Текст книги "Скорая 1979. Том 1 (СИ)"
Автор книги: Arden
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 18 страниц)
Глава 6
Отлежится
Спать Громов не мог. Он честно полежал минут двадцать на жёстком топчане в комнате отдыха, под колючим солдатским одеялом, слушая, как за стеной храпит кто-то из водителей, но перед глазами всё равно стоял Кнышев с его росчерком, а в голове по кругу крутились три слова: разбор, комиссия, Эдик. Он заставил себя разложить всё по полочкам, как раскладывал когда-то план сложной операции. Для разбора нужны свидетели, и они есть: соседка в фартуке, которая видела, как всё было, сама Ариадна Львовна, если выживет, и дежурный врач Склифа с лентой ЭКГ. С Эдиком разговор будет отдельный, и к нему ещё надо подготовиться. А вот с комиссией было хуже всего, потому что против подписи в карте никакие свидетели не помогут, и чтобы защититься, нужно было понять, как именно устроена эта проверка. В конце концов он встал, натянул халат и пошёл по тёмному коридору туда, где под дверью диспетчерской пробивалась полоска жёлтого света.
Катя сидела за пультом одна, старший диспетчер ушёл дремать в соседнюю комнату, и перед ней стояла эмалированная кружка с чаем и лежал раскрытый журнал «Юность», который она читала, подперев щёку рукой. Увидев Громова, она не удивилась, только подвинула к нему табуретку и молча достала из ящика вторую кружку, со щербинкой на краю.
– Не спится? – спросила она, наливая ему из большого чайника на плитке. – Я слышала, как Кнышев на тебя опять кричал. Весь коридор слышал, стены у нас тонкие, как папиросная бумага. Ты не расстраивайся, Лёша, он на всех кричит перед комиссией, у него от страха голос прорезается.
– Да я не расстраиваюсь, Кать, я думаю, – ответил Громов, обхватив кружку ладонями, потому что в диспетчерской было прохладно, а руки после массажа всё ещё ныли. – Слушай, а ты не знаешь, как эта комиссия вообще будет проверять? Кнышев сказал, что с моих карт начнут, а я, честно говоря, даже не представляю, где они сейчас, эти карты, и что в них будут искать.
Катя отложила журнал и посмотрела на него с лёгким удивлением, будто он спросил, где на подстанции туалет.
– Так карты же через неделю сдаются в архив станции, ты что, забыл? – сказала она. – Их там подшивают по месяцам, и они лежат, пока кто-нибудь не затребует. А комиссия всегда делает одно и то же, мне Пал Семёныч рассказывал, он уже третью переживает. Они берут карты за полгода и сверяют с журналом аптечного склада. Если в карте написано, что фельдшер ввёл больному какой-нибудь импортный препарат, значит, этот препарат ему перед сменой выдали по журналу, и там должна стоять подпись Зинаиды Марковны и подпись фельдшера. Если всё сходится, все довольны. А если не сходится, тогда начинается, – она выразительно округлила глаза, – тогда начинается такое, что лучше не надо.
Громов медленно отпил чай, горячий и крепкий, заваренный по-диспетчерски, так что ложка почти стояла. Картина, которая до этого складывалась обрывками, вдруг встала на место целиком. Если в Лёшкиных картах десятки импортных ампул, якобы введённых больным, то в журнале склада должны стоять десятки выдач этих ампул Лёшке, и против каждой – подпись того, кто выдавал. А значит, человек, выдававший ампулы, рискует в понедельник ничуть не меньше, чем сам Лёшка, и вот ему-то мёртвый фельдшер действительно был бы куда удобнее живого, потому что на мёртвого можно списать всё. Ключ ко всему лежал в журнале аптечного склада, а журнал лежал в сейфе у Зинаиды Марковны.
– Кать, а в журнал склада можно как-нибудь заглянуть? – спросил он как можно небрежнее. – Ну, чтобы самому проверить, что там про меня записано, а то я, знаешь, в последние месяцы был не в лучшей форме, мог и напутать что-нибудь.
– Ты что, Лёша, Зинаида Марковна этот журнал из рук не выпускает, она с ним, по-моему, даже в столовую ходит, – засмеялась Катя. – Хотя кое-что ты и правда напутал, я-то помню. – Она вдруг посерьёзнела и понизила голос. – Ты ведь в прошлом месяце сам ко мне подходил и просил, чтобы я тебя ставила на вызовы к старикам, к сердечникам. Я ещё удивилась, потому что раньше ты от таких бегал, говорил, что там одна тоска и корвалол. А тут вдруг сам просишь, да ещё шоколадку мне принёс, «Алёнку». Я, правда, тебя ставила, куда получалось. Это ведь ничего, что я ставила?
Громов посмотрел на неё и увидел, что она действительно волнуется, не сделала ли чего-то плохого, и от этого ему стало нехорошо. Теперь он понимал механизм до конца. Пожилому сердечнику дорогой импортный препарат в карте никого не удивит, ни врача, ни комиссию, потому что старикам с больным сердцем такие препараты и положены, а сами старики потом ничего не вспомнят и уж точно никуда не пожалуются. Лёшка выбирал вызовы, на которых удобнее всего воровать, и выбирал их руками вот этой девушки с косой, которая принесла ему лишнюю кружку.
– Ничего, Кать, ты ни в чём не виновата, – сказал он и сам удивился, как твёрдо это прозвучало. – Ты только, пожалуйста, больше никому про это не рассказывай, ладно? Ни Кнышеву, ни Зинаиде Марковне, ни вообще кому-нибудь. Это важно, правда.
Катя смотрела на него долго и внимательно, машинально закрыв журнал и разглаживая ладонью его обложку, и в её глазах мелькнуло что-то похожее на испуг, но она кивнула.
– Лёша, ты во что-то влез? – спросила она совсем тихо.
Ответить он не успел, потому что на пульте тревожно замигала лампочка, и Катя схватила трубку, а через минуту уже говорила в микрофон, и голос её поплыл под потолком по всей подстанции: «Четырнадцатая бригада, на выезд, Профсоюзная улица, общежитие ДСК, драка, мужчине плохо».
* * *
Общежитие домостроительного комбината было пятиэтажным панельным корпусом, в котором жили лимитчики, приехавшие в Москву строить Москву, и в третьем часу ночи в нём не спал, кажется, никто. В длинном коридоре третьего этажа горела одна лампочка из пяти, пахло тушёной капустой, махоркой и мокрыми портянками, на верёвке над головой висело чьё-то бельё, а у общей кухни толпились мужики в майках и трико, возбуждённо обсуждая, кто кого и за что. У стены, на полу, сидел здоровенный мужик лет тридцати пяти с разбитой бровью, в разорванной рубахе, а над ним возвышался молодой патрульный сержант в шинели и шапке с кокардой, уже доставший из планшета бланк.
– О, медицина приехала, – обрадовался сержант, завидев Тамару Ильиничну. – Вы гляньте его, товарищ доктор, быстренько, для порядка, что жив-здоров, и я его в вытрезвитель оформлю. Подрались они тут с соседом из-за бутылки, сосед его табуреткой приложил, а он, видите, сидит, ругается на всех, значит, в порядке.
– Не надо меня никуда, я сам дойду, – прохрипел мужик, пытаясь подняться и снова сползая по стене. – Отстаньте вы все от меня, я спать хочу, мне утром на смену. Если на комбинате узнают, что меня в вытрезвитель, мне премию срежут и в очереди на квартиру подвинут, вы понимаете или нет?
Тамара Ильинична присела рядом, посветила фонариком в зрачки, пощупала разбитую бровь, спросила, где болит, и мужик неопределённо махнул рукой куда-то в бок. Лицо у неё было серое от усталости, и Громов видел, что после сегодняшней ночи ей больше всего хочется, чтобы этот вызов оказался простым. Она пощупала рёбра, мужик охнул, и она кивнула сама себе: ушиб, возможно, трещина, алкогольное опьянение, ничего экстренного.
Но Громов смотрел на цифры. Они проступили над головой мужика в ту же секунду, как он вошёл в коридор, бледные и спокойные, как на мониторе, и спокойствия в них не было никакого: пульс сто двадцать шесть, давление девяносто на пятьдесят пять, и через минуту, когда он посмотрел снова, уже восемьдесят пять на пятьдесят. Мужик был бледен той особой, восковой бледностью, которую не даёт никакая водка, и на лбу у него выступил мелкий холодный пот, хотя в коридоре было душно.
– Товарищ, а где у вас сильнее всего болит? – спросил Громов, присаживаясь на корточки рядом. – Не в боку, а вообще, что сейчас беспокоит больше всего?
– Да плечо вот, левое, – буркнул мужик, морщась. – Сам не пойму, чего оно, табуреткой-то он мне в бок заехал, а ноет почему-то плечо, будто я его вывихнул.
Громов почувствовал, как у него внутри всё собирается в тугой холодный узел. Боль, отдающая в левое плечо после удара в левый бок, – это признак, который в учебниках описан ещё в прошлом веке и который пропускают до сих пор, потому что больной сам не понимает, при чём тут плечо, а врач не спрашивает. Кровь из разорванной селезёнки скапливается под диафрагмой, раздражает нерв, и боль уходит в плечо. Система только подтвердила то, что он уже знал: разрыв селезёнки, внутреннее кровотечение, и продолжается.
Он наклонился к Тамаре и сказал негромко, чтобы не слышал сержант:
– Тамара Ильинична, померьте ему давление, пожалуйста. Просто померьте, больше ничего не прошу.
Она подняла на него глаза, и он увидел, что спорить она не будет. Ещё вечером, на Арбате, она бы отрезала, а сейчас молча достала тонометр, намотала манжету на мощную волосатую руку, накачала и долго смотрела на стрелку. Потом накачала ещё раз.
– Восемьдесят на пятьдесят, – сказала она тихо, и лицо у неё изменилось. – Плечо, говоришь? Левое? – Она положила ладонь мужику на живот, и тот дёрнулся и застонал. – Селезёнка. Малинин, носилки, быстро, он у нас кровью истекает.
– Какие носилки, товарищ доктор, я его в вытрезвитель оформляю, – возмутился сержант, помахивая бланком. – У меня инструкция, пьяный в общественном месте, драка, всё по форме. А в больничку вы его повезёте, он там проспится, и ищи его потом.
– Товарищ сержант, – Громов поднялся и встал перед ним, глядя прямо в глаза и не повышая голоса. – Вы, конечно, можете его оформить, это ваше право. Только у него внутреннее кровотечение, и через час в вытрезвителе он умрёт. А отвечать за это будет не вытрезвитель и не мы, мы-то его вам по акту передадим и напишем, что предупреждали. Отвечать будет тот, чья подпись стоит на бланке, то есть вы. Вам это надо, когда у вас вся служба ещё впереди?
Сержант открыл рот, закрыл его, посмотрел на бланк в своей руке, будто тот вдруг стал горячим, и сунул его обратно в планшет.
– Везите, – буркнул он. – Но я с вами поеду, мне потом рапорт писать, где он.
– Вот и хорошо, заодно и носилки поможете нести, – кивнул Громов. – А то нас трое, а он, сами видите, какой богатырь.
Мужики в майках, притихшие было, одобрительно загудели, кто-то хохотнул и услужливо подал сержанту упавшую с его головы шапку, а сержант, красный как рак, взялся за носилки с одного угла, и они понесли богатыря вниз по лестнице, на которой, как и везде в этом городе, лифта не было.
В машине Тамара Ильинична сразу поставила капельницу с полиглюкином, подвесив стеклянный флакон на крючок под потолком салона, и Громов, придерживая руку больного, чтобы игла не выскочила на ухабах, старался не давать ему уснуть. Он расспрашивал мужика обо всём подряд, потому что пока человек отвечает, он в сознании, а пока он в сознании, можно следить, не становится ли хуже.
– Звать-то тебя как, богатырь? – спросил он, когда РАФ, взвыв сиреной, вылетел на проспект.
– Фёдор, – пробормотал мужик, щурясь на качающийся флакон. – Фёдор Игнатьевич Сомов, бригадир второй бригады монтажников, между прочим, у меня почётная грамота от треста есть. Я ж не пьяница какой, доктор, я по праздникам только, а сегодня у Витьки сын родился, вот мы и отмечали, а он, дурак, на радостях полез доказывать, что его «Спартак» лучше моего «Динамо». А я из-под Вологды сам, у меня там мать, а здесь я уже шестой год, в очереди на квартиру девятый номер, а если узнают, что я в вытрезвитель попал, меня в конец очереди, вы понимаете?
– Не попадёшь ты в вытрезвитель, Фёдор Игнатьевич, это я тебе обещаю, – сказал Громов, глядя на цифры, которые медленно, но упорно ползли вниз, несмотря на капельницу.
Сержант, сидевший на откидном сиденье у двери, слушал этот разговор, и лицо у него понемногу вытягивалось, будто до него только теперь доходило, чего он чуть не натворил. А дядя Коля за перегородкой гнал машину так, как гнал, наверное, в сорок третьем свою полуторку под обстрелом, и на поворотах носилки кренились, а стеклянный флакон под потолком тихо позвякивал о крючок.
* * *
Дежурная больница оказалась старым четырёхэтажным корпусом с облупленными колоннами у входа, и приёмное отделение в эту ночь было похоже на вокзал в час пик. Каталки стояли вдоль стен коридора в два ряда, на них стонали, спали и ругались, санитарка в застиранном халате возила шваброй по мокрому кафельному полу прямо между носилками и ворчала на всех, кто мешал ей мыть, а за стеклянной перегородкой медсестра с усталым лицом переписывала в толстый журнал чьи-то фамилии.
Дежурный хирург вышел к ним минут через десять, молодой, но уже полысевший, в мятой хирургической робе с пятнами на животе, и первое, что он сделал, подойдя к носилкам, – потянул носом воздух и скривился.
– Вы мне кого привезли, коллеги? – спросил он, даже не наклонившись к больному. – От него же перегаром несёт за версту. У меня в операционной прободная язва, в очереди два аппендицита, один из них ребёнок, и я здесь один на всё отделение, второй хирург на больничном. А вы мне пьяного лимитчика с синяком. Везите в вытрезвитель, там его положат на топчан, проспится и к утру будет как огурчик. Алкаш, отлежится.
– Коллега, у него давление восемьдесят на пятьдесят, пульс за сто двадцать, живот напряжён, – Тамара Ильинична шагнула к нему и заговорила быстро и отчётливо. – Удар в левое подреберье, боль отдаёт в левое плечо. Это разрыв селезёнки, он кровью истекает, его нужно брать на стол немедленно.
– У пьяных давление всегда пляшет, вы же сами знаете, – отмахнулся хирург. – И живот у него напряжён, потому что он с вами разговаривать не хочет. Плечо у него болит, потому что табуреткой, небось, и по плечу досталось.
– Его били в бок, а не в плечо, – не выдержал Громов. – Это симптом Кера, кровь под диафрагмой раздражает нерв, и боль отдаёт в плечо. Вы же хирург, вы должны…
Хирург медленно повернул голову и посмотрел на него так, будто с ним заговорила швабра.
– Это кто ещё тут меня учит? – процедил он. – Фельдшер? Фельдшер мне будет рассказывать про симптом Кера? Молодой человек, я шесть лет в институте учился и ещё два в ординатуре, а вы сколько, три года в училище? Вот и занимайтесь своим делом, носите носилки, а диагнозы оставьте тем, кому положено.
Он развернулся и пошёл по коридору, лавируя между каталками, а Тамара Ильинична, побелев от ярости, бросила Громову, что идёт звонить старшему врачу станции, пусть тот сам разговаривает с этим мясником, и почти бегом скрылась за стеклянной перегородкой, где стоял телефон. Сержант растерянно топтался у носилок, мял в руках шапку и спрашивал у всех подряд, что ему теперь писать в рапорте.
Громов остался у носилок один, и никогда в жизни он не чувствовал себя таким беспомощным. В прошлой жизни одного его слова хватило бы, чтобы Фёдора Сомова через пять минут уже везли в операционную, а заведующий отделением сам мыл бы руки. Здесь его слово не стоило ничего, потому что за ним не было ни диплома, ни должности, ни имени, а было только помятое лицо фельдшера с выговором и репутацией пьяницы, и никакие знания в голове не могли этого изменить. Санитарка со шваброй, добравшись до их носилок, сердито толкнула колесо и проворчала, что опять понавезли алкашей, а ей потом за ними пол отмывать, и что при Сталине такого безобразия не было. Громов её не слушал. Мужик на носилках притих, перестал ругаться и ворочаться, и Громову это совсем не понравилось. Он взял его за запястье, и пульс под пальцами был частым, нитевидным, едва уловимым, а кожа была холодной и влажной, как у лягушки.
Цифры в углу зрения поползли вниз, а потом рухнули, и Система вспыхнула красным, заслонив полкоридора:
'Массивное внутреннее кровотечение. Геморрагический шок.
Время до необратимых последствий: около 40 минут'.
Мужик вдруг открыл глаза, посмотрел на Громова мутным, непонимающим взглядом и спросил тихо, почти по-детски, успеет ли он к утру на смену, потому что без бригадира ребята на объект не выйдут. Потом глаза его закатились, голова безвольно откинулась на жёсткую подушку, и он потерял сознание. А в конце коридора, у двери с табличкой «Операционная», дежурный хирург даже не обернулся, и дверь за ним захлопнулась.
Глава 7
Сорок минут
Сорок минут, повторил про себя Громов, глядя на захлопнувшуюся дверь операционной, и заставил себя думать не о Фёдоре, не о хирурге и даже не о собственной беспомощности, а о том, что вообще может сдвинуть с места этот скрипучий механизм. Приказывать он здесь не мог никому. Уговаривать хирурга было бесполезно, тот уже решил, что перед ним пьяный лимитчик и выскочка-фельдшер, и каждое новое слово только укрепляло его в этой уверенности. Тамара звонила старшему врачу станции, но пока тот проснётся, пока дозвонится до главного врача больницы, пока главный врач соизволит позвонить в отделение, сорок минут истекут, и звонить будет уже незачем. Нужно было что-то, что действовало бы сразу, прямо здесь, в этом коридоре, и когда Громов повернул голову, это что-то стояло в двух шагах от него, мяло в руках шапку с кокардой и растерянно спрашивало у медсестры за перегородкой, что ему писать в рапорте.
– Товарищ сержант, можно вас на минуту? – позвал Громов негромко, и сержант подошёл, обрадовавшись, что хоть кто-то знает, что делать. – Вас как зовут?
– Гусев, Василий, – ответил тот, по привычке вытягиваясь. – Сержант Гусев, патрульно-постовая служба.
– Василий, послушайте меня внимательно, у нас очень мало времени, – сказал Громов, наклоняясь к нему и понижая голос. – Вы ведь знаете, что в Уголовном кодексе есть статья о неоказании помощи больному? Сто двадцать восьмая, если не ошибаюсь. Когда врач, обязанный помочь, отказывается, и больной от этого умирает, врача судят. Так вот, этот больной умрёт минут через тридцать пять, если его не возьмут на стол. А вы здесь единственный человек, который имеет право зафиксировать отказ официально, с фамилией, временем и словами. Не для того, чтобы кого-то посадить, а для того, чтобы потом никто не сказал, что вас здесь не было или что вы молчали.
Сержант Гусев смотрел на него, и Громов видел, как в его круглом лице борются испуг, недоверие и что-то ещё, похожее на обиду человека, которого всю ночь гоняли туда-сюда, а теперь впервые предложили сделать что-то правильное.
– Протокол, значит, составить, – медленно проговорил он. – Об отказе в госпитализации. С фамилией.
– С фамилией, с временем и с его словами, «алкаш, отлежится», – подтвердил Громов. – И лучше вслух, чтобы все слышали, что вы составляете.
Гусев ещё секунду помедлил, потом надел шапку, поправил её обеими руками, расстегнул планшет и достал оттуда чистый бланк и химический карандаш. И пошёл по коридору к двери операционной, печатая шаг, как на плацу, так что каталки вдоль стен вздрагивали, а санитарка со шваброй испуганно прижалась к стене.
– Гражданин дежурный хирург! – гаркнул он у самой двери голосом, какого Громов от него никак не ожидал. – Прошу выйти для составления протокола! Сержант Гусев, патрульно-постовая служба! Фамилию вашу назовите, пожалуйста, и должность, а также время, когда вы отказали в помощи гражданину Сомову Фёдору Игнатьевичу!
В приёмном стало так тихо, что было слышно, как капает вода из крана за перегородкой. Медсестра в окошке застыла с ручкой над журналом, больные на каталках приподняли головы, а санитарка перекрестилась.
* * *
Хирург вышел через минуту, без маски, с красными пятнами на скулах, и Громов понял, что сейчас решится всё, потому что загнанный в угол человек может сделать правильную вещь, а может сделать глупость, лишь бы не признать ошибку. Хирург оглядел сержанта с бланком, Тамару Ильиничну, которая как раз выбежала из-за перегородки с трубкой, повисшей на проводе, и фельдшера у носилок, и на лице у него отразилось что-то очень похожее на ненависть.
– Это что за цирк, коллеги? – процедил он. – Вы мне милицию натравили? Думаете, я испугаюсь?
– Никто вас не пугает, доктор, – ответил Громов, не повышая голоса и не двигаясь с места. – Больной без сознания, давление упало ещё ниже. Посмотрите на него сами, это займёт одну минуту, и если я неправ, я лично извинюсь перед вами при сержанте и при всех. А если прав, вы через десять минут будете оперировать, и никакого протокола не будет. Товарищ сержант ведь подождёт, правда, товарищ сержант?
– Подожду, – буркнул Гусев, не опуская бланка.
Хирург подошёл к носилкам, и Громов увидел, как изменилось его лицо, едва он взглянул на Фёдора вблизи. Восковая бледность, запавшие глаза, серые губы, частое поверхностное дыхание – всё это любой хирург видел сотни раз и узнавал без всяких слов, и никакой перегар этого уже не заслонял. Хирург положил ладонь на живот, надавил, отпустил, нащупал пульс и нахмурился.
– Можно быстро проверить, есть ли кровь в животе, – сказал Громов вполголоса, так, чтобы слышал только хирург. – Проколоть брюшную стенку под пупком и завести тонкий катетер, как у вас это делают, шарящим катетером. Если там кровь, вы её сразу увидите.
Хирург бросил на него быстрый, злой взгляд, но спорить не стал. Он крикнул медсестре, чтобы несли набор, и через пять минут, прямо здесь, в коридоре, на каталке, под взглядами всего приёмного, сделал прокол. По тонкой прозрачной трубке медленно и неотвратимо поползла тёмная кровь.
Хирург смотрел на неё секунды три, и красные пятна на его скулах сменились бледностью.
– В операционную, – сказал он глухо. – Живо, пока не поздно. Сержант, уберите вы свою бумажку, ради бога.
Гусев с явным облегчением сунул бланк обратно в планшет и помог катить каталку.
* * *
У дверей операционной хирург вдруг остановился и обернулся к ним с таким видом, будто ему предстояло сказать что-то очень неприятное.
– У меня на соседнем столе прободная язва, её сейчас зашивает сестра, я её оставил на пять минут, – выговорил он быстро. – Второй хирург на больничном, ассистировать некому. Анестезистка есть, операционная сестра одна на два стола. Мне нужны хотя бы одни руки, чтобы держать крючки. – Он посмотрел на Тамару Ильиничну, потом, словно через силу, на Громова. – Вы, доктор, мне нужны в приёмном, у меня там две капельницы некому поставить. А ты, фельдшер, раз уж ты такой грамотный, иди мойся. Руки мыть умеешь, надеюсь?
– Умею, – ответил Громов, и это было самое большое преуменьшение в его жизни.
Предоперационная была крохотной, с кафельными стенами и двумя раковинами, над которыми висели часы с секундной стрелкой. Громов мыл руки не так, как привык за тридцать лет, а так, как здесь было принято: сначала щёткой с мылом под горячей водой, потом в тазике с раствором нашатыря, по старинному способу, о котором он читал только в учебниках истории медицины и который здесь оказался самым обычным делом. Операционная сестра, худая строгая женщина в маске, надела на него стерильный халат с чернильным штампом больницы на поясе, натянула перчатки и молча показала место у стола, напротив хирурга.
Операционная была такой, какой он помнил её по чёрно-белым фотографиям из старых учебников: белый кафель до потолка, бестеневая лампа, похожая на огромный цветок с множеством стеклянных лепестков, у изголовья анестезистка возле громоздкого наркозного аппарата, который вздыхал мехами, как живой. Фёдор лежал на столе уже под наркозом, огромный и беззащитный, и хирург, склонившись над ним, сделал разрез быстро и уверенно, и Громов, державший крючки, с облегчением понял, что руки у этого человека хорошие, несмотря на всё его хамство.
Живот был полон крови. Хирург выбирал её, отсасывал, промокал салфетками, и Громов видел, как быстро пропитываются алым белые салфетки и как сестра не успевает подавать новые. Селезёнка была разорвана поперёк, и когда хирург попытался её вывести, из глубины ударила такая струя тёмной крови, что брызги долетели до лампы.
Хирург застыл. Всего на секунду, может быть, на две, но Громов увидел, как дрогнули его руки, как расширились глаза над маской, и понял, что это не страх, а усталость, та самая, от которой в конце третьих суток на ногах мозг вдруг перестаёт выдавать решение. Кровь заливала рану, пульс на мониторе, который Громов видел в углу зрения яснее любого настоящего, провалился вниз, анестезистка вскрикнула, что давление падает.
– Ножку, – сказал Громов вполголоса, ровно, так, как говорил тысячи раз молодым хирургам в своей прошлой жизни. – Доктор, прижмите ножку селезёнки пальцами, большим и указательным, у самых ворот. Сначала прижать, потом зажим. Кровь уйдёт, и вы увидите, что делать.
Хирург даже не взглянул на фельдшера, который посмел ему подсказывать. Он просто сделал, как было сказано, запустил руку в глубину раны, нащупал и сжал, и струя крови иссякла, будто кто-то закрыл кран. Несколько секунд в операционной было слышно только, как вздыхает наркозный аппарат. Потом хирург коротко выдохнул, попросил зажим, и дальше всё пошло так, как должно было идти, чётко и спокойно, будто этой заминки и не было вовсе.
Громов держал крючки, смотрел на цифры давления, которые медленно поползли вверх, и молчал. Больше подсказывать было нечего, и он знал, что хорошему хирургу после такой минуты нужна тишина, а не советы.
* * *
Когда Громов, стянув перчатки и халат, вышел в коридор, Тамара Ильинична сидела на банкетке у стены, прямая, как всегда, с закрытыми глазами, и он решил было, что она задремала. Но она открыла глаза, едва он подошёл, и посмотрела на него снизу вверх долгим, странным взглядом.
– Анестезистка выходила курить, – сказала она. – Рассказала, как ты там, у стола, хирургу подсказывал, что делать. Шёпотом, говорит, а он слушался. Фельдшер после училища, два года опаздывал на смены. – Она покачала головой, и уголки её губ дрогнули. – Малинин, я тебя, наверное, никогда не пойму. Но карту на этого Сомова я напишу так, что никакой хирург к ней не придерётся.
Сержант Гусев дождался их у выхода, где у ворот, в кабине РАФа, клевал носом дядя Коля. Он уже не мял шапку, а держал её под мышкой, как положено, и на прощание крепко, двумя руками, пожал Громову ладонь.
– Ты это, Малинин, если что, я в сто сорок втором отделении служу, на Профсоюзной, – сказал он, чуть смущаясь. – Спросишь сержанта Гусева. Мало ли что. Я сегодня, может, первый раз за всю службу что-то толковое сделал.
Хирург вышел на больничное крыльцо, когда за тополями у ворот уже серело, и долго стоял молча, прислонившись к облупленной колонне, и курил «Яву», жадно, в несколько затяжек, так что сигарета сгорела почти до пальцев. Потом протянул пачку Громову, и тот покачал головой.
– Бросил, – пояснил Громов. – Третий день уже.
– Три дня – это ещё не бросил, это держишься, – хмыкнул хирург и закурил вторую. – Слушай, фельдшер, как там тебя…
– Малинин, Алексей.
– А я Лавров, Олег. – Хирург протянул руку, и пожатие у него оказалось крепким, несмотря на усталость. – Слушай, Малинин. – Он помолчал, глядя куда-то в сторону, на тёмные окна корпуса напротив. – Ты меня извини за то, в приёмном. Я третьи сутки не сплю, у нас тут сейчас такое творится, что я уже людей от мебели не отличаю. Но это не оправдание. Если бы не ты и не твой сержант, я бы этого Сомова утром нашёл в коридоре холодным, и потом всю жизнь его вспоминал бы. – Он помолчал ещё. – А где ты такому научился, про ножку? У нас это на четвёртом курсе проходят, и то не все запоминают.
– Отец хирург был, – ответил Громов коротко, как отвечал теперь всем. – Учебники остались, с его пометками.
Лавров кивнул так, будто другого ответа и не ждал, стряхнул пепел и вдруг спросил, есть ли у фельдшера кто-нибудь, кому нужна помощь, потому что долги, мол, надо отдавать. Громов сначала хотел отмахнуться, а потом, сам не зная почему, рассказал про маму: про ревматизм в молодости, про одышку на четвёртом этаже, про хлопающий первый тон и участковую, которая говорит, что это возраст.
Хирург слушал внимательно, не перебивая, и лицо у него стало серьёзным.
– Митральный стеноз, похоже, и тяжёлый, – сказал он наконец. – Такое оперируют, ты знаешь. У Бакулева оперируют, в институте сердечно-сосудистой хирургии. Я там в ординатуре полгода отработал, у меня руководитель был оттуда, он и сейчас там, в отделении приобретённых пороков. Человек сложный, но честный. Ничего не обещаю, Малинин, но попробую с ним поговорить. Оставь телефон.
– Телефона у нас нет, только у соседки, – сказал Громов, и в горле у него вдруг встал ком, которого он не ожидал. – Я вам её номер напишу. И свой рабочий, на подстанцию.
Он написал оба номера на обороте больничного бланка, который Лавров достал из кармана, и когда они пожимали друг другу руки на крыльце, в тусклом свете раннего воскресного утра, Громов впервые за эти три дня почувствовал, что в этом времени у него появляется не только мать, но и союзники.
* * *
Он проспал до обеда, как убитый, а проснулся от того, что мама на кухне тихонько напевала что-то из Шульженко, жаря картошку. Приступов за ночь, по словам тёти Вали, которая успела отчитаться, пока он разувался, не было, и Нина Павловна выглядела спокойнее, чем в пятницу.
– Лёшенька, а ты правда на операции был? – спросила она, ставя перед ним сковородку прямо на деревянную подставку. – Мне Валя сказала, тебе утром звонили, какой-то хирург, спрашивал, дошёл ли ты до дома. Такой вежливый, говорит, по имени-отчеству всё.
Громов удивился, как быстро Лавров сдержал слово, и сказал только, что помогал держать крючки, и ничего больше. Про Бакулевский институт он промолчал, потому что знал, как больно бывает, когда надежду дают, а потом отбирают, и решил сказать маме только тогда, когда будет что-то настоящее.
После обеда он поехал на Арбат. Соседка в фартуке, которую, как выяснилось, звали Клавдией Михайловной, открыла ему дверь коммуналки, ахнула и затащила на общую кухню, где немедленно налила чаю с баранками и спросила, чем может помочь «такому хорошему доктору». Узнав про разбор и про жалобу Пыжова, она возмущённо всплеснула руками так, что с полки чуть не слетела кастрюля.
– Да этот Пыжов на всех пишет, милок, на весь дом! – воскликнула она, понизив голос и оглянувшись на дверь. – На меня писал, что я котов прикармливаю, на Семёновых писал, что у них по ночам музыка, а у них глухой дед радио слушает! Давай бумагу, я тебе всё как было напишу, и соседи подпишутся, я их всех соберу, пусть только попробуют не подписаться.
В дверях кухни, будто почуяв, что о нём говорят, возник Пыжов в той же полосатой пижаме и с той же «Правдой» под мышкой. Он окинул Громова тяжёлым взглядом, открыл было рот, но Клавдия Михайловна, не оборачиваясь, громко сообщила в пространство, что некоторые, между прочим, сами по ночам в ванной по часу сидят, а соседи молчат, и ещё неизвестно, кому и куда тут писать надо. Пыжов закрыл рот, поджал губы и удалился, так и не сказав ни слова.




























