Текст книги "Скорая 1979. Том 1 (СИ)"
Автор книги: Arden
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц)
* * *
Громов вышел из комнаты для политзанятий с таким чувством, будто сдал самый трудный экзамен в своей жизни, и в коридоре его догнала Тамара Ильинична. Она ничего не сказала, только крепко сжала ему локоть и пошла дальше, а он смотрел ей вслед и думал, что впервые за четыре дня в этом времени у него всё получилось.
Следом из комнаты вышел Воронцов, неторопливо, опираясь на палку, которую Громов раньше не заметил, и остановился рядом.
– Вам бы в институт, молодой человек, а не носилки таскать, – сказал он, глядя на Громова снизу вверх поверх своих металлических очков. – Вы ведь поступали, наверное? Не прошли? Бывает, у нас приёмные комиссии иногда хуже любой болезни. – Он достал из внутреннего кармана пиджака маленькую визитную карточку, пожелтевшую по краям, и протянул ему. – Надумаете снова поступать, позвоните. Мне в моём возрасте уже поздно воспитывать учеников, а вот рекомендацию написать ещё рука не отсохла.
Облегчение длилось ровно сорок минут. Всё это время комиссия сидела в кабинете заведующего и сверяла карты вызовов, принесённые из архива станции, с журналами аптечного склада, а Громов сидел в комнате отдыха, делал вид, что читает «Советский спорт», и ждал, когда его позовут.
Пока он ждал, Катя дважды пробегала мимо с какими-то бумагами и оба раза шептала ему новости. Сначала на комиссию позвали Зинаиду Марковну с журналами, и она просидела там минут двадцать, а вышла спокойная, как всегда, улыбнулась Кате и пошла пить чай. Потом лысоватый ревизор с портфелем сам сходил в архив за стопкой карт и почему-то не доверил нести её никому.
Его позвали в половине двенадцатого. Дама в синем костюме, Раиса Викторовна Кудрявцева, председатель комиссии, сидела во главе стола, перед ней лежала стопка карт вызовов, перетянутых аптечной резинкой, и раскрытый журнал склада. Лысоватый мужчина с портфелем стоял у неё за спиной и перелистывал карты с каким-то нервным облегчением, а Кнышев, красный и злой, сидел в углу.
– Товарищ Малинин, – начала Раиса Викторовна деловым тоном. – Ваши карты вызовов за полгода мы проверили. Претензий к ним, в общем-то, нет, всё заполнено правильно, препараты списаны по назначению, подписи врачей на месте. – Лысоватый мужчина за её спиной едва заметно выдохнул, и Громов увидел, как цифры над его головой поползли вниз. – Но есть один вопрос, и он серьёзный.
Она развернула к нему журнал склада и ткнула пальцем с аккуратным маникюром в строчку, выведенную аккуратным почерком.
– Вот здесь, двенадцатого октября, по журналу вам выдано сорок ампул венгерского препарата для лечения сердечных больных. Импортного, дефицитного. Вот ваша подпись в получении. – Она подняла на него глаза. – А вот в ваших картах вызовов, товарищ Малинин, ни одной из этих сорока ампул нет. Ни одна не введена ни одному больному. Где они? – Она откинулась на спинку стула и посмотрела на него устало, без злобы, как смотрят на человека, которому уже заранее не верят. – Даю вам срок до пятницы, товарищ Малинин. Либо вы возвращаете ампулы на склад, либо представляете объяснение, куда они делись. Иначе я буду вынуждена передать материалы в ОБХСС, а там, как вы понимаете, разговор будет совсем другой.
Громов смотрел на свою, вернее, на Лёшкину подпись в журнале, на аккуратную строчку и на дату, и вдруг вспомнил последнюю страницу тонкой школьной тетрадки, спрятанной за подкладкой его куртки: «З. М. – 40». Сорок ампул, полученных у Зинаиды Марковны по журналу и так и не списанных в карты, потому что за неделю до смерти Лёшка Малинин решил соскочить. Сорок ампул, которые должны были уйти к Эдуарду Семёновичу, но не ушли. Они где-то лежали. Лёшка их где-то спрятал.
И Громов понятия не имел где.
Глава 10
Камера хранения
До смены оставалось четыре часа, и Громов провёл их дома, за столом в Лёшкиной комнате, разложив перед собой тонкую тетрадку, как раскладывал когда-то снимки и анализы больного, у которого никак не складывался диагноз. Сорок ампул не могли исчезнуть сами по себе. Лёшка получил их двенадцатого октября, в картах не списал и Косте не отдал, потому что Костя в пятницу приходил за товаром с пустыми руками и жаловался, что Лёшка неделю ничего не приносит. Значит, ампулы где-то лежали, и лежали там, куда их спрятал человек, решивший выйти из игры и понимавший, что за ним могут прийти.
Громов перебирал варианты по одному, как перебирают возможные диагнозы, отбрасывая неподходящие. Дома Лёшка прятать бы не стал: мама убирала в квартире каждый угол, протирала книги по одной и, конечно, наткнулась бы на коробку с иностранными надписями. Шкафчик на подстанции тоже отпадал, туда в четверг ночью залез отравитель, и если бы ампулы лежали там, он забрал бы их вместе с бутылкой. У Кости или у кого-то из приятелей? Но Лёшка, судя по всему, никому из них уже не доверял. Выходило, что место должно быть чужим, надёжным, таким, куда можно прийти в любой момент и куда никто, кроме тебя, не заглянет.
Он в который раз перелистал тетрадку, пустые страницы в клетку, последнюю страницу со столбиком букв и цифр, и уже хотел закрыть её, когда заметил на внутренней стороне обложки, в самом углу, слабую карандашную надпись, почти стёртую, будто её написали, а потом пытались затереть пальцем. Он поднёс тетрадку к окну и разобрал: «Кв. Б417 – 3862». Квартира, решил он, какая-то квартира и номер телефона, может быть, девушки или ещё одного приятеля. Он переписал цифры на отдельный листок, сунул его в карман и пошёл собираться на смену, так ничего и не поняв.
На остановке троллейбуса, пока он ждал, ёжась от ветра, ему почудилось, что у табачного киоска напротив мелькнула кепка, сдвинутая на затылок, но когда он вгляделся, там стояла только очередь за сигаретами, и Громов решил, что после последних дней ему везде мерещатся враги.
* * *
На подстанции новость про сорок ампул уже знали все, хотя комиссия, казалось бы, никому ничего не говорила, и Громов в очередной раз убедился, что стены здесь действительно тонкие, как папиросная бумага. Кнышев, встретив его в коридоре, отвёл глаза и прошёл мимо, будто не заметил, а Серебряков, стоявший у окна с сигаретой, громко поинтересовался у медсестёр, не видел ли кто сорок венгерских ампул, а то Малинин, говорят, потерял, бедолага.
Зинаида Марковна перехватила его у двери склада, взяла за рукав и зашептала с неподдельной тревогой:
– Лёшенька, ты уж найди их, милый, ради бога, – сказала она, оглядываясь по сторонам. – Я ведь тебе их по журналу выдала, с твоей подписью, по требованию, всё как положено, а теперь с меня тоже спросят, куда смотрела, да почему столько сразу. Ты подумай, может, в машине оставил или дома где? Ведь не мог же ты их потерять, правда?
– Найду, Зинаида Марковна, не переживайте, – ответил Громов, и она благодарно сжала ему локоть и ушла к себе, а он ещё долго смотрел ей вслед, пытаясь понять, почему её тревога кажется ему такой искренней и почему от этого не становится легче.
Тамара Ильинична после разбора взяла отгул, и в эту ночь Громова поставили с Игорем Кириленко, молодым врачом лет двадцати шести, долговязым, в очках с толстыми стёклами, который год назад закончил институт и до сих пор, по словам дяди Коли, на каждом вызове крестился в кармане. Кириленко был вежлив, немного робок и явно слышал про разбор, потому что всю первую половину смены поглядывал на своего фельдшера с опаской, словно тот мог в любую минуту сбросить кого-нибудь с кровати.
Вызов пришёл в третьем часу ночи: «Ребёнок три года, задыхается». Адрес был в новом кооперативном доме в Тёплом Стане, в двенадцатиэтажке с лифтом, который, к удивлению Громова, даже работал. Дверь на девятом этаже распахнулась раньше, чем они позвонили, и на пороге стояла молодая женщина в ночной рубашке и наспех наброшенном халате, с растрёпанными волосами и таким лицом, какое бывает у матерей, которые уже решили, что их ребёнок умирает.
– Скорее, скорее, он не дышит, он синеет, я не знаю, что делать! – закричала она, хватая Кириленко за рукав и втаскивая в квартиру. – Он с вечера покашливал, а сейчас проснулся и не может вдохнуть, я его на руки, а он хрипит!
Из комнаты доносился звук, который любой врач, хоть раз его слышавший, узнал бы мгновенно: хриплый, лающий кашель, похожий на тявканье маленькой собаки, а между приступами кашля – натужный свистящий вдох. Малыш, светловолосый, в пижаме с зайцами, сидел на руках у крепкого мужчины в синем спортивном костюме, и тот держал сына неподвижно и прямо, как держат что-то очень хрупкое, и только желваки на его скулах ходили ходуном.
Кириленко побледнел. Он подошёл к ребёнку, неуверенно потянулся за фонендоскопом, выронил его, поднял, приложил к маленькой груди и тут же отнял, будто обжёгся, и Громов увидел по его лицу, что тот мысленно перебирает всё, что читал в учебниках, и не может вспомнить ничего, потому что мать за спиной кричит, а ребёнок хрипит, и в такие минуты у неопытного врача голова становится пустой, как вымытая кастрюля.
Над головой малыша проступили цифры: частота дыхания высокая, пульс частый, но кислорода в крови пока хватало. Система коротко подтвердила то, что Громов понял с порога: острый стенозирующий ларинготрахеит, ложный круп, отёк гортани на фоне простуды. Страшно, но не смертельно, если не паниковать самим и не пугать ребёнка ещё сильнее.
– Игорь Сергеевич, давайте в ванную, – сказал Громов негромко, так, чтобы слышал только Кириленко, и тот вцепился в эти слова, как утопающий в спасательный круг. – Горячая вода, пар, ребёнку станет легче. А я пока маму успокою, если вы не против.
– Да, да, конечно, в ванную, пар, – закивал Кириленко с облегчением и повернулся к отцу. – Товарищ, несите сына в ванную, пожалуйста, откройте горячую воду.
Громов подошёл к матери, которая стояла посреди комнаты, прижав кулаки к губам, и мягко взял её за плечи.
– Как вас зовут? – спросил он, заглядывая ей в лицо.
– Лена, – всхлипнула она. – Елена… Он умирает, да? Скажите мне правду, доктор, он умирает?
– Нет, Лена, не умирает, и не умрёт, – ответил Громов так уверенно, как говорил тысячам родителей в прошлой жизни. – Это ложный круп, у маленьких детей такое бывает при простуде, гортань отекает, и дышать трудно. Выглядит очень страшно, я знаю, но это проходит. Только есть одно условие, и оно зависит от вас. Малыш сейчас смотрит на вас, и если вы боитесь, он тоже боится, а когда он боится, он плачет, и отёк становится сильнее. Вы можете сейчас пойти к нему и улыбнуться? Всего на двадцать минут. Потом можете плакать сколько угодно, я вам даже платок дам.
Лена смотрела на него, и губы у неё дрожали, но потом она кивнула, вытерла лицо рукавом халата и пошла в ванную.
Ванная быстро наполнилась горячим паром, зеркало запотело, по кафелю поползли капли. Отец сидел на краю ванны с сыном на коленях, держа его прямо, мать присела рядом на корточки и, улыбаясь сквозь слёзы, тихонько пела ему что-то про медведей на велосипеде, а Кириленко, стоя в дверях, считал пульс и уже не выглядел испуганным. Громов открыл форточку в кухне, чтобы в квартиру шёл холодный воздух, подложил полотенце под дверь, чтобы пар не уходил, и попросил отца опустить ноги малыша в тазик с тёплой водой, по старому, ещё бабушкиному способу, который отвлекает кровь от гортани.
Минут через пятнадцать лающий кашель стал реже, свист на вдохе тише, а ещё через десять малыш, разморённый паром, зевнул, положил голову матери на плечо и заснул, посапывая носом. Цифры над его головой выровнялись.
Кириленко выдохнул так, будто всё это время не дышал сам, и стал заполнять карту, а отец отнёс сына в кровать, укрыл, постоял над ним и вышел в прихожую, где Громов складывал чемоданчик.
– Спасибо, – сказал он коротко и протянул руку. Рукопожатие у него было крепким и сухим. – Жаров, Сергей Петрович. Я видел, как вы с моей женой поговорили. Я таких слов за все свои годы от врачей не слышал, хотя повидал их немало.
– Малинин, Алексей, фельдшер, – ответил Громов. – Это не я, это доктор Кириленко, я только помогал.
Жаров посмотрел на него внимательным, цепким взглядом, от которого Громову почему-то стало неуютно, и чуть заметно усмехнулся, будто понял, кто на самом деле распоряжался в его квартире последние полчаса, но спорить не стал. Громов перевёл взгляд на вешалку в прихожей и увидел там милицейский китель с погонами майора и тёмно-синюю фуражку.
– Вы в милиции служите, Сергей Петрович? – спросил он, стараясь, чтобы это прозвучало просто вежливо.
– Служу, – кивнул Жаров. – В отделе по борьбе с хищениями социалистической собственности, на Петровке. ОБХСС, если коротко.
Громов застегнул чемоданчик, и пальцы его на замке на мгновение замерли. ОБХСС. Тот самый отдел, куда в пятницу Раиса Викторовна Кудрявцева передаст материалы про сорок исчезнувших ампул, если он их не вернёт.
– Если что понадобится, Малинин, обращайтесь, – сказал Жаров, и было непонятно, простая это любезность или что-то большее. – Я добро помню. И, знаете, людей тоже.
В лифте, пока тот со скрипом полз вниз с девятого этажа, Громов смотрел на своё отражение в тусклом металле дверей и думал, что судьба, похоже, обладает очень своеобразным чувством юмора. Из всех квартир огромного города этой ночью она привела его именно в ту, где жил человек, который через несколько дней, возможно, будет решать, сажать ли фельдшера Малинина за сорок ампул.
В машине Кириленко долго молчал, протирая запотевшие очки полой халата, а потом, не глядя на Громова, сказал, что растерялся там как мальчишка и что если бы не фельдшер, он бы, наверное, повёз ребёнка в больницу с этим хрипом через весь город и неизвестно, довёз бы или нет.
– Вы не растерялись, Игорь Сергеевич, вы просто в первый раз были один на таком вызове, – ответил Громов. – Со всеми так бывает. У меня тоже было, поверьте, и не раз. Главное, что второй раз будет легче, а третий вы уже и не заметите.
Кириленко посмотрел на него с благодарностью и некоторым недоумением, потому что от фельдшера, который был младше его на три года, такие слова звучали странно, но спорить не стал.
* * *
Под утро, когда РАФ медленно полз по пустому Ленинскому к подстанции, а Кириленко дремал, привалившись к окну, Громов достал из кармана листок с цифрами и в который раз уставился на него, пытаясь понять, какая квартира и какой телефон могут прятаться за этой надписью. Дядя Коля, глянув в зеркало, заинтересовался.
– Ты чего там разглядываешь, Лёха, любовное письмо, что ли? – хмыкнул он. – Дай-ка глянуть.
Громов протянул ему листок через окошко, и дядя Коля, не сбавляя скорости, прищурился, прочитал и вдруг захохотал так, что Кириленко проснулся.
– Ну ты даёшь, Лёха, какая это тебе квартира! – отсмеявшись, сказал он и вернул листок. – «Кв.» – это ж Киевский вокзал, мы, кто ездит, все так сокращаем, а «Б417» – это шифр, буква и три цифры, как на автоматической камере набирают. А «3862» – номер ячейки. Я там сто раз чемоданы оставлял, когда к сестре в Брянск ездил. Ты что, сам туда что-то сунул и забыл, что ли, голова садовая?
Громов смотрел на листок, и сердце у него стучало так, что, кажется, было слышно в кабине. Чужое, надёжное, доступное в любой момент место, куда никто, кроме тебя, не заглянет.
– Забыл, дядь Коль, – сказал он. – Совсем забыл. Спасибо тебе.
* * *
Киевский вокзал встретил его утренней толчеёй, гулом голосов и объявлениями по громкой связи, которые гулким эхом разносились под высокими сводами. Носильщики с бляхами на груди катили тележки с чемоданами, командировочные в одинаковых серых пальто стояли в очереди в кассы, у буфета пахло беляшами и кипятком, а на скамейках зала ожидания дремали люди с узлами и детьми, уставшие ждать своих поездов. Громов пробирался сквозь эту толпу, невольно ловя себя на том, что оглядывается, и дважды ему казалось, что кто-то идёт за ним следом, но каждый раз, обернувшись, он видел только чужие равнодушные лица. Автоматическая камера хранения оказалась в полуподвале, длинные ряды серых металлических ячеек с ручками и наборными дисками, и Громов нашёл нужный ряд, отсчитал ячейку и набрал шифр, чувствуя, как у него влажнеют ладони.
Дверца открылась. Ячейка была пуста.
Он постоял над ней, глядя в серую металлическую пустоту, и внутри у него всё оборвалось. Кто-то опередил его. Отравитель, Эдуард, Костя, кто угодно, кто знал про эту ячейку или следил за Лёшкой. А может быть, Лёшка сам давно перепрятал коробку и унёс эту тайну с собой. Громов закрыл дверцу и медленно пошёл к окошку, над которым висела табличка «Дежурный по камере хранения», сам не зная зачем, наверное, просто потому, что больше идти было некуда.
За окошком сидела полная женщина в синем форменном халате и вязала что-то длинное и шерстяное, и спицы у неё в руках мелькали с такой скоростью, что казалось, она вяжет, даже не глядя.
– Ячейка три тысячи восемьсот шестьдесят два, – сказал Громов. – Я туда вещи клал, а там пусто.
– Когда клали? – спросила дежурная, не поднимая глаз от вязания.
– Недели две назад, наверное. Я… уезжал, не смог вовремя забрать.
– Ну вот, две недели, – вздохнула она с видом человека, которому приходится в сотый раз объяснять очевидное. – Автоматическая ячейка, молодой человек, оплачивается на трое суток. Срок вышел, ячейку вскрывают при комиссии, вещи описывают и сдают на склад невостребованных. Там и лежат. Хотите получить, скажите, что там было, я по описи проверю. И за хранение заплатите, за все дни.
Громов перевёл дыхание.
– Там была картонная коробка, небольшая, перевязанная шпагатом, – сказал он, вспоминая, как выглядит стандартная упаковка ампул. – Внутри сорок ампул, лекарство, венгерское. Это для больной матери, у неё сердце.
Дежурная отложила вязание, достала из-под стола толстую амбарную книгу, долго листала, водя пальцем по строчкам, шевелила губами и наконец удовлетворённо ткнула в какую-то строку.
– Есть такая. Коробка картонная, шпагатом перевязана, в ней ампулы стеклянные, сорок штук, надписи иностранные. – Она посмотрела на него с неожиданным сочувствием и поднялась со стула. – Для матери, значит? Надо же. А мой-то оболтус мне за всю жизнь даже аспирина не принёс, всё я ему таскаю. Ты, сынок, матери привет передай, пусть поправляется. Сейчас принесу, а с тебя рубль восемьдесят за хранение.
Она ушла куда-то вглубь, за стеллажи, и вернулась с картонной коробкой, перевязанной бечёвкой, и Громов, расписавшись в книге за Лёшку и отсчитав рубль восемьдесят, развязал бечёвку прямо у окошка. Внутри, в картонных ячейках, ровными рядами лежали сорок ампул с синими иностранными надписями. Все целые.
– Спасибо вам огромное, – сказал он, и дежурная махнула рукой и снова взялась за спицы.
Он завязал коробку, сунул её под куртку, прижав локтем, и пошёл через зал ожидания к выходу, стараясь идти не слишком быстро и не слишком медленно. В голове у него уже складывался план: сегодня же вернуть ампулы Раисе Викторовне, сказать, что забыл их в камере хранения, когда уезжал к родственникам, и закрыть этот вопрос раньше пятницы. Двери вокзала были уже близко, за ними светилась площадь, звенели трамваи.
– Гражданин, одну минуточку.
Двое милиционеров из вокзального патруля, в шинелях и шапках, выросли перед ним так неожиданно, будто вышли из стены. Старший, сержант с рыжими усами, окинул его быстрым профессиональным взглядом и задержался на оттопыренной куртке.
– Документики ваши предъявите, пожалуйста, – сказал он вежливо, но так, что вежливость эта ничего хорошего не обещала. – И что это у вас там под курткой, гражданин? Покажите-ка.
Громов стоял, прижимая к себе коробку, и понимал, что сейчас произойдёт. Сорок дефицитных импортных ампул в руках частного лица, без накладной, без рецепта, без единой бумаги. В этой стране за такое не журили и не штрафовали, за такое судили, и называлось это спекуляцией.
А за спинами патрульных, у газетного киоска, где стояла очередь за «Правдой» и «Труд», мелькнула знакомая болоньевая куртка нараспашку и кепка, сдвинутая на затылок. Костя смотрел прямо на него, бледный, с перекошенным лицом, а потом повернулся и нырнул в толпу, и через секунду его уже не было видно.
Глава 11
Свой человек на Петровке
Комната милиции при Киевском вокзале была узкой и длинной, с зелёными масляными стенами до половины и побелкой выше, с зарешёченным окном, выходившим на перрон, и с деревянной лавкой вдоль стены, на которой, привалившись головой к батарее, храпел небритый мужик в ватнике. На стене, прямо над столом дежурного, висел портрет Дзержинского, и железный Феликс смотрел на Громова из-под фуражки с таким выражением, будто заранее знал всё, что он скажет, и ни одному слову не верил. Пахло сырой шинелью, дешёвым табаком и почему-то валерьянкой.
Дежурный лейтенант, молодой, с аккуратным пробором и скучающим лицом, выложил коробку с ампулами на стол рядом с чернильницей, развязал бечёвку, заглянул внутрь, присвистнул и неторопливо, со вкусом, пересчитал ампулы, выкладывая их рядами на газету. Потом придвинул к себе бланк протокола, обмакнул перо и поднял на Громова глаза.
– Итак, гражданин Малинин Алексей Викторович, – протянул он, сверяясь с паспортом. – Сорок ампул импортного лекарственного препарата, иностранного производства, без сопроводительных документов, изъятых у вас в зале ожидания Киевского вокзала. Откуда дровишки, как говорится?
– Я фельдшер скорой помощи, товарищ лейтенант, подстанция на Юго-Западе, – ответил Громов, стараясь, чтобы голос звучал ровно. – Эти ампулы мне выданы на подстанции по журналу аптечного склада, под мою подпись. Я должен их вернуть на склад, там сейчас комиссия горздрава, можете проверить.
– Выданы, значит, по журналу, – кивнул лейтенант с видом человека, которому рассказывают сказку и он решил дослушать её из вежливости. – А на Киевском вокзале они что делали? Отдыхали в камере хранения? Путешествовали?
Громов открыл рот и закрыл его, потому что правдивого ответа на этот вопрос у него не было, а неправдивый лейтенант разбил бы в два счёта. Лейтенант, увидев его замешательство, заметно оживился и принялся писать, проговаривая вслух: «…изъяты… без документов… признаки спекуляции…», и перо его поскрипывало по бумаге так бодро, будто он писал письмо любимой девушке.
– Вы знаете, товарищ Малинин, что такое сто пятьдесят четвёртая статья? – спросил он, не поднимая глаз. – Спекуляция. Скупка и перепродажа товаров с целью наживы. А если в крупных размерах, то до семи лет с конфискацией. Лекарства, между прочим, дефицит, за них на чёрном рынке такие деньги дают, что вам и не снилось. Так что лучше сразу скажите, кому вы их везли, и тогда, может быть, суд это учтёт.
Громов смотрел на портрет Дзержинского, на ампулы, разложенные рядами на газете «Гудок», на старательно скрипящее перо, и понимал, что тонет. Всё, что он скажет дальше, будет записано в этот протокол, а протокол уйдёт в следствие, и никакая комиссия горздрава его уже не вытащит. Нужна была соломинка, и соломинка у него была только одна, тонкая и опасная, полученная прошлой ночью в прихожей квартиры на девятом этаже.
– Товарищ лейтенант, – сказал он. – Вы можете позвонить майору Жарову? Сергею Петровичу. ОБХСС, Петровка, тридцать восемь.
Перо замерло над бумагой. Лейтенант поднял голову, посмотрел на Громова долгим недоверчивым взглядом и вдруг рассмеялся.
– Майору Жарову, говоришь? С Петровки? Ну ты даёшь, фельдшер. А может, сразу министру позвонить, чего мелочиться?
– Позвоните, пожалуйста, – повторил Громов. – Он меня знает. Если окажется, что я вру, пишите ваш протокол дальше, я слова не скажу.
Лейтенант пожал плечами, придвинул к себе чёрный телефон, покрутил диск, долго ждал, потом с ленивой усмешкой попросил соединить с майором Жаровым из отдела БХСС. Ещё подождал. А потом Громов увидел, как меняется его лицо: усмешка сползла, спина выпрямилась, и он вдруг начал говорить «так точно, товарищ майор» и «никак нет, товарищ майор», и голос у него стал совсем другим, тонким и почтительным.
– Будет через сорок минут, – сказал он, положив трубку, и посмотрел на Громова уже без всякой насмешки, с растерянным уважением. – Велел ничего не оформлять до его приезда. Вы, товарищ фельдшер, садитесь, пожалуйста. Чаю хотите?
Чай оказался жидким, в гранёном стакане с подстаканником, какие подают в поездах, и Громов пил его маленькими глотками, глядя на ампулы, разложенные рядами на газете, и думал о Косте. Костя стоял у киоска и видел, как его взяли, и на лице у него был не злорадство, а настоящий ужас. Значит, он не наводил патруль, он просто шёл следом, как шёл, наверное, с самого утра, по приказу Эдуарда. А значит, Эдуард теперь знает, что ампулы нашлись, и знает, что они в милиции.
* * *
Жаров приехал в штатском, в сером пальто и кроличьей шапке, и, если бы Громов не знал, кто он, принял бы его за обычного инженера, возвращающегося с работы. Он коротко поздоровался с лейтенантом, который вскочил так, что опрокинул чернильницу, бросил быстрый взгляд на ампулы, разложенные рядами на газете, и попросил отдельную комнату. Лейтенант отвёл их в тесную каморку за стенкой, где стояли стол, два стула и сейф, и Жаров закрыл дверь, сел напротив Громова, снял шапку и положил её на стол.
– Ну рассказывай, Малинин, – сказал он негромко, почти дружелюбно. – Как мой сын, я знаю, спит и кашляет уже меньше. А вот как ты оказался в милиции Киевского вокзала с сорока ампулами в куртке, я пока не знаю. И очень хочу узнать.
Громов рассказал версию, которую приготовил, пока ждал: ампулы выданы ему по журналу, в карты он их не списал, забыл в камере хранения, когда ездил к родственникам, комиссия потребовала вернуть, он вернулся за ними и вот. Жаров слушал, не перебивая, глядя на него спокойными серыми глазами, и Громов с каждой фразой всё отчётливее чувствовал, насколько жалко и неубедительно звучит его рассказ под этим взглядом.
– Ты врёшь, Малинин, – сказал Жаров, когда он закончил, и сказал это без всякой злости, как врач говорит больному, что у него температура. – Врёшь не во всём, но врёшь. Никто не кладёт сорок ампул дефицитного лекарства в камеру хранения, если он просто забыл их куда-нибудь выложить. Их туда кладут, когда прячут. Ты сегодня ночью в моей квартире был спокоен, как хирург на операции, а сейчас у тебя руки не знают, куда деваться. Так что давай ещё раз, и на этот раз по-человечески.
Громов молчал, глядя на кроличью шапку на столе. Сказать всю правду было самоубийством: про Эдуарда Семёновича, про ревизора из комиссии, про записки печатными буквами, про отравленный коньяк. Жаров был милиционером, и у него было начальство, и кто знает, кто у этого начальства друзья, если даже в комиссии горздрава нашёлся свой человек. Но и врать ему дальше было бессмысленно. Громов выбрал середину, как выбирают тактику при сложной операции, когда нельзя ни отступить, ни рвануть напролом.
– Хорошо, Сергей Петрович, – сказал он. – Я скажу, что знаю, но не всё, потому что всего я и сам пока не знаю. На нашей подстанции кто-то ворует импортные препараты. Давно, не первый месяц. Списывают по картам вызовов, что ввели больному, а сами ампулы уходят налево. Я в это влез, по глупости, раньше, до того, как… до того, как взялся за ум. А потом захотел выйти. И теперь меня пытаются сделать крайним, чтобы на меня одного всё и повесить. Эти сорок ампул я не продал и никому не отдал. Я их спрятал, потому что боялся. Это единственное доказательство, что я не вор, и я хочу вернуть их официально, при свидетелях, чтобы никто потом не сказал, что я их подменил.
Жаров долго смотрел на него, постукивая пальцами по столу. Где-то за стенкой проснулся пьяный на лавке и хрипло спросил, который час, и лейтенант шикнул на него.
– Кто ворует? – спросил Жаров.
– Не знаю, – ответил Громов, и это была почти правда. – Честно, Сергей Петрович. Если бы знал, может, и сказал бы.
– «Может, и сказал бы», – повторил Жаров и вдруг усмехнулся краем рта. – Ладно. Ты мне не всё рассказал, Малинин, это я вижу. Но то, что рассказал, похоже на правду, а у меня нюх на правду, двадцать лет в органах. – Он помолчал, будто взвешивая что-то. – Я тебе вот что скажу, раз уж ты со мной почти откровенно. У нас в отделе уже полгода есть ощущение, что по Москве уходят налево импортные лекарства, и уходят много. Кто-то их списывает, кто-то возит, кто-то продаёт. А канала мы нащупать не можем. Так что твоя история меня очень интересует.
Он поднялся, надел шапку.
– Сделаем так. Протокола не будет. Ампулы я сам отвезу к вам на подстанцию и передам комиссии по акту, официально, при свидетелях, как ты и хотел. А ты за это, если узнаешь что-нибудь ещё, придёшь ко мне первым. Не к лейтенанту, не в отделение, а ко мне лично. Договорились?
Громов посмотрел на протянутую руку и понимал, что, пожимая её, заключает сделку, в которой не знает всех условий. Но другого выхода у него не было, и он пожал.
* * *
Комиссия заканчивала второй день работы, и когда в кабинет заведующего вошёл незнакомый мужчина в сером пальто, а за ним фельдшер Малинин с картонной коробкой, никто сначала не обратил внимания. Раиса Викторовна подняла голову от бумаг, Кнышев недовольно поморщился, а лысоватый ревизор с портфелем даже не оторвался от журнала.
– Майор Жаров, отдел по борьбе с хищениями социалистической собственности ГУВД Мосгорисполкома, – представился Жаров и положил на стол раскрытое удостоверение. – Прошу прощения за вторжение, товарищи. Сотрудником вашей подстанции Малининым возвращаются сорок ампул, выданных ему по журналу склада двенадцатого октября. Прошу принять по акту, в моём присутствии.
Эффект был такой, будто посреди кабинета разорвалась граната. Громов стоял у двери и смотрел не на лица, а на бледные цифры над головами, и цифры эти прыгали, как стрелки приборов при коротком замыкании. У ревизора с портфелем пульс взлетел до ста тридцати, и он побледнел так, что стал похож на собственную лысину. У Кнышева, побагровевшего до корней волос, – до ста десяти. Раиса Викторовна держалась лучше всех, но и у неё сердце ускорилось. А Зинаида Марковна, которую срочно позвали с журналом, вошла в кабинет, увидела удостоверение на столе, и Громов увидел, как цифры над её аккуратным перманентом подскочили до ста двадцати, хотя лицо её оставалось всё таким же приветливым и спокойным.
В дверь заглянул Серебряков, привлечённый шумом, скользнул взглядом по майору и по коробке, и пульс у него почти не изменился, будто ОБХСС его нисколько не касался.
Громов смотрел на эти цифры и понимал, что они ничего не доказывают. Майор ОБХСС в кабинете заведующего подстанцией – от такого у любого честного советского служащего сердце начнёт колотиться, потому что у каждого найдётся что-нибудь, о чём ОБХСС лучше не знать: лишняя пачка бланков, унесённая домой, списанная простыня, лишний выходной. Все нервничали, и эта картина только ещё больше запутывала то, что и без того было запутано.




























