за что! Даже если б он мышей и вовсе не ловил – у кого рука поднимется?… Он же такой хоро-о-оший!»
Хороший-то хороший, вот только Уголёк не слишком жаловал ласки-нежности – тут же чёрной гибкой молнией увернулся от протянувшейся к нему руки. Впрочем, он только попервоначалу дичился, вздыбливал шерсть, не давался в руки и убегал от непривычки к доброму отношению. Понемногу оттаивая, кот позволял себя гладить сперва исключительно Цветанке с её тёплым, полным материнского света янтарным ожерельем, потом замурчал под ладошкой Берёзки, а перед бабушкой Чернавой просто цепенел, как заколдованный, тараща глаза. От младших ребят он бегал дольше всего – не любил их бесцеремонных и дурацких игр вроде засовывания ему пальца в пасть во время зевоты или привязывания чего-нибудь к его хвосту. Отъелся Уголёк весьма скоро, превратившись из шатающегося на ходу заморыша в роскошного пушистого зверя с лоснящейся шерстью. Излюбленным его местом стала тёплая печка, где он дремал, то свернувшись клубком, то распластавшись во всю длину и свесив с края лапу.
С приходом Уголька к Цветанке вернулось прежнее везение – а может, просто так совпало. Как бы то ни было, вскоре воровка смогла вернуть в котёл деньги, хотя Жига и не настаивал на этом. Но Цветанка не могла поступить иначе: тяготил её этот дар – не дар, долг – не долг… Ярмом на шее он повис и покой нарушал тенью из-за угла, и поэтому, чтобы не оставаться ничем обязанной воровскому сообществу, она бросила на стол перед казначеем туго набитый монетами кошелёк и вышла на улицу свободной и весёлой. На душе стало легко и солнечно.
А между тем по земле кралась кошкой с тёплыми лапами весна. От каждого её мягкого шага оставались проталины в снегу, от света жёлтых глаз ярче разгоралось солнце, и стылые пальцы Марушиного зимнего духа кривились и дрожали, обожжённые всепобеждающим жаром. Нехотя отпускали они промёрзшую землю, соскальзывали с людских душ – слабела Марушина насаждённая власть, хоть и не исчезала совсем. И в Воронецкое княжество забрасывала издалека свои светлые лучи Лалада, а земля жадно ловила отблеск её любви, устав томиться под тёмным куполом зимней ночи. Кое-где люди втайне пекли запрещённые блины: круглые, как солнечный диск, они возвышались на блюдах толстыми стопками, щедро залитые золотистыми струйками растопленного масла. Приглашать на такое кушанье было не принято никого: а вдруг гость окажется доносчиком? Так и праздновали люди уход зимы тайно, в семейном кругу. О том, чтобы прилюдно сжечь большое соломенное чучело, и речи быть не могло, но втихомолку спалить маленькую куклу в собственной печи никто не мешал. Правда, проделывать это решались далеко не все – боялись грядущей мести Маруши за такое непочтение. Вместо радостных проводов уходящую Марушину тень полагалось оплакивать, принося ей прощальные жертвы и пребывая в печали целую седмицу. Новый, выписанный Островидом из столицы волхв исступлённо расшвыривал свежие потроха домашней скотины по толпе, а люди покорно причитали и выли, после чего шли домой, забрызганные кровью и увешанные петлями кишок. Особенно обильно удостаивались сей благодати «счастливчики» из первых рядов. Смывать всё это дело разрешалось только через семь дней, после окончания проводов.
Бабушка Чернава с Цветанкой и Берёзкой были из смелых. Они не пошли на Озёрное Капище, чтобы смотреть на дикий обряд и уносить потроха на ушах, а ранёхонько, ещё далеко засветло поставили опару для пышных, ноздреватых блинов. В льдисто-синей утренней мгле домик наполнился дымкой чада, а вокруг стола и на лавках вдоль стен – в тесноте, да не в обиде – расселись ребята. Их глаза блестели в голодном предвкушении, в то время как бабушка с Берёзкой совершали блинное священнодействие… И отсутствие зрения совсем не мешало старой ведунье – ни разу она не пролила даже каплю теста мимо шипящей и дымящейся сковородки, ни разу не уронила поджаристый тонкий круг, броском переворачивая его на другую сторону. Разрумянившаяся у пышущей жаром печки Берёзка помогала, следя за тем, чтобы сковородка всегда была смазана, а Цветанка ставила её в печь и доставала оттуда. Она же метала готовые блины на блюдо, к которому уже тянулись нетерпеливые руки.