444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Arden » Скорая 1979. Том 1 (СИ) » Текст книги (страница 9)
Скорая 1979. Том 1 (СИ)
  • Текст добавлен: 15 октября 2026, 22:00

Текст книги "Скорая 1979. Том 1 (СИ)"


Автор книги: Arden



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 18 страниц)

Когда он допил чай и начал убирать со стола, мама вдруг поднялась, ушла в комнату и вернулась с маленькой коробочкой, обтянутой красным бархатом, и протянула её сыну. Внутри лежали часы, мужские, «Полёт», с потёртым кожаным ремешком и чуть поцарапанным стеклом.

– Это папины, – сказала она тихо. – Он их на все операции надевал, говорил, что они ему удачу приносят. Надень сегодня, Лёшенька, пожалуйста. Мне так спокойнее будет, как будто он тоже с нами.

Громов застегнул ремешок на запястье, и часы легли на руку так, будто всегда там были. Он посмотрел на циферблат, на тонкую секундную стрелку, ровно бегущую по кругу, и подумал, что теперь носит на руке часы человека, которого никогда не знал, но чьего сына и чью жену должен защитить, как если бы они были его собственными.

В начале восьмого в дверь постучали. На пороге стояла тётя Валя в халате, накинутом поверх ночной рубашки, с бигуди под косынкой и с таким лицом, что у Громова всё внутри сжалось, прежде чем она открыла рот.

– Лёшка, тебе с работы звонили, прямо сейчас, девочка ваша, Катя, – выпалила она шёпотом, косясь на кухню, где сидела мама. – Сказала, чтобы я тебе срочно передала, прямо сразу, пока ты не ушёл. Сказала, дело очень серьёзное.

– Что случилось, тётя Валя?

– Этот ваш, Серебряков, на утреннюю смену не вышел, – зашептала соседка ещё тише. – А его мать на подстанцию позвонила, в шесть утра, вся в истерике, кричала в трубку так, что Катя, говорит, трубку от уха отводила. Сын, говорит, вчера вечером ушёл из дома и не вернулся. И машины отцовской нет. И всю ночь, говорит, она не спала, по больницам звонила, по моргам. – Тётя Валя перевела дыхание и посмотрела на Громова со странным выражением, в котором смешались тревога и вопрос. – И последнее, что он ей сказал, Лёшка, когда уходил из дома, это что он едет к тебе. «Я к Малинину», – вот что он сказал. Она это на подстанции всем повторила.

Громов стоял в дверях, держась за косяк. Из кухни донёсся мамин голос: она спрашивала, кто там, и не пора ли уже выходить, а то до института ехать почти час, а опаздывать к профессору никак нельзя.

Глава 15
Институт Бакулева

Телефон у тёти Вали стоял в прихожей, на тумбочке под зеркалом, на кружевной салфетке, как стоят в деревенских избах иконы, и был он красный, с белым диском, а рядом лежала тетрадка, куда соседка записывала все важные номера крупными печатными буквами. Громов набрал Петровку, назвал дежурному фамилию и минуты три слушал в трубке шорохи, щелчки и чьи-то далёкие голоса, пока наконец не раздался знакомый сухой голос.

– Жаров. Мне передали, что ты звонил ночью. Что стряслось?

Громов рассказал коротко, стараясь уложиться в минуту, потому что из кухни уже выглядывала мама, а тётя Валя стояла рядом и делала вид, что поправляет занавеску. Про ночной визит Серебрякова, про разговор в машине, про Эдуарда Семёновича, которого Вадим назвал сам, и про то, что Вадим видел кого-то у склада в ночь отравления, но не успел сказать кого. Про тёмную фигуру у подъезда и про машину без огней. И про то, что Вадим не вернулся домой, а мать всем говорит, будто он уехал к Малинину.

Жаров молчал так долго, что Громов решил, что связь оборвалась.

– Эдуард Семёнович, значит, – сказал он наконец. – Лисовский, товаровед из аптекоуправления. Я так и думал, что где-то рядом с ним. Ладно. – Голос у него стал жёстким и деловым. – Теперь слушай. Пропавший человек – это уже не райком, это розыск, и тут мне никто ничего запретить не может. Серебряковым я займусь сам, прямо сейчас. А ты езжай с матерью, куда собирался, и ни во что не лезь. Ни во что, Малинин, слышишь? Если его мать будет рассказывать про тебя всем подряд, к тебе могут прийти из районного отделения. Если придут, говори правду и называй мою фамилию.

Он повесил трубку, не прощаясь и не дав Громову даже поблагодарить, и Громов постоял ещё секунду у зеркала, в котором отражались красный телефон, кружевная салфетка и его собственное лицо, осунувшееся за бессонную ночь. Потом поблагодарил тётю Валю, которая перекрестила его точно так же, как мама, и вернулся домой.

* * *

До института ехали почти час, сначала троллейбусом, потом метро, потом снова троллейбусом по Ленинскому проспекту, и мама всю дорогу сидела прямо, будто аршин проглотила, обеими руками держа на коленях сумку с выписками, и смотрела в окно, не видя ничего за ним. Её синее платье с новым воротничком выглядывало из-под расстёгнутого пальто, и какая-то старушка напротив посмотрела на неё с уважением, наверное, решив, что женщина едет в театр или на торжественное собрание.

– Я ведь последний раз в таком месте была двадцать лет назад, Лёшенька, – тихо сказала мама, когда троллейбус остановился на светофоре. – Когда папа диссертацию защищал, в институте хирургии. Я тогда тоже это платье надела, новое было, мы его вместе в ГУМе покупали, три часа в очереди стояли. Я весь день в зале сидела, ничего не понимала, какие-то слова латинские, а когда ему хлопать начали, заплакала. Он потом смеялся надо мной всю дорогу домой.

Громов накрыл её руку своей и посмотрел на часы «Полёт» на запястье, отцовские, которые она надела на него утром. Секундная стрелка бежала ровно и спокойно, и почему-то от этого ему стало немного легче.

* * *

Институт сердечно-сосудистой хирургии имени Бакулева располагался в старом корпусе во дворе большой больницы на Ленинском, и внутри он был совсем не таким, каким Громов его помнил по прошлой жизни, по новому огромному центру на Рублёвском шоссе с его стеклом и сталью. Здесь были длинные коридоры с высокими потолками и крашенными масляной краской стенами, скрипучий паркет, двери с табличками, написанными от руки, и на каждом углу портреты академика Бакулева, седого, с усталым умным лицом. Пахло лекарствами, мастикой и чем-то неуловимо больничным, что за полвека, как выяснилось, нисколько не изменилось.

Лавров встретил их в вестибюле, в белом халате, свежевыбритый и совсем не похожий на того измотанного хирурга, который курил на крыльце после операции. Он пожал Громову руку, поцеловал руку маме, отчего та зарделась, как девочка, и повёл их на второй этаж, в отделение приобретённых пороков сердца.

– Профессор у нас человек сложный, Нина Павловна, но вы не пугайтесь, – говорил он на ходу. – Он резкий, но лучше него митральные клапаны в Москве никто не знает. Если он скажет, что делать, значит, так и надо делать.

Профессор Рябинин оказался сухим, высоким стариком лет шестидесяти пяти, с коротко стриженными седыми волосами, крючковатым носом и холодными светлыми глазами, которые, казалось, видели человека насквозь. Он поздоровался коротко, указал маме на кушетку за ширмой, попросил раздеться до пояса и, пока она раздевалась, молча читал её выписки, недовольно шевеля губами. Потом зашёл за ширму и слушал её сердце долго, очень долго, прикладывая старый деревянный стетоскоп то к одной точке, то к другой, заставляя её то лечь на левый бок, то сесть, то задержать дыхание. Громов стоял у окна и видел над ширмой бледные цифры, которые показывали, как частит мамино сердце от страха.

– Молодой человек, – вдруг сказал профессор, не выходя из-за ширмы. – Вы, говорят, фельдшер. Лавров мне про вас рассказывал. Подойдите-ка сюда и скажите, что вы здесь слышите.

Громов подошёл. Мама лежала на кушетке на левом боку, прикрыв грудь простынёй, и смотрела на него с испуганной надеждой, будто от его ответа что-то зависело. Он взял протянутый стетоскоп, приложил к её груди и слушал так же долго, как профессор, хотя уже слышал всё это неделю назад, прижавшись ухом к её кофте на кухне.

– Первый тон хлопающий, усиленный, – сказал он, выпрямляясь. – После второго тона щелчок открытия митрального клапана, короткий интервал, значит, стеноз выраженный. В диастолу рокочущий шум с пресистолическим усилением. Ритм пока синусовый, но частый, а по словам мамы, бывают приступы, когда сердце сбивается. Мерцательная аритмия, пароксизмальная. Застой в лёгких, при нагрузке одышка до удушья. Я бы сказал, стеноз тяжёлый, площадь отверстия меньше сантиметра.

Профессор Рябинин смотрел на него долго, не мигая, и в его холодных светлых глазах что-то медленно менялось.

– Меньше сантиметра, – повторил он. – Вы это на слух определили, молодой человек?

– На слух и по тому, как она поднимается по лестнице, профессор, – ответил Громов.

– Площадь отверстия около восьми десятых сантиметра, – сказал Рябинин, обращаясь почему-то не к нему, а к Лаврову, и в голосе его прозвучало что-то похожее на удивление. – Я бы сказал то же самое. Олег, где вы откопали этого фельдшера?

Потом он повернулся к маме, и голос его стал мягче, хотя лицо осталось таким же непроницаемым.

– Нина Павловна, одевайтесь, пожалуйста, и садитесь, поговорим.

Разговор был коротким, и Громов слышал в нём каждое слово так, будто слова падали в пустое ведро. У мамы тяжёлый митральный стеноз после перенесённого в молодости ревматизма. Таблетками это не лечится, лечится только операцией, и чем скорее, тем лучше, потому что с каждым месяцем сердцу всё труднее, а лёгким всё хуже. Операцию в институте делают, и делают хорошо, и после неё люди живут долго и нормально, поднимаются на четвёртый этаж и ездят на дачу.

– Но, – сказал профессор и замолчал.

– Но? – переспросила мама, и голос у неё дрогнул.

– Но очередь на плановые операции в нашем отделении расписана до апреля, – сказал Рябинин, глядя ей прямо в глаза, будто считал, что правду нужно говорить, глядя в глаза. – Я поставлю вас в лист ожидания, Нина Павловна, и если кто-то откажется или место освободится раньше, вас вызовут. Но обещать вам ничего не могу. У меня на этом листе триста человек, и у каждого сердце.

Мама кивнула, медленно, как кивают, когда слышат приговор, и стала очень старательно застёгивать пуговицы на платье, одну за другой, опустив голову, чтобы никто не видел её лица. А в углу зрения у Громова, как назло, спокойно и бесстрастно, как всегда, висела строчка Системы: «Риск острого отёка лёгких в ближайшие 30 дней: высокий». До апреля было пять месяцев.

Он поймал взгляд профессора и понял, что тот знает то же самое, что и он. И что сделать с этим ничего не может.

* * *

Они спускались по широкой лестнице в вестибюль молча. Мама держалась за перила и за его руку и не плакала, но лучше бы плакала, потому что её молчание было страшнее любых слёз. Лавров шёл следом и тоже молчал, и только на площадке между этажами, пока мама остановилась перевести дух, придержал Громова за локоть.

– Я видел, как он на тебя смотрел, – сказал он вполголоса. – Он так ни на кого из наших ординаторов не смотрит. Я попробую ещё раз с ним поговорить, Малинин, честно, сегодня же вечером. Но ты пойми, эта очередь не его прихоть. Там тоже матери, и тоже больные сердца, и каждый месяц кто-то из этой очереди не доживает. Он это знает лучше нас с тобой, и поэтому такой.

Громов кивнул, потому что сказать было нечего. Он знал про такие очереди больше, чем Лавров мог себе представить, и знал, что в них решает не справедливость, а случай, звонок сверху или чьё-то вовремя сказанное слово.

В вестибюле было людно и шумно. У парадной лестницы, под большим портретом академика, стояла группа людей, и Громов не сразу понял, что это. Директор института, представительный седой мужчина в безупречном костюме, что-то оживлённо рассказывал, показывая на стенд с фотографиями, молодая переводчица в строгом сером платье быстро переводила на английский, фотограф щёлкал вспышкой, а вокруг стояли человек шесть иностранцев в хороших пальто и несколько наших, в одинаковых тёмно-серых костюмах, с одинаково непроницаемыми лицами, которые ни на кого не смотрели и видели при этом всё. На лацкане у переводчицы блестел значок с олимпийскими кольцами, и Громов вспомнил, как Эдуард Семёнович на Ленинских горах рассказывал про иностранцев, которые приедут к Олимпиаде.

– Делегация оргкомитета, – шепнул Лавров. – Техническая комиссия. Им показывают наши достижения, у нас ведь во время Олимпиады будет дежурить бригада. Директор с утра весь на нервах.

Высокий пожилой иностранец с седыми усами и в очках без оправы, стоявший ближе всех к директору, вдруг перестал улыбаться. Громов увидел это раньше, чем кто-либо другой, потому что смотрел не на стенд, а на людей, как привык смотреть за тридцать лет. Лицо у иностранца стало серым, он поднёс руку к груди, будто хотел поправить галстук, и не поправил, покачнулся, схватился за плечо стоявшей рядом переводчицы и медленно, как в замедленной съёмке, осел на мраморный пол.

Переводчица закричала. Кто-то из иностранцев бросился к упавшему, кто-то отпрянул, фотограф застыл с камерой у лица, а люди в серых костюмах разом шагнули вперёд и так же разом остановились, не зная, что делать, потому что учили их многому, но только не этому. Директор института побледнел до цвета своих волос и растерянно оглядывался, ища глазами хоть кого-нибудь в белом халате, а ближайшие дежурные врачи были в другом крыле.

Громов оказался рядом с упавшим через три секунды. Над головой иностранца горели цифры, и цифры эти были страшными: пульса нет, дыхания нет, и Система коротко подтвердила то, что он и так понял: фибрилляция желудочков, внезапная остановка сердца.

– Олег, дефибриллятор, быстро, из ближайшей реанимации! – крикнул он Лаврову, уже расстёгивая на иностранце пиджак и рубашку. – И мешок для дыхания! Все остальные отойдите на два шага, ему нужен воздух! Девушка, – он поднял глаза на переводчицу, которая стояла над ним, прижав ладони ко рту, – как его зовут?

– Ларссон, – выдохнула она. – Господин Ларссон, из Швеции.

– Хорошо. Держите его голову вот так, запрокиньте чуть назад и не отпускайте, что бы ни случилось. Вы справитесь.

Он начал массаж. Грудная клетка у шведа была широкой и твёрдой, и Громов вкладывал в каждое нажатие весь вес Лёшкиного тела, считая вслух, ровно и громко, чтобы его слышали все. Люди в серых костюмах стояли вокруг неподвижной стеной, директор института что-то бормотал, фотограф наконец опустил камеру, и во всём огромном вестибюле, где минуту назад звучали английская речь и смех, теперь раздавались только его счёт, всхлипывания переводчицы и где-то далеко бегущие шаги.

Лавров вернулся через четыре минуты, которые показались Громову часом, с двумя медсёстрами, толкавшими перед собой тяжёлый аппарат на тележке, серый металлический ящик с круглыми электродами на толстых проводах, похожий на старый радиоприёмник. Лавров на ходу включал его, крутя тугие ручки, медсестра уже прижимала маску мешка к лицу шведа, и Громов, не прекращая массажа, отрывисто, как у себя в реанимации, скомандовал:

– Заряжай! Все от него! Руки убрать!

Разряд. Тело шведа выгнулось дугой и опало. Громов посмотрел на цифры: фибрилляция не ушла.

– Ещё раз, больше! Качаю пока, заряжай!

Он качал ещё полминуты, пока аппарат, гудя, набирал заряд, и снова отпрянул. Разряд. Тело дёрнулось, и Громов, затаив дыхание, прижал пальцы к шее шведа, чувствуя, как по спине течёт пот. Секунда, две, три. А потом под пальцами толкнулось, слабо, неуверенно, и ещё раз, уже сильнее, и цифры над головой господина Ларссона вдруг ожили и побежали, показывая пульс, давление и ровный, упрямый ритм сердца, которое снова решило жить.

– Есть ритм, – сказал Громов и сел на мраморный пол, потому что ноги больше не держали. – Синусовый. Везите в реанимацию, и пусть кардиолог его сразу посмотрит, у него, похоже, инфаркт, и не первый.

И тогда в углу зрения вспыхнуло окно, ярче и больше, чем когда-либо прежде:

'Жизнь пациента сохранена.

Функциональность Системы: 5%.

Открыт модуль: глубокая диагностика. Выявление скрытых заболеваний, не проявляющихся клинически'.

В вестибюле кто-то захлопал, сначала неуверенно, потом громче, и иностранцы, и переводчица, и медсёстры, и даже один из людей в сером костюме. Директор института смотрел на фельдшера в куртке скорой так, будто перед ним разверзлась земля. Профессор Рябинин, который, оказывается, стоял всё это время на лестнице, спустился на несколько ступенек и замер, держась за перила, и Громов поймал на себе его взгляд, долгий, пристальный и задумчивый, каким смотрят на сложный рентгеновский снимок, в котором вдруг обнаружилось что-то неожиданное. А мама, прижавшись к стене у гардероба, смотрела на сына и плакала, наконец-то плакала, беззвучно, прижав к губам носовой платок, и Громов, поймав её взгляд, понял, что это уже совсем другие слёзы.

* * *

Мама подошла к нему, когда толпа немного рассеялась, и, ничего не говоря, прижалась лбом к его плечу, как, наверное, прижималась когда-то к плечу мужа, и Громов почувствовал, как вздрагивают её плечи под пальто. Он обнял её одной рукой и стоял так, не двигаясь, пока она не отстранилась, не вытерла глаза платком и не сказала тихо, почти шёпотом, что папа бы им гордился. Потом она отошла к гардеробу за своим пальто, а он опустился на ступеньку, потому что ноги всё ещё дрожали.

Шведа к тому времени уже увезли на каталке в реанимацию, и когда делегацию, взволнованно переговаривающуюся на нескольких языках, увели в кабинет директора, к Громову, который всё ещё сидел на ступеньке лестницы, вытирая мокрое лицо рукавом, подошёл один из людей в сером костюме. Он был старше остальных, лет пятидесяти пяти, плотный, с тяжёлым спокойным лицом, седыми висками и внимательными серыми глазами, в которых ничего нельзя было прочесть. Остальные серые костюмы держались от него на почтительном расстоянии, и Громов понял, что это старший.

– Документы ваши, будьте добры, – сказал он негромко и вежливо, и Громов протянул ему паспорт. Человек не спеша пролистал его, задержался на прописке и вернул. – Малинин Алексей Викторович. Фельдшер скорой помощи, как я понимаю?

– Так точно, – ответил Громов, поднимаясь.

– Хорошо. – Человек помолчал, разглядывая его с непонятным выражением. – Пройдёмте со мной, товарищ Малинин. Ненадолго. Поговорим.

Громов смотрел на него и хотел ответить, но не успел, потому что в эту секунду новый модуль Системы впервые сработал сам, без всякой просьбы, и перед его глазами, прямо над седыми висками этого спокойного человека, развернулась короткая бесстрастная строка, от которой у него похолодело внутри:

«Выявлено скрытое заболевание: злокачественная опухоль головки поджелудочной железы, ранняя стадия. Клинически не проявляется. Прогноз без лечения: менее 12 месяцев».

Глава 16
Полковник

Комната, куда привёл его человек в сером костюме, находилась в административном крыле института, в конце длинного коридора, и на её двери не было никакой таблички, только номер, выведенный белой краской. Внутри стояли канцелярский стол, два жёстких стула, несгораемый шкаф и тумбочка с графином, а на стене, как и везде в этой стране, висел портрет Брежнева, только поменьше, чем у Кнышева, и почему-то чуть криво. Окно выходило во двор больницы, где санитар в ватнике катил тележку с баками для белья, и Громов, садясь на указанный стул, долго смотрел на эту тележку, потому что смотреть на собеседника ему почему-то не хотелось.

– Меня зовут Николай Фёдорович, – сказал человек, садясь напротив и кладя на стол сцепленные руки. – Я полковник. Отвечаю, скажем так, за то, чтобы у наших иностранных гостей во время их пребывания в Москве всё было хорошо. Сегодня у одного из них всё было очень плохо, и если бы не вы, было бы непоправимо. Поэтому, товарищ Малинин, прежде всего спасибо. От меня лично и от тех, кого я представляю.

– Пожалуйста, – ответил Громов, не зная, что ещё сказать.

– А теперь, если позволите, несколько вопросов. – Полковник чуть подался вперёд, и голос его остался таким же негромким и вежливым, но Громов вдруг почувствовал себя так, будто лежит на операционном столе под яркой лампой. – Где вы учились?

Вопросы шли один за другим, спокойно, без нажима, и каждый был точным, как разрез скальпеля. Медицинское училище, какое и когда окончил. Где работает, с какого года. Кто отец, когда умер, где работал. Кто мать. Бывал ли за границей, хоть раз, хоть в Болгарии. Есть ли знакомые среди иностранцев, переписывается ли с кем-нибудь. Слушает ли западное радио. Громов отвечал честно там, где мог, и коротко там, где не знал, ссылаясь на то, что после смерти отца долго был «не в себе» и многое из тех лет помнит плохо. Полковник слушал, не записывая, и Громов понимал, что каждое слово откладывается в его памяти надёжнее, чем на бумаге.

– А теперь главное, – сказал полковник, когда вопросы о биографии кончились. – Директор этого института сказал мне, что за тридцать лет не видел, чтобы фельдшер скорой так проводил реанимацию. Профессор Рябинин сказал, что вы определили площадь митрального отверстия на слух точнее, чем половина его ординаторов. Откуда, товарищ Малинин? Откуда у фельдшера, который, как мне уже успели сообщить, два года был на плохом счету у своего заведующего, такие знания?

– От отца, Николай Фёдорович, – ответил Громов, и легенда, повторённая уже столько раз, прозвучала на удивление гладко. – Он был хирургом, заведовал хирургией в районной больнице. После него остались учебники, конспекты, записи на полях, целая тетрадь со случаями из практики. Я их раньше не читал, а потом стал. Каждую ночь. Это, наверное, единственное, что у меня от него осталось.

Полковник смотрел на него долго, и в его серых глазах не было ни недоверия, ни веры, только внимательное, терпеливое ожидание, как у охотника, сидящего в засаде.

Громов смотрел на него в ответ и видел над его седыми висками ту же бесстрастную строку, которая появилась там в вестибюле. Злокачественная опухоль головки поджелудочной железы. Ранняя стадия. Меньше двенадцати месяцев. Он думал о том, что сейчас может просто ответить на все вопросы, встать и уйти, и через полгода этот спокойный, сильный человек начнёт желтеть, худеть и мучиться от болей, и врачи наконец поставят диагноз, когда будет уже поздно. И никто никогда не узнает, что фельдшер Малинин видел это и промолчал. А ещё он думал, что если скажет, то этот человек, профессия которого – подозревать, задаст себе очевидный вопрос: откуда фельдшер может знать то, что не видно ни на каком рентгене? И на этот вопрос у фельдшера не будет ответа.

Он выбрал так, как выбирал всегда у постели больного.

– Николай Фёдорович, можно я теперь вас спрошу? – сказал он. – Как врач, а не как человек, которого допрашивают.

Полковник чуть приподнял бровь, но кивнул.

– Вы похудели за последние месяцы? Без всякой причины, не садились на диету?

Пауза была короткой, но Громов её заметил.

– Немного, – ответил полковник. – Килограммов пять. Работа нервная.

– У вас по ночам болит спина, – продолжил Громов, не спрашивая, а утверждая. – Не поясница, а выше, вот здесь, между лопатками и чуть ниже. Особенно когда лежите на спине. А если сядете и наклонитесь вперёд, становится легче. – Он видел, как в серых глазах полковника что-то дрогнуло. – Кожа иногда чешется, без всякой сыпи, особенно по вечерам. И белки глаз, если присмотреться при дневном свете, чуть желтоватые. Совсем чуть-чуть, никто, наверное, и не замечает. И если вы недавно сдавали кровь, у вас сахар был выше, чем раньше, хотя диабета никогда не было.

Полковник Николай Фёдорович не ответил. Он сидел совершенно неподвижно, и его тяжёлое спокойное лицо не изменилось ни на йоту, но Громов видел цифры над его головой: пульс, который весь разговор держался на ровных шестидесяти восьми, теперь подскочил до девяноста.

– Мой врач говорит, что это радикулит, – сказал наконец полковник ровным голосом. – А сахар от нервов.

– Ваш врач, может быть, прав, – ответил Громов. – Я ведь просто фельдшер и могу ошибаться. Но я бы на вашем месте не стал ждать. Я бы завтра же, не откладывая, пошёл к лучшему гастроэнтерологу и лучшему хирургу, к каким только можно попасть, и попросил бы обследовать поджелудочную железу. Всю, тщательно, со всеми исследованиями, какие у них есть. И если там окажется то, о чём я думаю, то чем раньше это найдут, тем больше шансов, что всё обойдётся. А если не окажется, значит, я ошибся, и вы потеряете один день.

Полковник смотрел на него, и в комнате было так тихо, что Громов слышал, как за окном скрипят колёса тележки с бельём. Потом Николай Фёдорович медленно поднялся, взял со стола свою шляпу, которую, оказывается, всё это время держал под рукой, и, не сказав больше ни слова, ни «спасибо», ни «до свидания», вышел из комнаты и закрыл за собой дверь.

Громов остался сидеть один, глядя на криво висящий портрет. Он не знал, что только что сделал: спас человеку жизнь или подписал себе приговор, и не был уверен, что одно исключает другое.

* * *

На подстанцию он приехал к четырём, отвезя маму домой и сдав её на руки тёте Вале, которая встретила их в дверях с таким видом, будто они вернулись с войны. И сразу понял, что о пропаже Серебрякова здесь уже знают все до последней санитарки. Разговоры стихали, когда он входил, и снова начинались за его спиной, медсёстры у доски объявлений косились на него с жадным любопытством, а водитель второй бригады, проходя мимо, демонстративно отвернулся.

Через полчаса его вызвали в кабинет Кнышева. Там сидел молодой лейтенант из районного отделения, курносый, с пушком над верхней губой и папкой на коленях, а Кнышев стоял у окна, сложив руки на груди, с выражением человека, который наконец дождался справедливости.

Лейтенант спрашивал старательно, сверяясь с бумажкой: когда Серебряков пришёл, о чём говорили, куда уехал, были ли между ними конфликты. Громов отвечал правду, опуская подробности, о которых знал Жаров: да, Вадим приезжал около десяти вечера, они говорили в машине минут двадцать, о работе, о проверке, Вадим был взволнован и чего-то боялся, а потом уехал, и куда, Громов не знает. А о подробностях лучше спросить майора Жарова из ОБХСС, который уже в курсе.

Лейтенант растерянно моргнул, попросил разрешения позвонить, долго ждал соединения с Петровкой, а потом, выслушав кого-то в трубке, сразу как-то подтянулся, захлопнул папку и ушёл, на прощание пожав Громову руку и извинившись за беспокойство. Кнышев смотрел ему вслед с отвисшей челюстью, а потом перевёл взгляд на Громова, и в этом взгляде ненависть смешалась с таким откровенным страхом, что Громову на мгновение стало его почти жаль.

В коридоре его ждала Тамара Ильинична с сумкой на плече.

– Ты сегодня со мной, – сказала она, не дожидаясь вопросов. – Кнышев хотел поставить тебя с Кириленко, а Кириленко ко мне в бригаду, но я сказала, что не поеду ни с кем, кроме тебя. И не смотри на меня так, Малинин. Я просто хочу знать, что в машине будет человек, который отличает тромбоэмболию от стенокардии.

Ночь выдалась спокойной, три вызова к старикам с давлением и один к мальчишке, который засунул в нос горошину, и между вызовами Тамара Ильинична, глядя в окно РАФа на тёмный Ленинский, вдруг сказала, что вся станция уже знает про шведа в институте Бакулева. Позвонила какая-то знакомая из горздрава, рассказала главному врачу станции, тот – заведующим подстанциями, и к вечеру об этом говорили везде, от Медведкова до Бирюлёва. «Фельдшер с Юго-Запада, Малинин, швед, олимпийский комитет». Она помолчала и добавила, не поворачивая головы, что Кнышев, услышав это, полчаса сидел у себя в кабинете с закрытой дверью, и что вид у него был такой, будто он съел лимон вместе с кожурой.

* * *

В воскресенье Москва готовилась к празднику. На фасадах домов вывешивали кумачовые флаги и огромные портреты членов Политбюро, на балконах появлялись транспаранты «Слава Великому Октябрю!», по радио с утра до вечера звучали марши и бодрые голоса дикторов, рассказывавших о трудовых подарках к шестьдесят второй годовщине революции, а по ночам по Садовому кольцу громыхала техника, возвращавшаяся с репетиции парада. Мама с утра затеяла пирожки к Седьмому ноября, с капустой и с яйцом, и квартира наполнилась запахом жареного теста, от которого Громову стало так тепло и спокойно, как не было уже давно. Около трёх мама ушла к тёте Вале за большим противнем, потому что свой был слишком мал, и обещала вернуться через полчаса, а он остался на кухне, сторожить сковородку.

Звонок в дверь раздался через десять минут. Громов, решив, что это мама забыла ключи, вытер руки о полотенце и открыл.

На пороге стоял полковник Николай Фёдорович, в штатском, в тёмном драповом пальто и той же шляпе, один, без всякого сопровождения, и Громов, прежде чем успел что-нибудь подумать, увидел над его головой цифры: давление чуть высоковато, пульс частый, как у человека, который поднялся на четвёртый этаж пешком и при этом волнуется.

– Можно войти, товарищ Малинин? – спросил полковник. – Я ненадолго.

Громов посторонился. Полковник прошёл на кухню, снял шляпу, но пальто снимать не стал, сел на табуретку у стола, на которой обычно сидела мама, и оглядел кухню: клеёнку в клетку, сковородку с пирожками, отрывной календарь над холодильником, где на листке крупно чернело воскресенье, четвёртое ноября.

– Пирожки? – спросил Громов, потому что надо было что-то сказать.

– Спасибо, нет, – ответил полковник, и что-то похожее на усмешку тронуло его губы. – Мне теперь, как выяснилось, пирожков нельзя. Ничего жареного нельзя. – Он помолчал. – Меня вчера обследовали, Малинин. В закрытой клинике, у очень хороших специалистов, которых я поднял с постели в пятницу вечером. Нашли то, о чём вы говорили. Головка поджелудочной железы, маленький узел, сантиметра полтора. Ранняя стадия. Хирург сказал, что за двадцать лет работы впервые видит, чтобы такое находили так рано. – Он посмотрел Громову прямо в глаза. – Ещё он сказал, что месяца через три было бы уже поздно. Оперируют меня в среду.

Громов молчал, потому что не знал, что сказать, и полковник, кажется, ответа не ждал.

– Я двадцать восемь лет в своей профессии, – продолжил он тем же ровным голосом. – И за эти годы научился задавать вопросы. Один из этих вопросов я задаю себе со вчерашнего дня: как фельдшер скорой помощи мог увидеть то, чего не увидел мой собственный врач, который наблюдает меня десять лет, и не увидел рентген. Ответа у меня нет. И я, Малинин, решил его не искать. – Он сделал паузу. – Потому что человек, который мог промолчать и не промолчал, хотя понимал, чем рискует, заслуживает того, чтобы ему не задавали лишних вопросов. А теперь мой вопрос к вам, последний. Чего вы хотите?

– В каком смысле, Николай Фёдорович?

– В самом прямом. Я вам должен, а я не люблю быть должным. Чего вы хотите? Квартиру, должность, поступление в институт без экзаменов? Говорите.

Громов посмотрел на сковородку с пирожками, на мамин фартук, висевший на гвоздике у плиты, на листок календаря.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю