444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Arden » Скорая 1979. Том 1 (СИ) » Текст книги (страница 8)
Скорая 1979. Том 1 (СИ)
  • Текст добавлен: 15 октября 2026, 22:00

Текст книги "Скорая 1979. Том 1 (СИ)"


Автор книги: Arden



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц)

Глава 13
Ключи

Телефонная будка стояла на углу Мосфильмовской, у закрытого на ночь гастронома, и была такой, какие Громов помнил по старым фильмам: застеклённая, с облупившейся красной краской, с чёрным тяжёлым аппаратом на стенке и выбитым нижним стеклом, в которое задувал ветер. Двушки у него не нашлось, у Лёшки в карманах вообще редко водилась мелочь, и дядя Коля, порывшись в куртке, выудил из-под бинтов, из нагрудного кармана, медную монетку и сунул ему в ладонь с таким видом, будто отдавал последний патрон.

Катя схватила трубку после первого же гудка, будто сидела, держа на ней руку.

– Лёша? Лёша, это ты? – Голос у неё сорвался, и Громов услышал, как она всхлипнула и тут же попыталась это скрыть. – Я уже номер милиции набирать начала, честное слово, у меня палец на диске был. Что там, что случилось?

– Живы, Кать, всё в порядке, – ответил он, прижимая трубку плечом, потому что другая рука всё ещё плохо слушалась. – Вызов ложный, никакого больного там не было. Дядя Коля голову разбил, но не сильно, мы сейчас в травмпункт, потом вернёмся. Ты только не волнуйся и никому пока ничего не рассказывай, ладно? Мы потом всё объясним.

– Ложный, значит, – раздался в трубке другой голос, мужской, немолодой и благодушный, и Громов понял, что Пал Семёныч стоит рядом с Катей и слышит каждое слово. – Ну бывает, бывает, шпана балуется, звонят почём зря, а бригаде гоняй через весь город. Я сколько лет тут сижу, таких звонков видимо-невидимо. А что там было-то, на Мосфильмовской, Малинин? Кто Николаю голову разбил?

– Об кран ударился в темноте, Павел Семёнович, – сказал Громов. – Там стройка, темно, хоть глаз выколи.

– Об кран, ишь ты, – хмыкнул старший диспетчер. – Ну вы там осторожнее, ребятки, осторожнее. Кате трубку отдаю.

Катя успела только прошептать, что ждёт, и в трубке запищали короткие гудки. Громов повесил её на рычаг и ещё секунду постоял в будке, чувствуя смутное беспокойство, которое не мог ни объяснить, ни отогнать. Катя говорила, что звонка на этот вызов не было. Но Пал Семёныч, судя по всему, решил, что был. Впрочем, старик мог просто не знать всех подробностей, и Громов, слишком уставший, чтобы думать, отложил эту мысль на потом.

* * *

Травмпункт при городской больнице в третьем часу ночи оказался похож на передовую после боя. На длинных скамейках вдоль стен сидели и полулежали побитые, порезанные и покусанные: парень с разбитой губой и в рваной рубашке, женщина с распухшей щиколоткой, дед, который порезал руку, открывая консервы, и почему-то молодой лейтенант в форме, с аккуратно перевязанным пальцем. Под потолком гудели лампы, пахло йодом и хлоркой, и медсестра в регистратуре, немолодая и очень усталая, записывала всех в журнал, не поднимая головы.

Дядю Колю, увидев форменную куртку скорой и окровавленную повязку, взяли без очереди. Дежурный травматолог, толстый весёлый мужчина с закатанными рукавами, осмотрел рану, похвалил повязку и спросил, кто накладывал, а услышав, что фельдшер, удивлённо поднял брови и сказал, что такую «шапку» сейчас и в институте не каждый наложит. Потом он наложил семь швов, послал дядю Колю на снимок и, когда пришёл результат, объявил, что перелома нет, есть сотрясение, лёгкое, и неделю надо полежать.

– Неделю лежать я не могу, у меня машина, – заявил дядя Коля, пока медсестра, молоденькая, с веснушками и толстой косой, бинтовала ему голову заново. – А вот вас, девушка, я бы на свидание пригласил, если бы не эта чалма. Вы знаете, что вы на мою первую любовь похожи? Её Зоей звали, она под Курском санитаркой была, так вот у неё точно такие же веснушки были, как у вас, только погуще.

– Лежите, дедушка, не вертитесь, – фыркнула медсестра, краснея до корней волос. – А то повязку криво сделаю, будете как пират.

– Я не дедушка, я фронтовик, – обиделся дядя Коля, но вертеться перестал.

Обратно РАФ повёл Громов. Дядя Коля устроился на переднем сиденье, откинул голову на подголовник и, едва машина тронулась, подозрительно покосился на него.

– Лёха, а права-то у тебя есть? – спросил он. – А то я за тобой такого не помню, чтобы ты за руль садился.

– Есть, дядь Коль, любительские, – ответил Громов, мысленно поблагодарив Лёшкин бумажник, где среди квитанций и старых трамвайных талонов он ещё вчера заметил потрёпанную красную книжечку. – Ещё в училище получал, на всякий случай.

– На всякий случай, – проворчал дядя Коля. – Ты сцепление-то плавнее отпускай, это тебе не «Запорожец». И на поворотах не газуй, у меня голова не казённая. И в зеркало смотри, в зеркало, а не на меня…

Он продолжал ворчать ещё минут десять, а потом голос его стал тише и неразборчивее, голова склонилась набок, и он заснул, привалившись к дверце, прямо посреди фразы о том, как правильно тормозить на мокром асфальте. Громов вёл машину медленно, объезжая ямы, и думал о том, что старик вымотан куда сильнее, чем хочет показать, и что за эту ночь он рисковал головой за человека, который даже не был тем, кем он его считал.

* * *

К утру на подстанции все уже знали, что дядя Коля ночью разбил голову о кран на стройке, и сочувствовали, и шутили, и приносили ему чай в эмалированной кружке, а он сидел в комнате отдыха в своей белой «чалме», как султан на троне, и принимал подношения с достоинством. Тамара Ильинична, вернувшаяся с отгула, остановилась в дверях, посмотрела на повязку, потом на Громова, у которого под курткой ныло плечо и на скуле темнела ссадина, потом снова на повязку. Лицо её не изменилось, только брови чуть сдвинулись.

– Об кран, значит, – сказала она ровно. – Оба об один и тот же кран.

– Так точно, Тамара Ильинична, – ответил дядя Коля с самым невинным видом. – Кран там был очень большой, на двоих хватило.

Тамара посмотрела на них ещё раз, долго и выразительно, но ничего больше не сказала и ушла в комнату врачей. Громов знал, что она не поверила ни единому слову, и был ей благодарен за то, что она не стала спрашивать.

Катя перехватила его у диспетчерской, когда он шёл сдавать чемоданчик. Она ничего не сказала, только быстро оглядела его с головы до ног, будто пересчитывала, всё ли на месте, задержалась взглядом на ссадине на скуле, а потом сунула ему в руку тёплую булку с маком, завёрнутую в бумажную салфетку, и отвернулась к пульту.

– Это мне сменщица принесла, из булочной напротив, я попросила две, пока горячие, – сказала она, не глядя на него и перекладывая карандаши в стакане. – Ты ведь, наверное, со вчерашнего обеда ничего не ел. И не спорь, пожалуйста.

Громов и не собирался спорить. Он стоял у окошка диспетчерской и ел булку, горячую, мягкую, с хрустящей корочкой, и думал, что за всю прошлую жизнь не ел ничего вкуснее, а Катя делала вид, что занята журналом, но уши у неё почему-то покраснели.

Серебрякова на подстанции не было, у него был выходной, и Громов, сдавая смену, поймал себя на том, что испытывает от этого облегчение. Он не знал, что сделал бы, если бы увидел сейчас это холёное лицо.

* * *

Здание на Петровке, тридцать восемь, он узнал сразу, хотя никогда в нём не бывал, потому что видел его сотни раз в фильмах, которые смотрел в детстве, – серое, строгое, с высокими окнами и тяжёлыми дверями. В бюро пропусков, в маленькой комнатке с окошком, пожилой старшина долго листал журнал, звонил куда-то, переспрашивал фамилию и наконец выписал ему бумажку с печатью. Потом был длинный коридор с ковровой дорожкой, по которой бесшумно проходили люди в форме и в штатском, запах табака, бумаги и мастики, и где-то за одной из дверей стучала пишущая машинка, ровно, без остановки, будто печатала бесконечный протокол.

Кабинет Жарова оказался маленьким, в одно окно, выходившее во двор. Там стояли письменный стол, заваленный папками, сейф, два стула и шкаф с книгами, а на стене висела большая карта Москвы, утыканная разноцветными булавками. Жаров сидел за столом в форме, без кителя, в рубашке с расстёгнутым воротом, и выглядел так, будто не спал всю ночь.

Громов рассказал ему о ложном вызове, о пустыре, о вагончике и о нападении. Про Эдуарда Семёновича он опять не сказал ни слова, только то, что бандиты кричали про «ментов», и что это, похоже, месть за вокзал и за ампулы, возвращённые официально. Потом выложил на стол связку ключей с кожаным брелоком и клочок бумаги из вагончика.

Жаров слушал молча, не перебивая, а потом долго разглядывал ключи, не прикасаясь к ним, и так же долго читал записку.

– Кто, по-твоему, это писал? – спросил он наконец, постучав пальцем по клочку.

– Не знаю, Сергей Петрович, – ответил Громов. – Но тот же почерк в журнале вызовов на подстанции, в строчке про ложный вызов. Кто-то из наших записал его туда, пока диспетчер выходила. А ключи… – Он замялся на секунду. – Ключи я видел у одного человека с нашей подстанции. Вадим Серебряков, фельдшер. Такой же брелок, и одеколон тот же.

Жаров откинулся на спинку стула, и стул жалобно скрипнул. Потом снял с ручки кружку с остывшим чаем, отпил, поморщился и поставил обратно.

– Серебряков, – повторил он медленно. – А отец у него, случаем, не Серебряков Геннадий Павлович, из райкома?

– Да, кажется, его отец в райкоме работает, – сказал Громов, вспоминая рассказы дяди Коли. – А что?

– А то, Малинин, что ты мне сейчас принёс не улику, а неприятность, – сказал Жаров, и в голосе его не было злости, была только усталость. – Давай разберём, что у тебя есть. Ключи, найденные в грязи у дороги. Любой адвокат скажет, и сам Серебряков скажет, что потерял их неделю назад, а кто-то подобрал и выронил. Брелок с «Жигулями» – таких брелоков в Москве тысячи, их на каждом углу продают. Одеколон «Консул» – я сам таким пользуюсь, его в любом универмаге можно купить. Записка без подписи, почерк которой ещё надо сличить, а экспертиза займёт недели две, если не месяц. И против всего этого – сын заведующего отделом райкома партии. – Он помолчал. – Ты понимаешь, что будет, если я завтра вызову этого мальчика на допрос по такому набору?

– Его отец позвонит вашему начальству, – сказал Громов.

– Его отец позвонит моему начальству ещё до того, как мальчик выйдет из моего кабинета, – поправил Жаров. – И меня снимут с этого дела, а может, и не только с этого дела, раньше, чем я успею задать ему второй вопрос. А то дело, которое ты мне принёс, про ампулы, закроют, потому что никто не станет рыть там, где роет человек, которого сняли за травлю сына партийного работника. Вот так это работает, Малинин. Мне это не нравится, тебе это не нравится, но это так.

Громов смотрел на карту Москвы с булавками, на ключи на столе, на усталое лицо майора и понимал, что Жаров прав, и от этого понимания ему стало ещё тяжелее, чем после ночи на пустыре. В его времени тоже были люди, которых нельзя было тронуть, но почему-то здесь это ощущалось острее, как будто стена была ближе и выше.

– Тогда что мне делать? – спросил он.

– Ничего, – ответил Жаров. – Ключи и записку я оставлю у себя, записку отдам на почерк, тихо, без шума, как будто по другому делу. А ты работай, лечи людей и не лезь к Серебрякову сам. Не лезь, слышишь? Не ходи к нему, не звони, не пугай. – Он наклонился вперёд. – Если он в этом замешан, а я этого не исключаю, он сам себя выдаст. Такие мальчики не умеют долго носить в себе страх. Рано или поздно он сломается, и лучше, чтобы в этот момент рядом был я, а не ты.

Он проводил Громова до двери и на пороге, не глядя на него, добавил вполголоса:

– И ещё. Ты мне опять не всё рассказал, Малинин. Я это вижу. Когда надумаешь рассказать остальное, приходи. Только не тяни слишком долго, а то в следующий раз на пустыре может не оказаться твоего водителя с монтировкой.

Громов вышел на Петровку, где уже горели фонари и спешили с работы люди с авоськами, и долго стоял у чугунной ограды, глядя на серое здание за спиной. Жаров во второй раз сказал ему, что видит, что ему рассказывают не всё, и во второй раз не стал давить. Это было похоже на то, как опытный врач не торопит пациента, который боится назвать свой главный симптом, и ждёт, пока тот созреет сам. Громов понимал, что рано или поздно ему придётся рассказать майору про Эдуарда Семёновича, про Костю, про ревизора из комиссии. Про Систему он не расскажет никогда и никому, это он знал твёрдо. Но всё остальное… Он поднял воротник куртки и пошёл к метро, так и не решив.

* * *

Вечером Громов наконец рассказал маме про пятницу. Он долго собирался с духом, крутил в руках бумажку тёти Вали, придумывал слова и в конце концов сказал просто, за ужином, как говорят о погоде: что завтра в десять утра их ждут в институте Бакулева, что её посмотрит профессор, руководитель отделения, и что устроил это знакомый хирург, которому он помог.

Нина Павловна сначала не поверила. Она положила вилку, посмотрела на него долгим взглядом, будто подозревала, что он шутит, потом взяла у него бумажку и перечитала её два раза, шевеля губами. Потом испугалась.

– Лёшенька, да зачем же профессору, да ещё в таком институте, меня смотреть? – заговорила она быстро, и пальцы у неё задрожали. – Я ведь ничего такого, у меня просто давит иногда, это возраст. Что они там скажут? А вдруг скажут, что резать надо? Я не хочу, чтобы меня резали, Лёшенька, я боюсь.

– Мам, никто тебя завтра резать не будет, – сказал Громов, накрывая её руку своей. – Завтра только посмотрят и послушают. Я буду рядом всё время. И если профессор скажет, что нужна операция, значит, она правда нужна, и это не страшно, это значит, что тебе станет легче дышать и ты сможешь подниматься на четвёртый этаж без остановок. Папа ведь тоже оперировал, ты сама рассказывала, и люди после этого жили.

Она долго молчала, а потом вдруг всплеснула руками, и страх на её лице сменился совсем другой тревогой, простой и женской.

– Господи, а в чём же я пойду? – ахнула она. – Мне ведь надеть нечего, Лёшенька, в такое место, к профессору! Не в этой же кофте!

Она поднялась, пошла в комнату и вернулась с тёмно-синим шерстяным платьем на плечиках, строгим, с белым воротничком, уже чуть пожелтевшим от времени. Это было её лучшее платье, объяснила она, она надевала его на папины юбилеи и на свадьбу его сестры, и один раз на партийную конференцию, куда папу приглашали с докладом. Воротничок надо было отпороть и пришить новый, у неё как раз лежал кусок батиста, и она тут же уселась за швейную машинку «Подольск», которая стояла на столике у окна, накрытая вышитой салфеткой.

Громов сидел рядом и смотрел, как её руки ловко подсовывают ткань под лапку, как ритмично стучит игла, как она, прикусив нитку, проверяет строчку на свет лампы. Она говорила о папе, о том, как он однажды пришёл с работы с огромным букетом сирени, которую ему подарила спасённая больная, и как они всю ночь не могли уснуть от её запаха. Громов слушал и думал, что его собственная мать тоже шила, по вечерам, под лампой, и тоже прикусывала нитку зубами, и что он не вспоминал об этом тридцать лет.

– А это что у тебя? – Мама вдруг замерла, глядя на его плечо, где из-под задравшегося рукава рубашки выглянул край огромного фиолетового синяка. – Лёшенька, что это? Тебя били?

– Носилки, мам, – ответил он, опуская рукав. – С пятого этажа несли тяжёлого больного, лифта не было, я на лестнице оступился и плечом об перила. Ерунда, пройдёт.

Она смотрела на него долго, и он видел, что она не поверила, так же, как утром не поверила Тамара. Но она кивнула, сказала, что приложит на ночь капустный лист, и снова склонилась над машинкой, и Громов подумал, что в этом времени, похоже, все женщины, которые его любят, умеют делать вид, что верят, когда правда слишком тяжела.

* * *

Звонок в дверь раздался в начале одиннадцатого, когда мама уже легла, а Громов сидел на кухне над Лёшкиной тетрадкой. Звонили не условным стуком, а обычно, коротко, один раз, и он пошёл открывать, думая, что это тётя Валя пришла за солью или со сплетнями.

На пороге стоял Вадим Серебряков. Громов не сразу его узнал, потому что это был совсем не тот человек, который крутил на пальце ключи в кабинете Кнышева. Он был бледен до синевы, небрит, в мятом сером пальто нараспашку, без шарфа, и от него не пахло ни «Консулом», ни табаком, а только холодом и страхом. Глаза у него были красные, затравленные, и он всё время оглядывался на лестницу, будто за ним кто-то шёл.

– Малинин, – сказал он хрипло, едва слышно, и облизнул пересохшие губы. – У тебя мои ключи. Я знаю, что у тебя. Отдай их мне.

Он помолчал, снова оглянулся на тёмный пролёт лестницы и добавил совсем тихо, почти шёпотом:

– И нам надо поговорить. Только не здесь. Здесь нельзя.

Глава 14
Сын партийного работника

Жаров велел не лезть к Серебрякову, и Громов, стоя в дверях и глядя на его бледное небритое лицо, отчётливо помнил каждое слово майора. Не ходи к нему, не звони, не пугай. Если он замешан, он сам себя выдаст. Но Серебряков пришёл сам, среди ночи, без «Консула» и без своей ленивой усмешки, и в его затравленных глазах было такое, чего Громов за тридцать лет видел много раз у постели больных: готовность наконец сказать правду, которая через час, может быть, уже пройдёт. Такой шанс не откладывают на утро.

– Лёшенька, кто там? – донёсся из комнаты сонный голос мамы.

– С работы, мам, по сменам, – отозвался Громов. – Я выйду ненадолго, ты спи.

Он снял с крючка куртку, сунул ноги в ботинки и вышел на площадку, прикрыв за собой дверь. Серебряков, не дожидаясь его, уже спускался по лестнице, быстро, почти бегом, и дважды оглянулся через плечо, прежде чем выйти из подъезда.

* * *

Во дворе, у самого края, под облетевшим тополем, стояли белые «Жигули», первая модель, «копейка», с погашенными фарами. Серебряков открыл пассажирскую дверцу изнутри, Громов сел, и в машине сразу стало тесно. Внутри было холодно, как на улице, пахло бензином, дерматином и крепкими папиросами, и в пепельнице на панели лежало несколько окурков «Казбека», которые явно курил не Вадим. Над приборной доской висел маленький вымпел с гербом Москвы, а ручка радиоприёмника была чуть повёрнута, и «Маяк» бормотал что-то еле слышно о надоях в Вологодской области.

– Отцовская машина, – пробормотал Серебряков, заметив его взгляд на пепельницу, и выключил радио. – Моя в гараже, я на ней… я на ней не могу сейчас ездить.

Он сидел, вцепившись обеими руками в руль, и смотрел прямо перед собой в тёмное лобовое стекло, на котором оседали мелкие капли мороси. Потом повернулся к Громову, и голос у него стал резким и высоким, с истеричной ноткой, которую он явно пытался задавить.

– Ключи, Малинин. Отдай мне ключи, и я уеду. Я знаю, что ты их нашёл. Больше их никто найти не мог, я там всё обшарил сегодня утром, каждую лужу. Отдай, и забудем. Я тебе заплачу, если хочешь. Сколько хочешь?

– Ключей у меня нет, Вадим, – ответил Громов.

– Врёшь. – Серебряков стукнул ладонью по рулю, и «копейка» коротко и жалобно бибикнула в тишине двора, и он сам вздрогнул от этого звука. – Врёшь, я знаю, что врёшь! Ты что, думаешь, я не понимаю, что ты задумал? Шантажировать меня собрался? Так ты не знаешь, с кем связался. У меня отец… ты понимаешь, кто у меня отец? Он тебя в порошок сотрёт, тебя и твою мамашу, одним звонком, ты даже в дворники больше никуда не устроишься!

Громов смотрел на него спокойно, и Серебряков, наткнувшись на этот взгляд, осёкся на полуслове, будто ударился о стену. Над его головой, в полутьме салона, бледно светились цифры, и пульс был сто тридцать, а давление подскочило так, что у двадцатитрёхлетнего парня это было уже опасно.

– Ключи лежат в сейфе у майора ОБХСС, на Петровке, тридцать восемь, – сказал Громов негромко. – Я отдал их сегодня днём. Вместе с запиской, которую нашёл в вагончике на пустыре. И рассказал, у кого видел такой брелок.

Серебряков не ответил. Он сидел неподвижно, и Громов видел, как из его лица уходит последняя краска, как оно становится серым, почти зелёным в свете далёкого фонаря, как начинают дрожать губы. Потом Вадим медленно опустил голову на руль, прямо на холодный пластиковый обод, и плечи у него затряслись.

– Всё, – выговорил он глухо, не поднимая головы. – Всё. Это конец. Ты понимаешь, что ты сделал, Малинин? Ты понимаешь, что с отцом будет, когда они к нему придут?

Громов ждал. Он умел ждать, у постели больного это было едва ли не главное умение: дать человеку время, не торопить, не лезть с утешениями, пока он сам не будет готов говорить. Минуты через две Серебряков поднял голову, вытер лицо рукавом пальто, как мальчишка, и заговорил, глядя в тёмное стекло.

– У отца сердце, – сказал он. – Уже два года. Аритмия, мерцательная, и сердечная недостаточность, он на четвёртый этаж поднимается с тремя остановками. Кардиолог в ведомственной поликлинике ему назначил один французский препарат, от аритмии, говорит, только он и помогает. А его нет. Нигде нет, ни в одной аптеке, даже в ведомственной раз в полгода завозят, и сразу тем, кто повыше. Я весь город обегал. А потом мне шепнули, что есть человек, который может достать. Эдуард Семёнович. – Он криво усмехнулся. – Ты его знаешь, конечно. Он тебя тоже знает.

– Знаю, – коротко ответил Громов.

– Я покупал у него полгода. За бешеные деньги, у отца из кармана брал, мать не знает. А потом, месяц назад, Эдик мне говорит, так вежливо, как он умеет: Вадик, а ты ведь понимаешь, что будет, если в райкоме узнают, что сын Геннадия Павловича покупает лекарства на чёрном рынке? У спекулянта? Твоего отца с работы снимут в тот же день, а с его сердцем он такого не переживёт. – Серебряков помолчал. – И с тех пор я у него на крючке. Он звонит, и я делаю, что он скажет. – Он потёр лицо ладонями. – Ты не думай, Малинин, я знаю, что вы все обо мне думаете. Что я папенькин сынок, что меня на подстанцию пристроили стаж набрать, что я ничего не умею и всех презираю. Может, и так. Только отец у меня один. Он меня в детстве на плечах на демонстрацию носил, а теперь сам по лестнице подняться не может. И если из-за меня его выгонят с позором, я себе этого никогда не прощу.

– И на пустыре тоже? – спросил Громов.

Серебряков вздрогнул и впервые за весь разговор посмотрел ему прямо в глаза.

– Он мне позвонил в среду днём, сказал, что вечером надо съездить на Мосфильмовскую и показать его людям, кто такой Малинин, чтобы в темноте не перепутали. Сказал, что тебя просто припугнут, что ты его сдал ментам и тебя надо поучить, чтобы язык не распускал. Я не знал, что тебя будут бить так, Малинин, клянусь, я думал, поговорят и всё. А когда увидел, как этот бугай тебя в грязь, и как вашего водителя… – Он сглотнул. – Я закричал, чтобы уходили, и сам уехал. А ключи выронил, когда рвал ключ зажигания с кольца, у меня руки тряслись так, что я его никак вставить не мог.

– А вызов в журнале? – спросил Громов. – И записку бандитам, кого ждать и когда? Это тоже ты писал?

– Нет. – Серебряков помотал головой так горячо и искренне, что Громову не понадобилось смотреть на цифры. – Нет, я ничего не писал, никакого вызова. Я вообще в среду на подстанции не был, я дома был весь день. Я не знаю, кто это писал. Эдик сказал только, что вызов будет, что его поставят, и что я должен быть там к одиннадцати.

Громов откинулся на спинку сиденья. Значит, на подстанции был ещё кто-то, кто работал на Эдуарда, кто ставил вызовы в журнал и писал бандитам записки мелким угловатым почерком. Кто-то, кого Вадим не знал.

Взгляд его упал на бардачок, из-под неплотно прикрытой крышки которого торчал уголок картонной коробки с иностранными надписями. Громов, не спрашивая, приоткрыл бардачок и вынул упаковку.

– Кордарон, – прочитал он вслух. – Это его отец пьёт?

– Да, – ответил Вадим с удивлением. – А что?

– Как пьёт? По скольку, как часто, сколько уже времени?

Серебряков, растерявшись, начал рассказывать, сбиваясь и путаясь, как рассказывают родственники в приёмном покое, и Громов слушал, кивал и задавал вопросы, короткие и точные, про одышку, про отёки, про кашель по ночам, про то, проверяли ли отцу щитовидную железу и лёгкие. Он объяснил, что препарат хороший, но коварный, что его не пьют всю жизнь в той дозе, в какой начинают, что после первых недель дозу снижают, а раз в несколько месяцев нужно обязательно проверять щитовидку и делать снимок лёгких, потому что у этого лекарства бывают осложнения, о которых не всякий кардиолог вспоминает. И добавил, что если у отца появится сухой кашель, который не проходит, пусть идёт к врачу немедленно.

Вадим слушал его, приоткрыв рот, и что-то в его лице менялось. Злость и страх никуда не делись, но к ним прибавилось что-то ещё, похожее на растерянное уважение, и он впервые посмотрел на Малинина не как на врага и не как на пьяницу с подстанции, а как на человека, который знает что-то важное.

– Откуда ты всё это знаешь? – спросил он тихо. – Этого же нам в училище не рассказывали. Кардиолог отцу этого не говорил.

– Отец у меня был хирург, – привычно ответил Громов. – А теперь скажи мне другое, Вадим. На разборе, когда я сказал про метиловый спирт, у тебя сердце так забилось, что было видно по лицу. Почему? Ты что-то знаешь про коньяк?

Серебряков облизнул губы и снова уставился в лобовое стекло.

– Я не травил тебя, Малинин, – сказал он. – Клянусь отцом. Я даже не знал, что тебя травили, пока ты на разборе не сказал. Я думал, ты просто пил, как всегда. Но когда ты сказал про метиловый… – Он глубоко вдохнул. – Понимаешь, в ту ночь, двадцать пятого, в четверг, я был на подстанции. Под утро, в четвёртом часу. Мне Эдик сказал, что лекарство для отца на этот раз будет не у него, а на подстанции, что его оставят для меня, и надо зайти к складу. Я приехал, прошёл задним двором, мимо гаража, там к складу есть свой вход, с чёрной лестницы. Через стенку гаража я, кстати, и слышал, как ваш водитель Кнышеву про карбюратор заливал, чуть не засмеялся. А потом пошёл к складу. И там, у склада, я видел…

Он осёкся на полуслове. Громов увидел, как его взгляд метнулся к зеркалу заднего вида и застыл там, и как лицо у него стало мертвенно-белым, белее, чем когда он услышал про Петровку. Громов резко обернулся и посмотрел в заднее стекло.

У подъезда, за стволом тополя, в густой тени, куда не доставал свет фонаря, кто-то стоял. Он увидел только тёмный силуэт, неподвижный, как будто высеченный из темноты, а в следующее мгновение силуэт шагнул назад, за угол дома, и исчез.

– Он здесь, – прошептал Вадим, и зубы у него стучали. – Он здесь, он за мной… Выйди, Малинин. Выйди, пожалуйста, я потом, потом тебе всё скажу, завтра, послезавтра, только не сейчас. Выйди!

Он повернул ключ зажигания, и мотор взревел, будто огрызнулся. Громов едва успел распахнуть дверцу и выскочить на асфальт, прежде чем «копейка», не включая фар, рванула с места, чиркнула крылом по бордюру и, взвизгнув шинами, вылетела из двора на улицу.

* * *

Во дворе было пусто. Громов обошёл дом, заглянул за угол, где исчез силуэт, постоял у тёмного подъезда соседней пятиэтажки, но не нашёл никого и ничего, кроме бродячей кошки, которая шарахнулась от него под лавку. Кто бы ни стоял под тополем, он ушёл, и ушёл так же бесшумно, как пришёл.

Спать он не мог. В голове снова и снова прокручивался разговор в холодной «копейке», и складывалась картина, от которой становилось не по себе. На подстанции у Эдуарда был не один человек, а по меньшей мере двое. Один ставил ложные вызовы и писал бандитам записки мелким угловатым почерком, и Вадим его не знал. А другой, или другая, в ночь отравления оставлял у склада лекарство для отца Серебрякова, то есть имел доступ к складу посреди ночи. Ключи от склада, насколько Громов знал, были у Зинаиды Марковны и у Кнышева, а запасные, может быть, ещё у кого-нибудь в сейфе заведующего. И Вадим видел у склада кого-то, кого боялся так, что предпочёл удрать в ночь, не договорив. Громов вспомнил, как Зинаида Марковна спрашивала, хорошо ли он видит, и тут же одёрнул себя, вспомнив, как побагровел Кнышев, узнав про майора ОБХСС. Слишком мало данных, чтобы ставить диагноз. Он оделся потеплее и дошёл до телефона-автомата на углу, бросил двушку, которую днём разменял в метро на всякий случай, и набрал ноль-два. Дежурный по городу, сонный и недовольный, долго не мог понять, чего от него хотят, потом всё-таки записал, что майору Жарову из отдела БХСС звонил фельдшер Малинин и просил срочно связаться, и сказал, что передаст утром, если майор выйдет на работу, а сейчас, извините, у него авария в Кузьминках и драка у ресторана на Ленинском.

Вернувшись домой, Громов тихо, чтобы не разбудить маму, прошёл на кухню и сел у окна, не зажигая света. Двор внизу был пуст и тих, фонарь у подъезда покачивался на ветру, и тени тополей бродили по асфальту, как живые. А минут через двадцать, когда он уже начал клевать носом, в дальнем конце двора, у мусорных баков, тихо заурчал мотор. Машина, которую он в темноте даже не заметил, стояла там всё это время с погашенными фарами, и теперь медленно тронулась с места, проползла вдоль дома и, не включая огней, выехала на улицу. Громов прижался лбом к холодному стеклу, пытаясь разглядеть хотя бы марку, но увидел только тёмный силуэт и отблеск фонаря на крыше.

До утра он так и не уснул и только слушал, как тикают в комнате старые мамины ходики и как за стеной, у тёти Вали, в шесть утра заиграл гимн по радио.

* * *

Мама встала в шесть, хотя будильник был заведён на семь, и Громов слышал, как она ходит по квартире, стараясь не шуметь, как тихо звякает посудой на кухне, как шуршит бумагами. Когда он вышел, она уже сидела за столом в своём тёмно-синем платье с новым белым воротничком, причёсанная, с подкрашенными губами, чего он за неделю ни разу не видел, и в третий раз перекладывала в сумке выписки из поликлиники, паспорт, какие-то старые анализы и носовой платок.

– Я всё собрала, Лёшенька, – сказала она, и голос у неё был таким, каким, наверное, был в юности перед экзаменами. – Выписки, паспорт, кардиограмму прошлогоднюю, её мне Людмила Сергеевна дала. Как думаешь, профессор меня долго будет смотреть? А раздеваться надо будет? Я бельё новое надела, на всякий случай.

– Надо будет, мам, профессор тебя послушает, – ответил Громов, ставя на плиту чайник и доставая из хлебницы батон. – Но это недолго, и ничего страшного. Ты только поешь, пожалуйста, хоть немного, а то тебе нельзя натощак волноваться.

Он сварил ей манную кашу, как она любила, с маслом и без комков, нарезал хлеб, налил чаю, и, пока она ела, держал её за руку, будто просто так, по-сыновьи, а на самом деле считал пульс. Пульс был частым и неровным, но не опасным, и цифры в углу зрения, хоть и выше обычного, не показывали ничего такого, от чего стоило бы отменять поездку. Мама съела полтарелки, отодвинула её и призналась, что у неё от волнения кусок в горло не лезет, и он не стал настаивать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю