444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Arden » Скорая 1979. Том 1 (СИ) » Текст книги (страница 1)
Скорая 1979. Том 1 (СИ)
  • Текст добавлен: 15 октября 2026, 22:00

Текст книги "Скорая 1979. Том 1 (СИ)"


Автор книги: Arden



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц)

Скорая 1979. Том 1

Глава 1
Шесть часов

Мальчишку звали Денис, ему было шестнадцать, и сорок минут назад он лежал на столе в приёмном с таким давлением, при котором молодые ординаторы обычно начинают переглядываться, а старые молча закатывают рукава. Андрей Николаевич Громов, заведующий отделением реанимации, за тридцать лет в профессии давно разучился переглядываться и просто сделал всё, что нужно, без лишней суеты, и теперь Денис дышал сам, а его мать сидела в коридоре на пластиковом стуле и тихо плакала от облегчения, прижимая к груди телефон с разбитым экраном.

Громов сказал ей, что сын будет жить, и побрёл к ординаторской, на тридцатом часу смены мечтая только о кофе и о том, чтобы хотя бы полчаса никто не звал его по имени.

Боль пришла на середине коридора, и была она не острой, а тяжёлой, давящей, словно кто-то положил ему на грудь мешок с мокрым песком и уселся сверху. Левая рука онемела до локтя, на лбу выступил холодный пот, и Громов, прислонившись к стене, с досадой отметил, что симптомы у него хрестоматийные, хоть студентам показывай: передняя стенка, скорее всего обширный, а после такой смены и с его давлением шансы весьма скромные.

– Лена, – позвал он медсестру, которая шла навстречу с капельницей, и удивился тому, каким тихим вышел голос. – Лена, поставь это и зови Карпова, у меня, кажется, инфаркт, так что давай без паники, но очень быстро.

Она уронила штатив. Потом были каталка, свет ламп и собственный голос, подсказывавший дозы, пока его ещё слушались губы. Громов успел подумать, что сорок минут назад сам говорил Денису, что всё будет хорошо, и что для человека, который тридцать лет вытаскивал других с того света, это, пожалуй, самая глупая последняя мысль. А потом свет стал белым и заполнил собой всё.

* * *

Сначала вернулся запах, и запах этот был неправильным. Реанимация пахнет антисептиком и пластиком, а здесь пахло хлоркой, дешёвым табаком, мокрой шерстью и чем-то кислым, как в старой столовой, где с утра на плите томятся щи. Потом пришёл звук: кто-то говорил раздражённо и громко, с той особой начальственной интонацией, которую Громов безошибочно узнавал в любом учреждении.

– … и я вас спрашиваю, товарищ Малинин, до каких пор коллектив будет за вас краснеть? Два часа бригада сидела без фельдшера, а на Профсоюзной человек ждал, пока вы соизволите явиться! Вы вообще понимаете, где работаете, или вам напомнить на общем собрании?

Громов открыл глаза. Он сидел на жёстком стуле в маленьком кабинете с зелёными панелями до середины стены и побелкой выше. Напротив висел портрет Брежнева в орденах, рядом с ним календарь с олимпийским Мишкой и надписью «Москва-80», а за письменным столом, с графином и чёрным телефоном с диском, стоял грузный лысеющий мужчина в белом халате поверх коричневого костюма и смотрел на Громова так, как смотрят на пятно на новой скатерти.

«Это не реанимация, – подумал Громов с отстранённой ясностью, которая всегда приходила к нему в критические минуты. – И вообще не больница. И я, судя по всему, не лежу, а сижу, хотя пять минут назад умирал».

Он осторожно повернул голову. У окна сидела пожилая женщина в халате, с тонкими поджатыми губами, и вертела в пальцах сигарету, которую так и не закурила, а у двери, прислонившись плечом к косяку, стоял молодой парень с аккуратным пробором и холёными руками и откровенно наслаждался происходящим.

– Молчите, – констатировал заведующий, налил себе воды из графина и отпил, звякнув гранёным стаканом о зубы, а Громов тем временем разглядел на столе табличку «Кнышев Б. А.». – Правильно молчите, потому что сказать вам нечего. От вас, между прочим, коньяком несёт на весь кабинет, и не говорите мне, что это одеколон, я, слава богу, двадцать лет в медицине и отличать умею.

– Борис Аркадьевич, у нас вызовы копятся, а вы его уже по второму кругу, – не выдержала женщина у окна и постучала ногтем по стеклу наручных часов. Голос у неё оказался сухой и прокуренный. – Выговор вы ему дадите, это понятно, только мне хотелось бы, чтобы мой фельдшер сел в машину сегодня, а не к собранию коллектива.

– Ваш фельдшер, Тамара Ильинична, – Кнышев выделил слово «ваш» так, будто это она во всём виновата, – последний раз садится в машину по моей доброй воле. Ещё одно опоздание, ещё раз этот запах, и я напишу ему такую характеристику, что его в ветлечебницу не возьмут, пусть даже не надеется.

Парень у двери хмыкнул в кулак, и Громов, ещё не понимая, кто все эти люди, почувствовал к нему острую неприязнь, какую обычно испытывал к санитарам, которые хамят старикам.

– Да его, Борис Аркадьевич, и так никуда не возьмут, – пропел парень, покручивая на пальце ключи с брелоком от собственной машины, о которой здесь, похоже, полагалось помнить всем. – Кому он нужен, разве что в вытрезвитель, и то санитаром по знакомству.

– Серебряков, не паясничай, – поморщился Кнышев, но как-то неубедительно, и снова повернулся к Громову. – Вам есть что сказать, Малинин? Или будем, как обычно, «я больше не буду, Борис Аркадьевич, честное комсомольское»?

Громов понимал, что отвечать надо, и понимал, что не знает, что именно, поэтому ответил так, как ответил бы сам, если бы его вызвали к главврачу за опоздание, в котором он и правда виноват.

– Опоздание было, и оправдываться я не собираюсь, – сказал он и сам вздрогнул, потому что голос оказался чужим, моложе и выше, с неприятной хрипотцой. – Раз человек на Профсоюзной ждал из-за меня, значит, сейчас я поеду и отработаю смену, а объяснительную напишу утром, честно, как было.

В кабинете повисла пауза, и стало слышно, как за стеной бубнит радиоточка. Кнышев открыл рот, закрыл его, взял со стола карандаш и зачем-то положил обратно, а Тамара Ильинична впервые посмотрела на Громова внимательно, будто пыталась разглядеть на нём следы подмены.

– Ну… посмотрим, – выдавил наконец Кнышев. – Утром жду вас с объяснительной. И учтите, Малинин, это последнее предупреждение, я его запишу.

* * *

В коридоре было полутемно, под потолком гудела лампа дневного света, одна из трёх, на стене висел стенд «Лучшие бригады месяца», а из приоткрытой двери диспетчерской Пугачёва пела по радио про Арлекино. Громов сделал несколько шагов и остановился, потому что ноги шли неуверенно, будто он надел чужие ботинки на размер больше, а тело казалось тяжёлым, рыхлым и каким-то отсыревшим изнутри.

– Лёха, ты чего встал, как пыльным мешком ударенный? – На плечо ему опустилась широкая ладонь, и рядом возник невысокий крепкий мужик лет шестидесяти в синей куртке, с седым ёжиком волос, хитрыми морщинами у глаз и незажжённой беломориной в углу рта. – Слыхал я, как тебя Кнышев полоскал, через дверь было слышно, аж штукатурка сыпалась. Ну ничего, он у нас громкий, но отходчивый, как чайник: пошумит, посвистит и остынет, если его вовремя с огня снять.

– Спасибо, – осторожно отозвался Громов, лихорадочно соображая, кто перед ним. Водитель, судя по куртке и запаху бензина, и явно хорошо знакомый. – Мне бы сначала в уборную зайти, а то что-то нехорошо, и голова кружится.

– Ещё бы не кружилась, с коньяку-то, – без всякого осуждения заметил мужик, перекинул папиросу в другой угол рта и подмигнул. – Иди, я тебя в машине подожду, только ты это, рот прополощи как следует, а то Тамара наша учует, и опять полдороги лекцию будет читать, а у меня от её лекций изжога.

В умывальнике над раковиной, рядом с обмылком хозяйственного мыла на проволочной мыльнице, висело мутное зеркало с облезшей по краям амальгамой, и Громов долго смотрел в него, прежде чем поверил. Из зеркала на него глядел парень лет двадцати с небольшим, но с таким лицом, какое бывает у людей, которые давно не высыпаются и давно перестали из-за этого переживать: одутловатым, с мешками под глазами, с жидкими усиками, отпущенными, видимо, для солидности, и с серой нездоровой кожей. Он оттянул себе нижнее веко, посмотрел на склеру, высунул обложенный белым налётом язык, пощупал пульс на запястье, частый, около ста и слабоватый, и только после этого позволил себе признать очевидное: он осматривал сам себя как пациента, и пациент ему категорически не нравился.

«Спокойно, – сказал он себе тем тоном, каким говорил ординаторам над тяжёлыми больными. – Паниковать будем потом, когда станет понятно, из-за чего именно. А сейчас надо собрать анамнез».

И в эту секунду в правом верхнем углу зрения что-то мигнуло. Он решил было, что это блик от лампы, но блик не исчез, а развернулся в полупрозрачную панель, похожую на экран монитора в палате интенсивной терапии, и по ней побежали ровные строки.

'Носитель: Малинин Алексей Викторович, 23 года.

Диагностика носителя проведена.

Хроническое недосыпание, никотиновая зависимость, жировой гепатоз начальной стадии, дефицит мышечной массы.

ВНИМАНИЕ! В крови носителя обнаружен метиловый спирт в опасной концентрации.

Латентный период: завершается.

Время до необратимого поражения зрительного нерва и угрозы жизни: около 6 часов.

Функциональность Системы: 1%'.

Громов перечитал текст дважды и, как ни странно, успокоился, потому что с этим он умел работать. Метанол коварен именно тем, что первые часы почти ничем себя не выдаёт: тошнота и тупая головная боль, которые легко списать на выпитое. Потом печень перерабатывает его в муравьиную кислоту, кровь закисляется, первым сдаётся зрительный нерв, и человек слепнет, а если ему не помочь, то вскоре и умирает. Громов видел десятки таких отравлений, и ни одно не было смешным, но сейчас он едва не рассмеялся.

Противоядием от метанола служит обычный этиловый спирт, потому что печень предпочитает именно его и занимается им, пока яд потихоньку выводится, не успевая превратиться в отраву. В его времени для этого давно были лекарства и аппараты, а здесь у него, похоже, была только собственная голова. Выходило, что Лёшке Малинину, которого грозились выгнать за пьянство, чтобы остаться в живых, предстояло напиться, причём по часам и строго дозированно, а ещё раздобыть соду и выпить много воды.

«Прекрасно, – подумал Громов, умываясь ледяной водой. – Просто замечательно. Никто в здравом уме в такое не поверит, так что рассказывать нельзя никому».

Он вытер лицо жёстким вафельным полотенцем, висевшим на гвозде, и вышел, стараясь держаться ровно.

* * *

Шкафчик Малинина нашёлся в раздевалке, где на крючках висели пальто и пахло гуталином, по фамилии, выведенной химическим карандашом на полоске лейкопластыря. Внутри царил бардак, достойный хозяина: скомканный свитер, пачка «Явы», растоптанные кеды и в глубине бутылка армянского коньяка с тремя звёздочками на этикетке, отпитая примерно на треть. Громов вытащил пробку и понюхал, но ничего особенного не почувствовал, коньяк как коньяк, разве что чуть резче обычного, только ведь метанол по запаху от обычного спирта не отличишь, на этом и держится вся его подлость.

Он постоял с бутылкой в руках, пытаясь сообразить, откуда у фельдшера, который, судя по всему, едва сводил концы с концами, дефицитный армянский коньяк, и почему отравленным оказался именно он. Выкидывать бутылку он не стал, а завернул её в свитер и засунул поглубже, потому что это была улика.

Медицинский спирт должен был храниться на аптечном складе, и Громов решительно постучал в дверь с табличкой. Открыла полная приятная женщина лет пятидесяти в накрахмаленном халате, с аккуратной химической завивкой и очками на цепочке, за спиной которой виднелись стеллажи, массивный сейф и стол с деревянными счётами.

– Лёшенька, – всплеснула она руками так, будто он пришёл к ней на именины. – А я слышала, как тебя Борис Аркадьевич песочил, ну зачем ты опаздываешь, знаешь же, какой он сейчас нервный из-за проверки. Тебе чего, милый?

– Зинаида Марковна, – Громов прочёл имя на нагрудной табличке, – мне бы спирта немного, граммов сто, для обработки, а то у нас в укладке закончился.

Она поправила очки, посмотрела на него поверх стёкол и, не глядя, щёлкнула костяшкой на счётах, словно заодно списала куда-то и его.

– Лёшенька, ну ты же знаешь, что без требования от Тамары Ильиничны я ни грамма не выдам, у меня всё по журналу, каждую каплю списываю, а то потом с меня же и спросят. – Она помолчала и вдруг спросила совсем другим, участливым голосом: – А сам-то ты как себя чувствуешь? Бледный какой-то, и глаза нехорошие. Голова, случаем, не болит?

– Немного побаливает, но это, наверное, от Кнышева, – пробормотал Громов и почему-то не смог отвести взгляда от её рук, которые аккуратно, по сантиметру, выравнивали журнал на краю стола.

– Ну иди, милый, иди работай, – вздохнула она и прикрыла дверь.

Круглые часы в коридоре показывали без тринадцати семь, и из чужой памяти тут же всплыл очень неприятный факт: спиртное в магазинах продаётся только до семи вечера, и ни минутой позже. Шесть часов на жизнь и тринадцать минут на магазин, отсчёт шёл сразу по двум циферблатам, и обе стрелки неслись вперёд.

– Четырнадцатая бригада, на выезд, – ожил под потолком динамик девичьим голосом, в котором сквозь хрип слышалась усталость. – Четырнадцатая, Ленинский проспект, девяносто один, квартира сорок три, женщина без сознания, повод к вызову – плохо с сердцем.

* * *

Машиной оказался белый РАФ с красной полосой и синей мигалкой на крыше, в салоне пахло карболкой и остывшим табаком, а по лобовому стеклу со скрипом ходили дворники, разгоняя октябрьскую морось. Тамара Ильинична села впереди, а водитель, дядя Коля, как подсказала откуда-то чужая память, вывел машину со двора и включил сирену.

– Дядь Коль, – позвал Громов, пересев поближе к перегородке и понизив голос, – останови у гастронома на углу буквально на две минуты, мне очень надо, а потом я всё объясню, честное слово.

Дядя Коля глянул на него в зеркало, и в глазах у него мелькнуло что-то похожее на жалость пополам с осуждением.

– Лёха, ну ты даёшь, только от Кнышева вышел, а уже опять туда же, – проворчал он, но скорость сбавил. – Ладно, две минуты, и то если Тамара не видит, а она всё видит, у неё глаза на затылке, как у ястреба.

– Я всё прекрасно слышу, Николай Степанович, – сообщила Тамара Ильинична, не отрываясь от карты вызова, которую заполняла на колене, и ручка в её пальцах на секунду замерла. – И если он сейчас пойдёт за бутылкой, на вызов я поеду одна, а про него напишу Кнышеву рапорт, и на этот раз не пожалею.

– Тамара Ильинична, мне нужна не бутылка, а лекарство, – сказал Громов, прекрасно понимая, насколько жалко это звучит. – Вы потом поймёте, я обещаю, а сейчас просто поверьте, что мне это правда надо, иначе мне станет очень плохо, и вам со мной тоже.

Она ничего не ответила, но дядя Коля крякнул и притормозил у гастронома, и Громов выскочил из машины, и в кармане брюк, по счастью, нашлась мятая трёшка. В винно-водочном отделе стояли трое мужиков, у одного из авоськи торчал батон за тринадцать копеек, а продавщица с высокой причёской и в синем халате уже тянулась к табличке «Закрыто».

– Девушка, милая, одну «Столичную», очень вас прошу, я на вызове, меня там человек ждёт, – выдохнул он, протягивая трёшку поверх голов, и мужики обернулись с одинаковым весёлым изумлением.

– Ишь ты, доктор, на вызове он, – хохотнул кто-то в очереди, но без всякой злобы. – Давай уж, Валюша, отпусти медицине, а то помрёт у него там кто-нибудь, и грех на нас будет.

Продавщица фыркнула, но бутылку дала, и Громов, сунув её во внутренний карман халата, вернулся в машину, где Тамара Ильинична смотрела прямо перед собой с таким лицом, будто ехала на похороны собственной веры в человечество.

Квартира сорок три оказалась на четвёртом этаже пятиэтажки без лифта, и к третьему пролёту Громов понял, что сердце Лёшки Малинина к таким нагрузкам не готово: оно колотилось где-то в горле, а перед глазами поплыли светлые мушки. Дверь открыла девочка лет двенадцати в школьной форме, с пионерским галстуком, съехавшим набок, и с огромными заплаканными глазами, а из комнаты доносился голос забытого телевизора.

– Мама упала на кухне, прямо когда суп наливала, я её зову, а она не отвечает и дышит как-то странно, – затараторила она, теребя концы галстука и пятясь в коридор. – Вы же ей поможете, правда?

Женщина лежала на полу между газовой плитой и столом, накрытым клеёнкой в клетку, над кастрюлей ещё поднимался пар, а сама она, бледная и мокрая от пота, дышала часто и поверхностно. Тамара Ильинична опустилась рядом на колени, привычно нащупала пульс, оттянула веко, а Громов, стоя над ними, увидел, как в углу зрения снова развернулась панель.

'Пациент: женщина, 38 лет.

Гипогликемическая кома. Сахарный диабет 1-го типа.

Рекомендация: глюкоза 40% внутривенно, немедленно'.

– Тамара Ильинична, это не сердце, это сахар, – быстро сказал он, наклоняясь к ней. – Посмотрите, она вся мокрая и кожа холодная, а на подоконнике стеклянный шприц в железной коробке и флакон инсулина, значит, диабет: укололась и не успела поесть.

– Малинин, я тебя очень прошу, помолчи, пока я работаю, и не учи меня, – отрезала она, затягивая резиновый жгут у женщины на плече, но на подоконник всё-таки взглянула и, увидев флакон, на секунду замерла, а потом резко повернулась к нему: – Глюкозу, сорок процентов, двадцать кубиков, живо!

Громов распахнул чемоданчик. Ампулы лежали в гнёздах ровными рядами, как патроны в подсумке, он протянул руку к нужному ряду – и буквы на них поплыли. Надписи расползались и уходили в серый туман, он поднёс одну ампулу к самым глазам, потом другую, третью, но не смог прочесть ни одной. А в углу зрения, где только что стояли спокойные белые строки, теперь мигала красная:

«ВНИМАНИЕ! Началось поражение зрительного нерва».

– Малинин, ну что ты там копаешься? – крикнула Тамара Ильинична, и женщина на полу захрипела. – Глюкозу, я сказала!

Глава 2
Лекарство из гастронома

Руки знали укладку лучше глаз. Громов перестал вглядываться в расплывшиеся буквы и повёл пальцами по гнёздам, как слепой по строчкам шрифта Брайля, потому что тридцать лет работы приучили его к простой вещи: глюкозу сорок процентов выпускают в самых крупных ампулах, по двадцать кубиков, и спутать их с чем-то другим в стандартной укладке почти невозможно. Пальцы нащупали длинное стекло с узкой шейкой, потом ещё одно такое же, и он вытащил обе, но рисковать всё-таки не стал.

– Как тебя зовут, красавица? – спросил он девочку, которая стояла в дверях кухни, вцепившись в косяк.

– Света… Светлана Кравцова, из пятого «Б», – прошептала она по школьной привычке и шмыгнула носом.

– Светочка, прочитай мне, пожалуйста, что тут написано, только медленно и вслух, а то у меня что-то в глазах рябит, – сказал он и протянул ей ампулу на раскрытой ладони.

Девочка подошла, наклонилась и, шевеля губами, прочла по слогам, как на уроке: «Глю-ко-за, сорок про-цен-тов». Громов отломил шейку, набрал шприц и подал Тамаре Ильиничне, а она, ни слова не говоря, нашла вену и стала вводить раствор медленно, не сводя глаз с лица женщины. Прошла минута, потом другая, и на третьей хозяйка вздохнула глубоко и со всхлипом, ресницы у неё задрожали, и она открыла глаза, мутные и непонимающие.

– Почему я на полу? – пробормотала она, пытаясь приподняться на локте, и тут же вспомнила главное: – Ой, а суп-то, суп же выкипит, Света, выключи газ, я тебя прошу!

Света бросилась к плите и вдруг, выключив конфорку, разревелась в голос, громко и облегчённо, как ревут дети, когда страшное уже позади. Громов отвернулся к окну. Он спасал людей тысячи раз, но в этот раз почему-то запершило в горле, и он сделал вид, что изучает флакон инсулина на подоконнике.

Тамара Ильинична тем временем усадила хозяйку на табуретку, выслушала сбивчивые объяснения про укол перед ужином и про то, что поесть она собиралась вот-вот, и прочитала короткую, злую и очень толковую лекцию о том, что бывает с диабетиками, которые экономят на ужине. Потом она раскрыла на колене карту вызова и, не поднимая головы, спросила:

– Малинин, а что у тебя с глазами? Я видела, как ты ампулы к самому носу подносил, будто старик с газетой.

– Да это от лампы у нас в коридоре на подстанции, Тамара Ильинична, там свет такой, что глаза режет, а потом ещё полчаса мушки прыгают, – отозвался Громов, стараясь, чтобы голос звучал как можно беспечнее.

Она ничего не сказала, только ручка на мгновение перестала скрипеть по бумаге.

Пока Тамара заполняла карту, он подошёл к хозяйке и попросил, если не жалко, немного пищевой соды. Женщина закивала, достала из шкафчика почти полную пачку и сунула ему в руки, а потом, решив, видимо, что у фельдшера изжога от нервной работы, полезла ещё и на антресоль и вернулась с банкой вишнёвого варенья, прикрытой бумажкой и перетянутой аптечной резинкой.

– Возьмите, доктор, я вас прошу, от чистого сердца, – сказала она, прижимая банку к его халату. – Вы ведь мне жизнь спасли, а я даже не знаю, как вас зовут.

– Алексей, – ответил он и только тут понял, что назвался чужим именем без всякой запинки.

* * *

Обратно ехали по мокрому Ленинскому, мимо витрин универмага и тёмных остановок, и Громов понимал, что откладывать больше нельзя. Первую дозу нужно было принять сейчас, до того как зрение уйдёт окончательно, и он пересел в дальний угол салона, за носилки, где его не было видно в зеркало. Он вытащил бутылку, свинтил пробку и отпил, отмеряя глотки, как отмерял бы лекарство, а потом ещё раз, морщась от сивушного запаха и думая о том, что за всю прошлую жизнь не пил водку из горлышка ни разу, даже в студенческие годы.

– Николай Степанович, остановите машину, – раздался спереди голос Тамары Ильиничны, и голос этот был таким тихим, что дядя Коля сразу ударил по тормозам.

Она повернулась к окошку в перегородке. Громов так и сидел с бутылкой в руке, и оправдываться было бессмысленно. Сказать правду он тоже не мог, потому что правда звучала бы ещё хуже: фельдшер, которого вчера ловили с коньяком, сегодня заявляет, что его отравили метиловым спиртом и что водка ему прописана как противоядие, а узнал он это от светящейся таблички в углу глаза. После такого его повезли бы не к Кнышеву, а прямиком в Кащенко, и Громов, при всём уважении к советской психиатрии, проверять её на себе не собирался.

– Всё, Малинин, – выговорила она, и видно было, как у неё побелели пальцы, сжимавшие карту вызова. – Я тебя покрывала, когда ты опаздывал, я молчала, когда от тебя несло, но пить на вызове, в машине, при мне, это уже край. Сейчас мы едем на подстанцию, и я лично веду тебя к Кнышеву, пусть он при мне звонит в отдел кадров, мне уже всё равно.

– Тамара Ильинична, ты погоди его к Кнышеву тащить, – вдруг вмешался дядя Коля, развернувшись на сиденье всем корпусом. – Ты глянь на него, он же трясётся весь, я ещё в коридоре видел, как у него руки ходуном ходили. Парню плохо, это ж любому видно, а Кнышев его сейчас выгонит на ночь глядя, и куда он пойдёт, к матери, у которой сердце больное? Пусть лучше у меня в машине отлежится до утра, а утром уж решай, что хочешь.

– Николай Степанович, вы мне ещё скажите, что это он от простуды лечится, – огрызнулась Тамара, но уже без прежней силы.

– А может, и лечится, я почём знаю, – пожал плечами дядя Коля. – Я в войну видал, как фельдшер наш спиртом раненых отпаивал, и ничего, выжили.

Тамара Ильинична долго смотрела на Громова через окошко, и он выдержал этот взгляд, хотя лицо её расплывалось перед ним серым пятном. Потом она отвернулась и сказала, глядя в лобовое стекло:

– До утра ты на вызовы не ездишь, я возьму другого фельдшера. А утром я решу, писать на тебя рапорт или нет, и это, Малинин, не обещание, а отсрочка.

* * *

У дверей диспетчерской его перехватила девушка лет двадцати, с тяжёлой русой косой через плечо и в вязаной кофте поверх халата, и Громов, прежде чем она заговорила, по голосу из динамика понял, что это она объявляла вызов.

– Лёша, тебе мама звонила, уже два раза, – сказала она, оглядываясь на старшего диспетчера, который дремал над журналом. – Говорит, ты вчера домой не пришёл и сегодня не позвонил, и голос у неё такой, что я сама испугалась. Позвони ей отсюда, только быстро, пока Пал Семёныч спит. – Она помолчала, поморщилась, но не зло, а скорее по-сестрински, и добавила тише: – И халат ты бы сменил, от тебя на весь коридор как из пивной, а Пал Семёныч хоть и дремлет, но нос у него, как у служебной собаки.

Она пододвинула к нему телефон, и Громов, поднимая тяжёлую трубку, понял, что не знает номера. Чужая память, как выяснилось, подсказывала только обрывками и не по заказу, а сейчас молчала намертво. Девушка, которую, судя по листочку на пульте, звали Катей, заметила его заминку, без слов набрала номер сама, крутя диск тонким пальцем, и отдала ему трубку.

– Спасибо, Катя, выручила, – пробормотал он, прикрывая микрофон ладонью.

– Лёшенька, это ты? – Голос на другом конце был немолодой, мягкий и такой испуганный, что у Громова сжалось что-то внутри. – Ты где пропадаешь, сыночек, я уж думала, случилось что-нибудь, всю ночь не спала, и сегодня весь день места не нахожу.

– Мам, всё в порядке, я на смене, просто закрутился, – сказал он, и слово «мам» далось ему с трудом, потому что его собственная мать умерла двадцать лет назад. – Утром приду, честное слово, ты только не волнуйся и ложись спать.

– Да я-то лягу, – вздохнула она. – Что-то давит опять в груди, но это пустяки, это от погоды, ты не думай.

Громов замер с трубкой у уха. Реаниматолог внутри него сразу насторожился, но выспрашивать сейчас было нельзя, и он лишь попросил её не вставать резко и, если станет хуже, звонить сюда. Когда он положил трубку, Катя смотрела на него с каким-то странным выражением.

– Ты чего так на меня смотришь, Кать? – не выдержал он.

– Да ничего особенного, – пожала она плечами и снова уткнулась в журнал. – Просто ты мне за полгода впервые «спасибо» сказал, Лёша, я даже растерялась.

* * *

Гараж подстанции был длинным и холодным, пахло в нём бензином, солидолом и мокрым бетоном, а под потолком висели две тусклые лампочки в проволочных колпаках. Дядя Коля загнал РАФ в дальний угол, постелил на носилки старое байковое одеяло и вытащил из-под сиденья термос с отбитым колпачком.

– Ложись и не рыпайся, – распорядился он, наливая в эмалированную кружку дымящийся чай. – Сахар вприкуску, как в армии, заварку я ещё днём свежую сделал. Если кто спросит, ты у меня укладку проверяешь, понял? Хотя кто ночью в гараж попрётся, разве что крысы.

Громов попросил у него на ночь часы, и дядя Коля, хмыкнув, снял с запястья тяжёлую «Победу» на потёртом ремешке.

– Держи, только не потеряй, это мне ещё отец подарил, когда я с фронта пришёл, – сказал он. – А зачем тебе часы-то, если ты спать будешь?

– Мне по часам лекарство надо принимать, дядь Коль, строго каждый час, а иначе толку не будет, – ответил Громов и понял, что сказал чистую правду, хотя прозвучала она как самая наглая ложь.

Дядя Коля покосился на бутылку, но промолчал.

Каждый час Громов садился на носилках, отпивал отмеренную порцию, запивал водой с содой, которую разводил в той же кружке, и смотрел в угол зрения, где висела панель Системы. Цифры менялись медленно, будто нехотя: концентрация яда падала, а зрение то расплывалось, то ненадолго прояснялось, и в эти минуты он с облегчением различал заклёпки на потолке кабины. Где-то за стеной в диспетчерской пропищали сигналы точного времени, и далёкий голос сообщил, что в Москве полночь.

Около часа ночи случилось то, чего он боялся больше всего. Он отпил очередную порцию, лёг и открыл глаза, а потолка не было, вместо него висела ровная серая муть, в которой не проступало ни заклёпок, ни лампочки, ни собственной руки, поднесённой к самому лицу. Сердце ухнуло, и Громов заставил себя лежать неподвижно и считать вдохи, как учил когда-то студентов считать при панической атаке: четыре на вдох, четыре на задержку, шесть на выдох. На седьмом круге в тумане проступило жёлтое пятно лампочки, на десятом – её проволочный колпак, и только тогда он позволил себе выдохнуть по-настоящему, мокрый от пота, как после долгой операции.

Дядя Коля не уходил. Он сидел на ящике с инструментами, курил наконец свою беломорину в приоткрытую дверь и рассказывал про подстанцию: про Кнышева, который мечтает перебраться в горздрав и потому боится любой проверки, про Серебрякова, которого папаша пристроил сюда фельдшером «набраться стажа», чтобы потом без труда поступить в мединститут, про Тамару, лучшего врача на всю станцию, у которой муж когда-то спился и которой поэтому каждый пьющий фельдшер как нож по сердцу. Громов слушал, запоминал и думал, что этот человек за одну ночь рассказал ему о новой жизни больше, чем рассказал бы любой справочник.

– Дядь Коль, а мама моя как, ты её давно видел? – спросил он осторожно, потому что понятия не имел, знаком ли водитель с Лёшкиной матерью.

– Нину Павловну-то? – Дядя Коля удивлённо поднял брови и загасил окурок о подошву сапога. – Так в сентябре я вас на дачу возил, забыл, что ли? Она мне ещё пирожков с капустой в дорогу напекла, таких, что я до сих пор вспоминаю. Бледная она была, Лёха, и задыхалась, когда на второй этаж поднималась, я тебе ещё тогда сказал, чтобы к врачу её отвёл, а ты рукой махнул. Эх ты, медицина, сапожник без сапог.

Громов промолчал, потому что возразить было нечего, и дядя Коля, по-видимому, принял это молчание за раскаяние, потому что крякнул и налил ему ещё чаю.

Часа в три дядя Коля помолчал, стряхнул пепел и спросил, не глядя на него:

– Лёха, а ты мне скажи, с кем ты связался? Я ведь не слепой. В субботу к тебе у ворот чёрная «Волга» подкатывала, и хлыщ какой-то в дублёнке с тобой минут двадцать разговаривал, а ты перед ним стоял, как школьник перед директором. Я таких хлыщей навидался, от них добра не жди.

Громов не знал, что ответить, и поэтому ответил честно, что сам пока не понимает, но разберётся. Дядя Коля кивнул так, будто другого ответа и не ждал.

В начале пятого в гараже скрипнула дверь, и под лампой показалась грузная фигура Кнышева в пальто, накинутом на плечи. Громов, который как раз поднёс бутылку ко рту, застыл, и дядя Коля оказался у машины раньше, чем заведующий успел подойти.

– Борис Аркадьевич, вот хорошо, что зашли, а то я уж хотел к вам идти, – зачастил он, загораживая собой заднюю дверь. – У четырнадцатой карбюратор опять барахлит, на холостых глохнет, я Малинина попросил посветить, пока прокладку меняю, а то одному никак. Мне бы новую прокладку выписать, старая совсем прогорела, а завхоз говорит, только через вас.

– Какую ещё прокладку, Николай Степанович, четыре утра, у меня комиссия в понедельник, – поморщился Кнышев, заглядывая через его плечо, но разглядел, судя по всему, только темноту и одеяло. – Пишите заявку, завтра посмотрю. И пусть Малинин не забудет про объяснительную.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю