Текст книги "Скорая 1979. Том 1 (СИ)"
Автор книги: Arden
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 18 страниц)
* * *
Тётя Валя постучала снова около одиннадцати вечера, когда мама уже спала, а Громов сидел на кухне над Лёшкиной тетрадкой, в который раз перечитывая столбики букв и цифр. Лицо у соседки было встревоженное, без следа дневной радости.
– Лёшка, тебя к телефону, – зашептала она. – Мужчина какой-то. Голос строгий. Сказал, срочно, очень срочно, и чтобы ты бегом.
Громов бросился через площадку. Трубка лежала на кружевной салфетке рядом с аппаратом, и, когда он поднёс её к уху, услышал в ней шум улицы, гудение машин и чьё-то тяжёлое дыхание.
– Малинин? – Это был Жаров, и голос у него был глухим, отрывистым и каким-то чужим. Он явно звонил не из своего кабинета, а из уличного автомата, и говорил быстро, будто боялся, что его подслушают. – Слушай меня внимательно и не перебивай. Всё отменяется. Отбой. Час назад Лисовскому позвонили. Не с улицы, не из автомата. Из нашего здания, с Петровки. Я выяснил через дежурного по коммутатору, он мой должник. Звонок был из соседнего отдела, а кто звонил, я пока не знаю.
Громов стоял, прижимая трубку к уху, и чувствовал, как холодеет спина.
– Он знает, Малинин, – продолжал Жаров. – Знает про метки, знает про план, знает про понедельник. Всё знает. У меня в отделе утечка, понимаешь? Кто-то из своих. – Он помолчал, и в трубке было слышно, как мимо него с грохотом проехал грузовик. – Не ходи в понедельник никуда. Ни на какую встречу. Если тебе позвонит какой-нибудь Пётр Иванович из горздрава, клади трубку. И слушай меня очень внимательно. Теперь Лисовский знает, что ты работаешь со мной. А значит, теперь это знают и те, кто стоит за ним.
В трубке щёлкнуло, и пошли короткие гудки. Громов медленно положил трубку на кружевную салфетку и обернулся. За приоткрытой дверью тёти Вали была видна площадка, тусклая лампочка и дверь их квартиры, за которой спала мама, обнимая подушку и улыбаясь во сне, потому что сегодня ей позвонили из института и сказали, что она будет жить. А где-то в этом огромном ночном городе человек, который писал печатными буквами и носил в сумке армянский коньяк, только что узнал, что фельдшер Малинин охотится на него вместе с милицией.
Глава 20
Партия
Пирожковая на Сретенке была из тех мест, где никто ни на кого не смотрит, потому что все торопятся. Длинный узкий зал с высокими столиками, за которыми ели стоя, облупленная стойка, за ней две толстые тётки в белых колпаках, огромный алюминиевый бак с краником, из которого наливали в гранёные стаканы мутноватый кофе с молоком, уже сладкий, и противни с пирожками, румяными и лоснящимися от масла: с ливером, с капустой, с повидлом. Пахло горелым жиром, мокрыми пальто и этим самым кофе, и гудели голоса: студенты, рабочие в спецовках, командированные с портфелями, пенсионеры с авоськами.
Жаров ждал его у дальнего столика у окна, в сером пальто и кепке, надвинутой на брови, и выглядел так, будто не спал с позавчерашнего дня. Перед ним стояли два стакана кофе и тарелка с четырьмя пирожками.
– С ливером, – сказал он вместо приветствия, придвигая тарелку. – Ешь, Малинин, тебе силы нужны. Здесь их лучше пекут, чем в нашей столовой на Петровке. И здесь, в отличие от нашей столовой, никто не подслушивает.
Громов взял пирожок, горячий, обжигающий пальцы, завёрнутый в квадратик грубой серой бумаги, которая тут же промокла насквозь, и откусил, и ливер оказался неожиданно вкусным, с луком и перцем, таким, какого он не ел, кажется, никогда в жизни. Жаров дождался, пока рядом освободится столик и пожилая пара с чемоданом уйдёт к выходу, и заговорил вполголоса, наклонившись над своим стаканом.
– Две новости, – сказал он. – Обе тебе не понравятся. Первая. На АТС мой знакомый посмотрел журнал соединений за ночь на двадцать шестое октября. С номера заведующего подстанцией в час сорок ночи был звонок. Знаешь куда? – Он сделал паузу. – На тот самый номер, который тебе в четверг дал Лисовский. Разговор шёл одиннадцать минут.
Громов медленно положил недоеденный пирожок на тарелку. Час сорок. Он в это время лежал в гараже на носилках, отмеряя глотки водки по часам дяди Коли, и Система показывала, как медленно отступает яд. А Кнышев в это время сидел в своём кабинете в двадцати метрах от гаража и одиннадцать минут разговаривал с Эдуардом Семёновичем. А через два часа пришёл в гараж с обходом.
– Значит, Кнышев с ними, – сказал он тихо.
– Значит, Кнышев знает Лисовского и звонит ему среди ночи, – поправил Жаров. – Это не одно и то же, Малинин, хотя и близко. Это я ещё проверю. А вторая новость хуже. Кто звонил Лисовскому из нашего здания, я так и не выяснил. Звонок шёл через общий коммутатор, а там сорок номеров, и половина из них в кабинетах, где сидят по трое. – Он отпил кофе и поморщился. – Поэтому с сегодняшнего дня, Малинин, я работаю по этому делу один. Без своих людей, без меток, без машин. Никому в отделе я больше ничего не говорю. И ты тоже никому не говоришь, кроме меня, а со мной только здесь или из автомата.
– А как же Лисовский? – спросил Громов. – Он ведь будет звонить в понедельник, как договорились.
– Никак. Ты с ним не встречаешься. Если позвонит, скажешь, что заболел, что мать в больнице, что угодно. – Жаров помолчал, вырвал листок из блокнота, написал на нём номер и сунул Громову. – Это мой домашний. Звони только из автомата и только если очень надо. Ведёшь себя на подстанции как обычно. Работаешь, лечишь, улыбаешься Кнышеву и Зинаиде Марковне. И смотришь. Каждую мелочь запоминаешь. Кто когда пришёл, кто куда пошёл, кто с кем шепчется. И всё мне. А я тем временем буду копать с другой стороны. Тихо. Без шума.
Он доел свой пирожок, вытер пальцы бумажной салфеткой и посмотрел на Громова долгим взглядом, в котором было что-то, чего Громов раньше в нём не видел.
– Мне вчера, кстати, предложили перевод, – сказал он вдруг будничным тоном. – В управление, на повышение. Подполковничья должность, кабинет с окном на Петровку. С первого декабря. Очень вовремя, правда?
– И что вы ответили? – спросил Громов.
– Что подумаю, – усмехнулся Жаров. – А сам думаю, кому это так не терпится, чтобы я ушёл с этого дела к первому декабря.
Громов вышел из пирожковой на Сретенку, где по тротуарам спешили люди с сумками и портфелями, а у кинотеатра «Уран» стояла очередь за билетами на «Пиратов XX века», и долго шёл пешком, не замечая дороги. Кнышев звонил Эдуарду в ночь отравления. Одиннадцать минут, в час сорок, когда Лёшка лежал в гараже. Это укладывалось в картину, и укладывалось слишком хорошо, и именно это его настораживало. В медицине, когда все симптомы складываются в учебниковый диагноз слишком гладко, опытный врач начинает искать то, чего не видно. Кнышев был трусом, это было понятно с первого дня. Кнышев мог брать деньги, мог закрывать глаза, мог звонить Эдуарду, когда его подстанцию трясла комиссия. Но мог ли трус спокойно положить отравленный коньяк в шкафчик фельдшера, а потом три недели смотреть ему в глаза? Громов не знал. И это незнание пугало его сильнее, чем любая уверенность.
* * *
Смена началась спокойно, даже подозрительно спокойно. Тамара Ильинична была на больничном, впервые за много лет, с ангиной, и Громова поставили с Кириленко, который при виде фельдшера заметно повеселел. Дядя Коля, всё ещё с пластырем на голове, возился с мотором, ругая завод, который выпускает такие карбюраторы, а Катя улыбнулась ему из диспетчерской так, что у него потеплело внутри.
Он как раз получал у старшей медсестры укладку на смену, расписываясь в журнале за опломбированную коробку с наркотическими препаратами, когда в конце коридора появилась Зинаида Марковна и поманила его рукой.
– Лёшенька, зайди-ка ко мне на минуточку, – пропела она, когда он подошёл, и, как всегда, потянулась поправить ему воротник. – Вот, держи, это тебе.
На столе перед ней лежала аккуратная картонная коробочка с синими иностранными надписями, точно такая же, какая лежала в ячейке на Киевском вокзале.
– Тут пришла партия импортного, для сердечников, – сказала она, понизив голос, как будто делилась секретом. – Десять ампул. Ты ведь раньше просил, помнишь? Чтобы для твоих стариков всегда что-нибудь хорошее было. Я и придержала, специально для тебя. Требование уже Игорь Сергеевич подписал, я у него днём взяла, когда он за расписанием заходил. Распишись вот здесь, в журнале.
Громов смотрел на коробочку, на аккуратную строчку в журнале, на подпись Кириленко, и понимал, что это не подарок. Это проверка. Если он откажется, она сразу поймёт, что он изменился, что больше не берёт, что он против. А если возьмёт, то она будет смотреть, что он с ними сделает: спишет по картам и отдаст кому-то, как делал Лёшка, или вернёт, или введёт больным.
Он взял ручку и расписался.
– Спасибо, Зинаида Марковна, – сказал он с улыбкой. – Это очень кстати.
– На здоровье, Лёшенька, на здоровье, – ласково ответила она и снова поправила ему воротник, хотя тот уже лежал ровно.
Громов посмотрел на цифры над её аккуратным перманентом. Пульс шестьдесят четыре. Давление сто двадцать на восемьдесят. Ровно, спокойно, как у человека, который сидит в кресле и вяжет носок. И это ровное спокойствие напугало его куда больше, чем если бы её сердце колотилось, как у Кнышева при виде майора ОБХСС.
* * *
Вызов пришёл в одиннадцатом часу вечера: Чистопрудный бульвар, мужчина восьмидесяти лет, задыхается. Квартира оказалась в старом доходном доме с лепниной и широкой лестницей, на втором этаже, и это была коммуналка, но не такая, как на Арбате у Ариадны Львовны, а тихая, интеллигентная, где в длинном коридоре вдоль стен стояли книжные шкафы с застеклёнными дверцами, а соседи разговаривали вполголоса.
Старик лежал в маленькой комнате, сплошь заставленной книгами, на высокой подушке, полусидя, и дышал тяжело и часто, с влажными хрипами. Над его кроватью висела фотография молодого человека в военной форме и старый портрет какого-то бородатого писателя, а рядом, на стуле, сидела маленькая сухонькая старушка в пуховой шали и держала его за руку.
– Это Лев Аронович, – сказала она тихо, поднимаясь навстречу врачам. – Мой муж. Профессор, филолог, сорок лет преподавал в университете. У него сердце, давно. Врачи говорят, нужно одно лекарство, импортное, а его нигде нет. Нам в поликлинике сказали, что если повезёт, на скорой может быть, но нам ни разу не повезло.
Громов посмотрел на цифры над головой старика и на строчку Системы: тяжёлая сердечная недостаточность, застой в лёгких, и тот самый препарат, ради которого Лёшка Малинин ходил по вызовам к сердечникам, был бы сейчас для этого старика именно тем, что нужно. Он открыл чемоданчик, достал коробочку, которую ему выдала Зинаида Марковна несколько часов назад, и вынул одну ампулу.
Кириленко посмотрел на него, на ампулу, снова на него, и Громов понял, что молодой врач, подписавший днём требование, даже не знал, что фельдшеру его выдали. Зинаида Марковна, видно, подсунула ему бланк среди десятка других бумаг, которые он подписывал, не читая, как подписывают все молодые врачи, когда старшие коллеги говорят «Игорь Сергеевич, тут вот ещё, по мелочи».
– Игорь Сергеевич, вы ведь подписывали днём требование на это? – спросил Громов. – Я думаю, здесь оно нужнее всего.
Кириленко растерянно кивнул, и Громов ввёл лекарство медленно, следя за цифрами, и минут через двадцать, когда хрипы в груди старика стали тише, а дыхание ровнее, Лев Аронович открыл глаза, ясные, умные, с весёлыми искорками, совсем не стариковские.
– Благодарю вас, молодые люди, – сказал он слабым, но отчётливым голосом. – Я, признаться, уже собирался прощаться с этим миром, но, как видно, рано. – Он перевёл взгляд на Громова и улыбнулся. – Вы знаете Тютчева, юноша?
– Немного, – ответил Громов.
– Тогда вот вам, вместо гонорара, – сказал старик и, прикрыв глаза, продекламировал тихо, но с удивительной силой:
'Умом Россию не понять,
Аршином общим не измерить:
У ней особенная стать –
В Россию можно только верить'.
– Я всю жизнь это студентам читал, – добавил он, открывая глаза. – И всю жизнь не понимал до конца, что это значит. А сейчас, кажется, начинаю понимать. В стране, где лекарство от сердца приходится ждать, как чуда, чудо иногда всё-таки приезжает на скорой помощи.
Старушка в шали заплакала, тихо, без всхлипов, прижав к губам край платка, а Громов сел за стол, заваленный книгами, и записал в карту вызова всё, как было: препарат, доза, время введения, состояние больного до и после. Каждое слово, каждую цифру. Так, как никогда не записывал Лёшка.
Оставшиеся девять ампул он решил утром вернуть на склад, официально, под роспись, с запиской, что больше не понадобились. Пусть Зинаида Марковна думает, что хочет. Если она проверяла, вернулся ли Лёшка в схему, то получит ответ: нет. А если не проверяла, ничего не потеряет.
В машине, когда они ехали обратно по ночному бульвару, Кириленко долго молчал, протирая очки, а потом вдруг спросил:
– Алексей, а почему вы… почему ты пошёл в фельдшеры? Ты ведь знаешь больше, чем я, честное слово. Я это ещё на том крупе заметил. Ты ведь мог бы в институт…
– Мог бы, Игорь, – ответил Громов. – Может, ещё и пойду. Только сначала надо тут кое-что доделать.
Около трёх ночи Катя, улучив минуту, когда Пал Семёныч ушёл курить, принесла ему в комнату отдыха кружку горячего чая и бутерброд с сыром, завёрнутый в бумагу. Она посидела рядом минут пять, пока он ел, рассказывая, что мама её до сих пор вспоминает «Римские каникулы», хотя смотрела их двадцать лет назад, и что после того вечера она сама купила себе учебник химии для поступающих и уже прочитала первые две главы. Громов слушал её, ел бутерброд и чувствовал, как тревога, весь вечер сидевшая у него в груди холодным комком, понемногу оттаивает.
* * *
Под утро, когда смена подходила к концу и в коридорах подстанции стояла та особая предрассветная тишина, когда все спят, кроме дежурных, Громов шёл из комнаты отдыха к диспетчерской и увидел, что дверь в кабинет Кнышева приоткрыта и оттуда пробивается свет. Кнышев сидел за столом, без пиджака, в расстёгнутой рубашке, и что-то писал, а рядом с ним на столе стоял стакан с чаем, давно остывшим, и пепельница, полная окурков.
Громов постучал и вошёл, не дожидаясь ответа.
– Борис Аркадьевич, вы опять допоздна? – спросил он самым обыкновенным тоном.
Кнышев вздрогнул, будто его застали за чем-то постыдным, и быстро накрыл исписанный лист газетой.
– А тебе какое дело, Малинин? – огрызнулся он. – Иди работай.
– Да никакого, Борис Аркадьевич, – ответил Громов, не двигаясь с места. – Просто вы и в ночь на двадцать шестое октября долго не уходили, помните? Когда я в гараже сидел? Катя говорит, вы до двух часов были у себя. И звонили кому-то. Долго.
Кнышев поднялся из-за стола, и Громов увидел, как его лицо наливается тёмной кровью, а над головой стремительно взлетают цифры: пульс сто двадцать, сто тридцать, сто сорок, давление такое, что любой кардиолог схватился бы за голову.
– Ты… ты что, следишь за мной⁈ – закричал Кнышев, срываясь на фальцет. – Ты, пьянь, ничтожество, выговор с занесением, ты за заведующим подстанцией следить будешь⁈ Да я тебя… Да я тебя завтра же уволю, по статье, за… за… – Он задохнулся, схватился за грудь и тяжело опустился обратно на стул. – Вон отсюда! Вон!
Громов вышел и закрыл за собой дверь. В коридоре было тихо, и через дверь он слышал, как Кнышев тяжело, с присвистом дышит и как звякает графин о стакан. В его крике не было гнева. Громов за тридцать лет слышал сотни криков в больничных коридорах, крики горя, ярости и отчаяния, и умел их различать. Это был крик человека, которому очень страшно.
* * *
В восемь утра в комнате старшей медсестры, как и каждое утро, принимали укладки у бригад, сдающих смену. Старшая медсестра, Анна Григорьевна, сухая строгая женщина в очках, тридцать лет проработавшая на скорой, по инструкции вскрывала опломбированные коробки с наркотическими препаратами, пересчитывала ампулы при двух свидетелях и записывала в специальный журнал, прошитый и опечатанный сургучом. Это была рутина, которую Громов видел уже несколько раз и на которую не обращал внимания.
Анна Григорьевна взяла коробку четырнадцатой бригады, проверила пломбу, кивнула, сорвала её и открыла крышку. Пересчитала ампулы морфия, лежавшие в картонных гнёздах. Пересчитала ещё раз. Подняла глаза поверх очков на Громова и Кириленко, и лицо у неё стало каменным.
– Трёх ампул морфия не хватает, – сказала она ровным голосом, и в комнате наступила такая тишина, что было слышно, как тикают часы на стене. – Пломба цела. Но вот здесь, – она поднесла пломбу к лампе, – её вскрывали и запечатывали снова. Очень аккуратно. Почти незаметно.
Кириленко побелел и растерянно посмотрел на Громова. Громов смотрел на пустые гнёзда в коробке и чувствовал, как внутри у него всё медленно заледенело. За всю смену он ни разу не открывал эту коробку, ни одного вызова не было, где понадобился бы морфий. Он получил её вчера в четыре часа у старшей медсестры опломбированной, расписался за целую пломбу, сунул в чемоданчик и ни разу не открывал. А получила эту коробку старшая медсестра, как получала каждый день, утром со склада.
От Зинаиды Марковны.
– Ответственный за укладку на смене фельдшер Малинин, – произнесла Анна Григорьевна, глядя в журнал. – Его подпись. Я обязана доложить заведующему.
– Но мы же её не открывали! – вырвалось у Кириленко, и голос у него сорвался почти на крик. – Анна Григорьевна, честное слово, за всю смену ни одного вызова, где был бы нужен морфий! Ни одного! Можете проверить по картам!
– Это вы будете объяснять не мне, Игорь Сергеевич, – сухо ответила старшая медсестра, не поднимая головы от журнала. – Моё дело – пересчитать и записать. А объяснять будете заведующему. И, боюсь, не только ему. Пропажа наркотических средств – это не выговор, это прокуратура.
Она сказала это без злорадства, устало и почти с сожалением, и от этого стало ещё страшнее.
Кнышева вызвали через пять минут. Он вошёл в комнату, посмотрел на коробку, на пустые гнёзда, на Громова, и на его лице, ещё несколько часов назад перекошенном от страха, Громов увидел то, чего никак не ожидал увидеть. Облегчение. Огромное, почти радостное облегчение человека, которому вдруг дали шанс.
А в конце коридора, у двери аптечного склада, в накрахмаленном халате и с журналом под мышкой, стояла Зинаида Марковна. Она смотрела на Громова через открытую дверь, и на её добром лице было написано искреннее материнское сочувствие, и она тихо, горестно качала головой, словно хотела сказать: «Ах, Лёшенька, Лёшенька, ну что же ты опять натворил».
Глава 21
Подстава
Кнышев изменился за пять минут так, будто кто-то подменил его другим человеком. Ещё ночью, в своём кабинете, он кричал фальцетом, задыхался и хватался за грудь, и над его головой метались цифры, выдававшие животный страх. А сейчас он стоял посреди комнаты старшей медсестры в застёгнутом на все пуговицы пиджаке, прямой, собранный, с выражением скорбной торжественности на лице, как у человека, на долю которого выпала тяжёлая, но благородная обязанность, и пульс его, Громов видел это ясно, держался на спокойных восьмидесяти.
– Товарищи, – сказал Кнышев, обводя взглядом всех присутствующих: Анну Григорьевну за столом, Кириленко у двери, Громова у окна и двух медсестёр, которые заглянули на шум и теперь не решались уйти. – То, что произошло, выходит далеко за рамки обычного нарушения дисциплины. Пропажа наркотических средств из укладки бригады – это не выговор. Это уголовное дело. Это прокуратура. И я, как заведующий подстанцией, обязан сделать всё, что предписывает инструкция, независимо от личных симпатий и антипатий.
Он сделал паузу, давая всем оценить вес своих слов.
– Поэтому я прошу немедленно, в присутствии свидетелей, осмотреть личный шкафчик фельдшера Малинина. Анна Григорьевна, вы будете свидетелем как старшая медсестра. И попросите, пожалуйста, подойти Маргариту Львовну из профкома, она сегодня дежурит.
Маргарита Львовна, явившись через пять минут, выслушала его, поджала губы и сказала, что осмотр, конечно, проведёт, раз положено, но что она ещё не забыла, как на прошлой неделе разбирали жалобу Пыжова и как всё обернулось, и что торопиться с выводами на месте Бориса Аркадьевича не стала бы. Кнышев сделал вид, что не расслышал.
Громов стоял у окна, глядя на серый двор подстанции, где дядя Коля, ни о чём ещё не подозревая, протирал фары своего РАФа, и думал быстро и холодно. Отказаться от осмотра значит признать вину, это любой поймёт. Согласиться – значит позволить им открыть шкафчик, в который этой ночью, пока он ездил на Чистые пруды и пил чай с Катей, мог залезть кто угодно, потому что шкафчики на подстанции не запирались никогда. Он вспомнил, как в первую ночь из этого шкафчика бесследно исчезла бутылка коньяка, и понял, что знает, что там найдут.
– Я согласен, Борис Аркадьевич, – сказал он, отворачиваясь от окна. – Только сначала одно дело. Я хочу при свидетелях кое-что сдать.
Он открыл свой чемоданчик, вынул картонную коробочку с синими иностранными надписями и положил её на стол перед Анной Григорьевной.
– Вчера, в начале смены, Зинаида Марковна выдала мне десять ампул импортного препарата для сердечных больных, по требованию, подписанному Игорем Сергеевичем. Одна ампула введена ночью больному на Чистопрудном бульваре, это записано в карте вызова. Девять я возвращаю на склад, потому что они больше не понадобились. Прошу принять под роспись и пересчитать при мне.
Анна Григорьевна посмотрела на него поверх очков долгим, внимательным взглядом, и в этом взгляде Громову почудилось что-то похожее на уважение. Потом она открыла коробочку и пересчитала ампулы, одну за другой, выкладывая их на стол рядком.
– Девять, – сказала она. – Записываю.
– А десятая где? – тут же вскинулся Кнышев. – Десятая куда делась, Малинин? Опять больному, который ничего не помнит?
– Десятую я ввёл сам, своими руками, Борис Аркадьевич, – неожиданно громко сказал Кириленко от двери, и все обернулись к нему. Он был бледен до синевы, очки сползли на кончик носа, но голос у него не дрожал. – Вернее, Малинин вводил, а я стоял рядом и всё видел. Лев Аронович Гольдберг, восемьдесят лет, Чистопрудный бульвар, тяжёлая сердечная недостаточность. Ему стало лучше на глазах. Карта вызова у меня, я её сам подписал, можете проверить хоть сейчас.
Кнышев поморщился, как от зубной боли, но промолчал, и Анна Григорьевна аккуратно вписала в журнал: «Возвращено девять ампул, одна использована по назначению согласно карте вызова». Громов посмотрел на Кириленко с благодарностью, и тот смущённо кивнул и отвёл глаза.
* * *
В раздевалке было тесно. Новость о пропавшем морфии облетела подстанцию быстрее, чем кто-либо успел её объявить, и у дверей толпились медсёстры, водители и санитарки, вытягивая шеи и переговариваясь шёпотом. Маргарита Львовна из профкома, запыхавшаяся, с поджатыми губами, встала рядом с Анной Григорьевной, и Кнышев, торжественный, как на параде, кивнул старшей медсестре:
– Прошу, Анна Григорьевна.
Шкафчик открылся со скрипом. Внутри было всё то же, что и три недели назад, когда Громов впервые заглянул сюда: растоптанные кеды, пачка «Явы» с тремя сигаретами, которую он так и не выбросил, какие-то квитанции, скомканный старый свитер. Анна Григорьевна, надев резиновые перчатки, перебирала вещи медленно и тщательно, будто на операции, и в раздевалке стало так тихо, что было слышно, как за стеной капает вода в умывальнике.
Она подняла свитер и встряхнула его. Из кармана, звякнув о металлическое дно шкафчика, выкатились три маленькие стеклянные ампулы с отломанными шейками и стеклянный шприц с иглой, в котором на донышке ещё оставалась мутная капля.
По раздевалке прокатился вздох, будто разом выдохнули все. Кто-то из санитарок перекрестился, кто-то из медсестёр ахнул и прикрыл рот ладонью. Анна Григорьевна осторожно, двумя пальцами в перчатке, подняла одну ампулу к свету и прочитала надпись.
– Морфина гидрохлорид, – сказала она глухо. – Один процент. Три ампулы. Пустые.
– Это неправда! – Кириленко протолкался вперёд, и голос у него сорвался. – Шкафчики же не запираются! Ни у кого! Сюда кто угодно мог залезть, ночью, пока мы на вызовах были! Это подбросили, это же очевидно!
– Игорь Сергеевич, – оборвал его Кнышев ледяным тоном, – я вас прошу, не устраивайте здесь балаган. Что очевидно, а что нет, решат следователь и суд. Наше дело – зафиксировать факт. Маргарита Львовна, пишите, пожалуйста, акт.
Громов стоял у стены и смотрел на эти три ампулы, на шприц с мутной каплей, на скомканный свитер, в который когда-то заворачивал бутылку армянского коньяка, и чувствовал странное, почти отрешённое спокойствие, какое бывает у хирурга, когда операция уже пошла не так и паниковать поздно. Он знал, как это сделано. Тот же шкафчик, тот же свитер, та же ночь, пока он был на вызовах. Тот же человек, который знал, куда класть, чтобы нашли. Почерк был тот же, только на этот раз это был почерк не синей пастой на бумаге, а пустыми ампулами в кармане свитера.
* * *
Следователь из районного отделения приехал через час. Это был немолодой грузный мужчина в мятом пальто и с портфелем, у которого лопнула застёжка, и звали его Фомин. По его усталому лицу и равнодушным глазам было видно, что он видел сотни таких дел и заранее знал, чем кончится это.
Допрос шёл в кабинете Кнышева. Фомин задавал вопросы скучным монотонным голосом, не поднимая глаз от бланка, и записывал ответы аккуратным почерком, медленно, с нажимом. Когда получил укладку. Кто выдавал. Была ли цела пломба. Открывал ли коробку в течение смены. Были ли вызовы, на которых требовался морфий. Кто ещё имел доступ к шкафчику. Употребляет ли сам наркотики. Употреблял ли раньше. Состоит ли на учёте.
Громов отвечал честно и подробно, и Фомин записывал, не выражая ни сочувствия, ни недоверия.
– Отпечатки с ампул и шприца снимем, – сказал он наконец, закрывая папку. – Экспертиза недели две займёт, у нас очередь. До окончания следствия вы, гражданин Малинин, под подпиской о невыезде. – Он придвинул к нему бланк. – Распишитесь. Из Москвы никуда, по первому вызову являться.
– Товарищ следователь, у меня одна просьба, – сказал Громов, расписываясь. – Снимите отпечатки не только с ампул и шприца. Снимите их ещё с коробки укладки и с пломбы. Пломбу ведь кто-то вскрывал и запечатывал заново. Если на ней найдутся чужие отпечатки, не мои и не старшей медсестры, значит, коробку вскрыли до того, как она попала ко мне.
Фомин впервые за весь допрос поднял на него глаза, долго и с каким-то новым интересом посмотрел, хмыкнул и, ничего не сказав, что-то дописал в протоколе.
– А работа? – спросил Громов.
– А это уже к вашему начальству, – пожал плечами Фомин.
– Вы отстранены от работы до окончания следствия, Малинин, – тут же сказал Кнышев, и в его голосе прозвучало плохо скрытое удовольствие. – Сдайте, пожалуйста, удостоверение и халат. Сейчас.
Громов расписался в бланке, отстегнул от кармана удостоверение фельдшера скорой помощи с собственной, то есть Лёшкиной, фотографией и положил на стол. Потом снял халат, белый, накрахмаленный, с вышитой на кармане эмблемой, тот самый, в котором он спасал Ариадну Львовну, шведа, Вадима и старого профессора с Тютчевым, аккуратно сложил его и положил рядом с удостоверением.
Кнышев смотрел на этот халат, как охотник смотрит на шкуру добытого зверя, и даже не пытался этого скрыть.
* * *
Телефон-автомат на углу у подстанции работал через раз, и Громов дважды бросал двушку, прежде чем в трубке раздались гудки. Жаров ответил после первого гудка, будто сидел у телефона и ждал.
– Знаю, – сказал он, не дав Громову договорить. – Уже знаю, мне сводку принесли час назад. Морфий в шкафчике. Подписка. Отстранение.
– Сергей Петрович, вы же понимаете, что это подстава, – сказал Громов, прижимая трубку к уху. – Тот же почерк. Тот же шкафчик. Тот же человек.
– Понимаю, Малинин. Лучше тебя понимаю. – Голос Жарова был усталым и глухим. – Только вмешаться не могу. Это не моё дело, это уголовный розыск, хищение наркотиков, а не хищение соцсобственности. Если я сейчас открыто полезу защищать фельдшера, которого поймали с морфием, тот, кто звонит Лисовскому из нашего здания, сразу поймёт, что ты со мной заодно. И тогда тебе конец, а мне, скорее всего, тоже. – Он помолчал. – И ещё. Мне сегодня утром подписали перевод. С понедельника я в управлении, на новой должности. Кабинет с окном на Петровку. Дело по аптекоуправлению передают другому.
– Кому? – спросил Громов, уже зная, что ответ ему не понравится.
– Не знаю пока. Кому-то, кто его закроет за неделю, – ответил Жаров. – Но ты слушай меня, Малинин. Я не сдаюсь. Я буду копать, тихо, по своим знакомым, вечерами, хоть из дома. А ты держись. Ничего не делай сгоряча. И главное, ни с кем не говори, кроме меня. Ни с кем, слышишь?
* * *
Когда Громов вернулся на подстанцию за курткой, всё было уже по-другому. Он почувствовал это сразу, едва переступив порог, как чувствуют перемену погоды. Разговоры смолкали при его приближении и снова начинались за спиной, и в этих голосах больше не было ни любопытства, ни сочувствия, только брезгливость. Медсёстры из второй бригады, которые три дня назад пекли «Наполеон» на день рождения дяди Коли и подмигивали ему за праздничным столом, теперь отворачивались и делали вид, что очень заняты журналами. Санитарка тётя Шура, всегда подсовывавшая ему лишнюю ватрушку из столовой, поджала губы и прошла мимо, будто его здесь не было. А водитель второй бригады, тот самый, что отвернулся от него неделю назад, когда пропал Серебряков, сказал громко, на весь коридор, никому и всем сразу:
– Я ж говорил, горбатого могила исправит. Как пил, так и колется. Вот вам и вся гордость подстанции.
Никто ему не возразил, и это молчание было хуже любых слов.
Громов забрал куртку из раздевалки, где у раскрытого шкафчика ещё стояли две санитарки и перешёптывались, и пошёл к выходу. И только у самой двери понял, что не все отвернулись.
У двери своей комнаты его ждала Анна Григорьевна. Она стояла, сложив руки на груди, и, когда он поравнялся с ней, тихо сказала, не глядя на него, будто разговаривала сама с собой:
– Я тридцать лет на скорой, Малинин. Наркоманов видела сотни. У них руки другие, глаза другие, и вены не такие, как у вас. – Она помолчала. – И ещё одно. Коробки с наркотиками я получаю со склада каждое утро, в восемь, опломбированные, по журналу. А вчерашнюю, вашу, Зинаида Марковна принесла мне отдельно, в три часа дня, перед самой вашей сменой. Сказала, что утреннюю пересобирала, там пломба кривая была. Я тогда и внимания не обратила. А сейчас вот думаю.




























