Текст книги "Скорая 1979. Том 1 (СИ)"
Автор книги: Arden
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 18 страниц)
– У мамы тяжёлый митральный стеноз, – сказал он. – Вы её видели в институте, в синем платье. Ей нужна операция, профессор Рябинин сказал, что чем раньше, тем лучше. А очередь до апреля. Она до апреля может не дожить.
Полковник смотрел на него долго и, как показалось Громову, с каким-то странным, почти печальным пониманием.
– И всё? – спросил он. – Для себя ничего?
– Для себя ничего, – ответил Громов. – Мне ничего не нужно, если она будет жива.
Полковник кивнул, будто именно этого ответа и ждал, достал из внутреннего кармана маленький блокнот в кожаной обложке, что-то коротко в нём записал и убрал обратно.
– Двадцатое декабря, – сказал он, поднимаясь. – Институт Бакулева. Профессор Рябинин. Вам позвонят на неделе и всё сообщат. – Он надел шляпу и уже в прихожей, взявшись за ручку двери, вдруг обернулся. – И ещё одно, Малинин, раз уж я здесь. Вами интересуется некий Лисовский, Эдуард Семёнович, товаровед аптекоуправления. Интересуется очень активно. Я не знаю и не хочу знать, что у вас с ним общего. Но держитесь от него подальше. И от тех, кто рядом с ним, тоже. Эти люди не так безобидны, как кажутся, и за ними стоят другие, куда менее безобидные.
Он ушёл, не прощаясь, как и в первый раз, и Громов стоял в прихожей, слушая, как затихают его шаги на лестнице, пока на кухне не зашипела и не задымилась забытая сковородка с последней партией пирожков.
* * *
Вечерняя воскресная смена началась с сюрприза: в гараже, у своего РАФа, в обычной синей куртке и с аккуратным пластырем на голове вместо «чалмы», стоял дядя Коля и протирал ветошью фары.
– Ты что здесь делаешь, дядь Коль? – изумился Громов. – Тебе неделю лежать велели!
– А я и лежал, – невозмутимо ответил дядя Коля. – Целых три дня. Лёг, полежал, телевизор посмотрел, газету прочитал от корки до корки, на кота соседского наругался. Тошно, Лёха. Я так и помереть могу, от лежания. А здесь хоть люди. – Он подмигнул. – И потом, кто тебя без меня с пустырей вытаскивать будет? Тамара, что ли, со своим тонометром?
Тамара Ильинична, проходившая мимо с сумкой, фыркнула, но ничего не сказала, и Громову показалось, что она рада.
Вызов пришёл в девятом часу. Катя объявила его по селектору ровным голосом, но, когда Громов проходил мимо диспетчерской, выглянула и тревожно посмотрела ему вслед: «Гаражный кооператив у Окружной железной дороги, мужчине плохо в машине, звонил сторож».
Гаражный кооператив оказался длинными рядами одинаковых железных боксов, выкрашенных когда-то в зелёный цвет, а теперь облупленных и ржавых, с номерами, намалёванными белой краской. Было темно, горел один фонарь у сторожки, где их встретил пожилой сторож в тулупе и валенках с фонарём «летучая мышь» в руке, а за рядами гаражей тянулась насыпь, и по ней с грохотом прошёл товарный поезд, так что задрожала земля.
– Там, в конце, у сорок седьмого, – сказал сторож, махнув фонарём. – Я обход делал, гляжу, машина стоит, мотор не работает, а внутри сидит кто-то и не шевелится. Я в стекло стучал-стучал, он не открывает. Думал, пьяный, а потом смотрю, лицо у него какое-то серое. Я и позвонил.
Громов пошёл вдоль ряда гаражей первым, светя фонариком, и ещё за двадцать шагов узнал машину. Белая «копейка» с вымпелом над приборной панелью, с чуть смятым крылом там, где она в пятницу ночью чиркнула о бордюр, выезжая из его двора. Стёкла изнутри запотели, и сквозь них смутно виднелся силуэт человека на водительском месте, уронившего голову на руль.
Он рванул дверцу. Она была не заперта. В нос ударил тяжёлый спёртый запах, в котором смешались бензин, папиросы «Казбек» и сладковатый, едкий дух коньяка. На водительском сиденье, привалившись к рулю, сидел Вадим Серебряков, и лицо у него было серым, губы синими, а дыхание таким редким и поверхностным, что Громов сначала решил, что он не дышит вовсе. На пассажирском сиденье лежала опрокинутая бутылка, из горлышка которой на обивку натекла тёмная лужица.
Громов поднял бутылку и посветил на этикетку. Армянский коньяк. Три звёздочки. Тот самый.
Система вспыхнула красным, заслонив собой и машину, и гаражи, и подбегающую Тамару:
'Отравление метиловым спиртом. Концентрация критическая. Тяжёлый метаболический ацидоз.
Время до необратимых последствий: менее 1 часа'.
Глава 17
Второй коньяк
Вадим не дышал. Вернее, дышал так редко и так поверхностно, что Громов, приложив ухо к его губам, долго не мог уловить ни движения воздуха, ни звука, и только цифры над серым лицом показывали, что одно-два слабых вдоха в минуту ещё есть. Пульс на сонной артерии был нитевидным, частым и неровным, кожа холодной и липкой, а зрачки, когда Громов посветил в них фонариком, широкими и почти не реагировали на свет. Метанол делал своё дело, медленно и верно, как делал его полторы недели назад в теле Лёшки Малинина.
– Тамара Ильинична, носилки, вытаскиваем! – крикнул Громов, подхватывая Вадима под мышки. – Дядь Коль, фонарь сюда, свети мне на лицо!
Тамара Ильинична не задала ни одного вопроса. Она подбежала, глянула на бутылку, которую Громов бросил на сиденье, потом на серое лицо Вадима, и Громов увидел по её глазам, что она всё поняла в одну секунду, вспомнив и разбор, и водку в гастрономе, и отмеренные глотки в гараже. Они вдвоём вытащили Вадима из машины и уложили на носилки прямо на мокрую землю между гаражами, и Тамара тут же прижала к его лицу маску дыхательного мешка и начала ритмично сжимать резиновую грушу, а дядя Коля встал над ними с фонарём, и жёлтый круг света дрожал у него в руке.
– Что делаем, Малинин? – спросила она коротко, не прекращая дышать за Вадима. – Говори, я тебя слушаю.
И Громов, который неделю назад умолял её посмотреть на отёкшую ногу старушки, а она отворачивалась, понял, что теперь всё стало по-другому.
– Желудок промыть, пока остатки не всосались, – сказал он, уже открывая чемоданчик и вытаскивая толстый резиновый зонд. – Потом через зонд спирт, этиловый, разведённый, из укладки, чтобы печень переключилась на него. Соду в вену, у него кровь закисает, это сейчас самое опасное. И гоним в Склиф, в токсикологию, там искусственная почка, без неё он не вытянет.
– Спирт из укладки, – повторила Тамара, и в её голосе прорезалась какая-то странная нотка, похожая на горький смешок. – Тот самый, который тебе Зинаида Марковна полторы недели назад не выдала. Она мне потом сама жаловалась, что ты опять за спиртом приходил, и вздыхала, что пропадает парень.
Громов ничего не ответил. Он ввёл зонд, осторожно, по сантиметру, следя, чтобы трубка не ушла в дыхательное горло, а дядя Коля по его команде сбегал к сторожке и принёс ведро и большой чайник с тёплой водой, оставшейся у сторожа от вечернего чая. Промывали долго, раз за разом, при свете фонаря, и в ведро стекала мутная жидкость с резким сладковатым запахом коньяка, и сторож в тулупе стоял поодаль и крестился, бормоча что-то про молодёжь и водку. Потом Громов развёл в бутылочке с физраствором спирт из флакона, который был в каждой укладке для обработки кожи, и медленно влил через зонд, а Тамара тем временем нашла вену на холодной безжизненной руке Вадима и начала вводить соду.
Цифры над головой Вадима менялись медленно и неохотно, как стрелки на заржавевших часах. Красная строка Системы не исчезала, но время до необратимых последствий, которое показывало меньше часа, вдруг перестало сокращаться, замерло, а потом очень медленно поползло вверх.
– Всё, грузим, – сказал Громов, вытаскивая зонд. – Дядь Коль, в Склиф, как можно быстрее, с сиреной.
– Это мы умеем, – отозвался дядя Коля и уже бежал к машине.
В машине Громов сидел на откидном сиденье рядом с носилками, держа на весу флакон с капельницей, а Тамара напротив ритмично сжимала мешок, и РАФ кидало на поворотах так, что они оба то и дело хватались за поручни. Громов смотрел на серое лицо Вадима, на его безвольно мотающуюся голову, на холёные когда-то руки, теперь грязные, с обломанными ногтями, и думал о том, что всего четыре дня назад был почти уверен, что этот человек хотел его смерти. Он нашёл в грязи его ключи и вдохнул запах его одеколона, и всё сложилось в такую ясную и такую очевидную картину. А теперь этот человек лежал перед ним, отравленный тем же ядом, из той же бутылки с тремя звёздочками, и Громов понимал, что ошибся, как ошибается врач, поставивший диагноз по одному яркому симптому и не заметивший остальных. Самый очевидный диагноз не всегда самый верный, напомнил он себе, и впервые за много лет почувствовал стыд за собственную поспешность.
* * *
Центр лечения отравлений при Склифосовском находился в отдельном корпусе, и в два часа ночи там горели все окна. Громов знал это место по прошлой жизни, когда-то сюда возили всю Москву с её таблетками, грибами и суррогатами, и через полвека возить будут так же, только приборы станут другими. Здесь же, в семьдесят девятом, всё было громоздким, тяжёлым и шумным, и аппарат искусственной почки, к которому подключили Вадима, оказался огромным металлическим шкафом с барабанами, трубками и баками, гудевшим так, будто внутри работала небольшая фабрика.
Дежурный токсиколог, худой, сутулый, с воспалёнными от бессонницы глазами и седой щетиной, выслушал Громова, посмотрел на бутылку, которую тот предусмотрительно захватил с собой, завернув в бинт, и одобрительно хмыкнул.
– Этанол ещё в машине? И промыли? И соду? – переспросил он. – Молодцы, коллеги, ей-богу, молодцы. У меня тут половину метанольщиков привозят в таком виде, что уже только в морг, потому что на скорой никто не догадывается. А вы ему, похоже, жизнь спасли. Глаза, правда, не знаю, сохраним ли, это посмотрим завтра.
Он увёл Вадима в реанимационный зал, и Громов с Тамарой остались в коридоре, на жёстких стульях у стены, и долго сидели молча, глядя на дверь, за которой гудел аппарат. Дядя Коля сходил к автомату у приёмного звонить на подстанцию и вернулся с известием, что дозвонился Кате и что она чуть не расплакалась, узнав, кого они нашли.
– Малинин, – сказала вдруг Тамара Ильинична, не поворачивая головы. – Это ведь тот же коньяк. Тот же, что у тебя был. Ты ведь мне на разборе про барыгу с рынка рассказывал, а я тогда поверила. А теперь смотрю на эту бутылку и думаю: какой же это барыга, если он и Серебрякову такую же продал? – Она наконец посмотрела на него, и глаза у неё были тёмные и очень серьёзные. – Тебя ведь тоже хотели убить, да? Не случайно?
Громов помолчал, а потом кивнул, потому что врать ей больше не мог.
– Значит, это кто-то из наших, – произнесла она медленно, и лицо её стало жёстким, как у человека, принявшего решение. – Кто-то, кто ходит с нами по одному коридору, пьёт чай из одного чайника и улыбается нам по утрам. – Она сжала сумку на коленях так, что побелели костяшки. – Ты мне скажешь, когда узнаешь, кто это? Я хочу посмотреть ему в глаза.
– Скажу, Тамара Ильинична, – пообещал Громов.
Жаров приехал через час, в сером пальто, мрачный, небритый и собранный. Он выслушал Громова, коротко переговорил с токсикологом за закрытой дверью, забрал завёрнутую в бинт бутылку, бережно, двумя пальцами за горлышко, как держат улику, и, выйдя, сел рядом на стул.
– Ну вот, Малинин, – сказал он, глядя на дверь реанимации. – Теперь у меня не розыск. Теперь у меня покушение на убийство сына заведующего отделом райкома. И теперь мне, наоборот, никто ничего не посмеет запретить, а если посмеет, я его самого в соучастники запишу.
* * *
Геннадий Павлович Серебряков появился в коридоре под утро, когда за окнами начинало сереть. Громов узнал его сразу, хотя никогда не видел: та же широкая кость, что у Вадима, та же посадка головы, только всё тяжелее, грузнее и старше. Седой, в дорогом пальто нараспашку, без шапки, с партийным значком на лацкане пиджака, он шёл по коридору быстро, почти бежал, тяжело дыша, и за ним семенила маленькая заплаканная женщина в платке.
– Где мой сын? – загремел он, останавливаясь посреди коридора, и голос его, привыкший к трибунам и совещаниям, раскатился под высоким потолком. – Где врачи? Почему меня никто не встречает? Вы знаете, кто я? Санитарка! Позовите главного врача немедленно, слышите?
Санитарка, пожилая, с ведром и тряпкой, испуганно попятилась. Геннадий Павлович шагнул к двери реанимации, взялся за ручку и вдруг замер. Лицо его стало серым, он покачнулся, схватился свободной рукой за дверной косяк и прижал другую руку к груди, хватая ртом воздух.
Громов был рядом через секунду. Цифры над головой Серебрякова-старшего прыгали как бешеные: пульс за сто шестьдесят, неровный, рваный, давление падает, а Система коротко подтвердила то, что Громов понял и так, вспомнив ночной разговор в «копейке»: пароксизм мерцательной аритмии на фоне сердечной недостаточности.
– Геннадий Павлович, сядьте, – сказал Громов, подхватывая его под руку и усаживая на стул, с которого только что вскочила Тамара. – Вот так. Ноги не поднимайте, сидите прямо. Дышите со мной, медленно, вдох, задержка, выдох. Ещё раз. Тамара Ильинична, позовите дежурного кардиолога, пожалуйста. Жена ваша здесь? Хорошо. Вы ваше лекарство сегодня принимали, кордарон? Утром или вчера вечером?
– Вчера… вечером, – выдавил Серебряков, глядя на него с изумлением сквозь пелену боли. – Утром не успел… когда позвонили про Вадика… А вы откуда знаете про кордарон?
– Ваш сын рассказывал, – ответил Громов, не отпуская его запястья. – Позавчера ночью, в машине. Он очень о вас беспокоится, Геннадий Павлович. Весь город, говорит, обегал, чтобы это лекарство для вас достать.
Он говорил ровно и спокойно, не давая Серебрякову ни на секунду уйти в панику, расспрашивал о мелочах, заставлял дышать, держал его руку, и цифры понемногу, нехотя, начали успокаиваться. Когда прибежал дежурный кардиолог, молодая женщина в очках, сердце Геннадия Павловича уже не скакало так бешено, и она, послушав его и сняв кардиограмму прямо на стуле в коридоре, удивлённо посмотрела на фельдшера и сказала, что ритм почти восстановился сам, но всё равно забрала Серебрякова-старшего в палату под наблюдение.
Маленькая женщина в платке, жена Серебрякова, вдруг подошла к Громову первой, пока муж поднимался со стула, и, глядя на него снизу вверх красными заплаканными глазами, зашептала, что это она всем говорила, будто Вадик уехал к Малинину, и что она думала про него бог знает что, и пусть он её простит, глупую старуху. Громов ответил, что прощать тут нечего, и она вдруг схватила его руку и поцеловала, прежде чем он успел её отнять.
Уходя, опираясь на руку жены, Геннадий Павлович остановился возле Громова и долго смотрел на него сверху вниз, тяжело и пристально, как, наверное, смотрел на подчинённых на совещаниях. Потом молча протянул руку, большую, тёплую, чуть влажную, и не отпускал её очень долго.
– Мне сказали, что это вы его вытащили, – сказал он наконец хрипло. – Вадика. Из той машины. Что если бы не вы, его бы уже… – Он не договорил. – А теперь и меня. Как ваша фамилия?
– Малинин. Алексей.
– Малинин, – повторил Геннадий Павлович, будто записывая это имя где-то внутри себя. – Я запомню, Малинин. Я такие вещи не забываю.
Он ушёл по коридору, тяжело ступая, а Жаров, наблюдавший всю сцену со своего стула, чуть заметно хмыкнул и покачал головой.
– Ну, Малинин, – сказал он вполголоса. – Ещё вчера райком был стеной, о которую я лоб разбивал. А сегодня ты этой стене руку жмёшь. Как ты это делаешь, ей-богу, не понимаю.
* * *
Вадим пришёл в себя около семи утра, ненадолго, и токсиколог разрешил Громову и Жарову зайти на пять минут, не больше. Вадим лежал на высокой кровати, опутанный трубками, бледный, с запавшими глазами, которые смотрели мутно и расплывчато, и Громов, глядя на цифры, с облегчением отметил, что зрение у него, похоже, всё-таки сохранится, хотя и не полностью. Токсиколог, заглянувший следом, подтвердил это вслух и добавил, что парню невероятно повезло: ещё полчаса без этанола в машине, и он бы до конца жизни видел мир только в тумане.
Говорил Вадим с трудом, по два-три слова, с длинными паузами, и Громову пришлось наклониться к самым его губам.
Он рассказал, что в ту ночь, вылетев со двора Малинина, долго ездил по городу и не знал, куда деться. Домой нельзя: там отец, и туда первым делом придут, если что. К друзьям нельзя: Эдик знает всех его друзей. И он поехал в отцовский гараж в кооперативе у Окружной, загнал туда «копейку» и три дня просидел там, в холоде, кутаясь в старое одеяло, выходил только ночью, купить хлеба и кефира в дежурном магазине. Боялся всех: и Эдика, и того, кого видел у склада.
– А в воскресенье… днём… – выдохнул он, облизывая потрескавшиеся губы. – Я вышел… а у ворот… бутылка. Коньяк. И записка… печатными… «Вадик, держись. Свои». Я подумал… кто-то из наших… кто знает… что я здесь. Я замёрз… три дня… и страшно… Я выпил…
Он закрыл глаза, и Громов, выпрямившись, переглянулся с Жаровым. Отравитель знал, где прячется Вадим. Знал отцовский гараж в кооперативе у Окружной, о котором вряд ли знал кто-нибудь, кроме самых близких. И знал, что напуганный, замёрзший и одинокий человек выпьет, если ему подбросить бутылку с запиской «Свои».
* * *
В коридоре было тихо и пусто, только где-то в конце позвякивала ведром санитарка. Жаров встал у окна, достал папиросу, вспомнил, где находится, и убрал обратно в пачку.
– Сергей Петрович, – сказал Громов, подходя к нему. – Я вам должен кое-что сказать. Я вам на разборе… то есть на разборе вас не было, но я везде говорил, что отравился палёным коньяком с рынка. Что купил у барыги. Это неправда.
Жаров медленно повернулся к нему.
– Я этот коньяк не покупал, – продолжил Громов. – Я его нашёл у себя в шкафчике на подстанции, двадцать пятого. Не знаю, кто его туда положил. Армянский, три звёздочки, точно такой же, как этот. С метанолом. Я выпил немного, и если бы не понял вовремя, что со мной, ослеп бы, а потом умер, и все бы решили, что пьяница Малинин отравился палёной водкой, и никто бы ничего не стал искать. А бутылку потом, в ту же ночь, кто-то из шкафчика забрал. И в кармане куртки я нашёл записку, такими же печатными буквами: «Молчи, и всё будет хорошо». А потом ещё одну, в двери, после того как кто-то выкупил мой долг. «Завтра на разборе молчи».
Жаров долго смотрел на него, не мигая, и Громов видел, как в его голове складывается картина, кусочек к кусочку, так же, как она складывалась у него самого все эти дни.
– Почему ты раньше не сказал? – спросил Жаров наконец, и в его голосе не было упрёка, только усталость.
– Потому что боялся, что вы мне не поверите, – честно ответил Громов. – Пьяница с выговором, которого, видите ли, хотели отравить. А ещё боялся, что тот, кто это сделал, узнает, что я знаю, и придёт ещё раз. Не за мной. За мамой.
– Значит, так, – сказал Жаров, и голос его стал жёстким и деловым, каким был в первый день в комнате милиции на вокзале. – Один и тот же человек. Один и тот же коньяк, один и тот же способ, одни и те же печатные буквы. Человек с вашей подстанции, который знает всех в лицо, знает, где у кого шкафчик, и знает даже отцовский гараж Серебрякова. И который пишет печатными буквами, потому что боится, что его почерк узнают. Значит, почерк его знают все, кто работает с ним рядом. – Он помолчал. – Круг сужается, Малинин.
* * *
Их снова позвали в палату минут через двадцать: Вадим проснулся и звал Малинина. Он лежал с открытыми глазами и смотрел в потолок, и когда Громов наклонился к нему, вдруг вцепился в его руку холодными слабыми пальцами с неожиданной силой, совсем как Ариадна Львовна в свою последнюю минуту перед остановкой сердца.
– В ту ночь… – зашептал он, и каждое слово давалось ему с огромным трудом. – Двадцать пятого… у склада… Я подошёл… а на складе горел свет. Изнутри… Через щель под дверью… А дверь… дверь была открыта… своим ключом… не взломана… ключ торчал в замке… И я слышал…
Глаза его закатились, пальцы разжались, и он снова провалился в забытьё. Медсестра, стоявшая у двери, решительно выставила их в коридор, сказав, что больному нужен покой.
Громов вышел и прислонился к холодной крашеной стене, чувствуя, как бессонная ночь наваливается на плечи всей своей тяжестью. Свет на складе посреди ночи. Дверь, открытая своим ключом, а не взломанная. Ключ, торчащий в замке.
Ключи от аптечного склада подстанции, насколько он знал, были только у двоих. У Зинаиды Марковны, которая каждое утро встречала его материнской улыбкой и спрашивала, хорошо ли он видит. И у Бориса Аркадьевича Кнышева, который с первого дня мечтал от него избавиться и почему-то велел начать проверку с его карт.




























