Текст книги "Сломленные (СИ)"
Автор книги: _Mirrori_
Жанры:
Слеш
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 11 страниц)
– Единственный здесь лжец, единственная мразь, – я подхожу к психологу, смотря на нее свысока. Как делал раньше почти с каждым, – Вы. Изменяете своему мужу, пишите ложные доносы, отправляете большинство учеников в психиатрию и позволяете убивать.
– Вы ходите по краю, Коннорс!
Горько усмехаюсь. Действительно. По краю. Вот только…
– Я всю жизнь по нему хожу.
***
Томас приходит, когда я складываю последние вещи в чемодан. На полке остается лишь шприц, который мне принесла Тереза. Кареглазый сначала удивленно смотрит, а потом подходит и обнимает меня сзади. Его руки, покрытые порезами, шрамами и родинками, обнимают меня за талию.
Я хочу обнять его в ответ. Но лишь сжимаю одну из своих черных кофт. Не могу его обнять. Он ветер. Он уйдет. Я не могу привязаться к нему.
Томми тихо произносит:
– Они не исключат тебя. Так что разбирай чемодан. И не уезжай, ладно? Пожалуйста. Тут плохо. Но ты нужен мне.
– Зачем?
– Потому что с тобой… правильно.
Я убираю руки Томаса. Поворачиваюсь к нему и как будто небольшой камешек из всей груды камней падает с груди, когда я вижу, что у него нет слез в глазах. Выдыхаю спокойно.
– Уйдешь же, – улыбаюсь, хотя скулы сводит от этой улыбки.
– Нет, – качает головой, смотрит своими карими глазами, зачаровывает. Они с Арисом умеют смотреть как-то похоже, так, что не отведешь взгляда. – Ньют.
Он берет меня за плечи и выдыхает мое имя мне в губы. От него пахнет не приторно, приятно, и я правда подозреваю, что Томас и Арис два чертенка, умеющих завораживать всем: внешностью, словами, непростым характером. Вот только в кареглазом черт не скрывается и шепчет:
– Я хочу тебя.
Комментарий к Часть 14
Простите, что так мало, учеба началась .-. Всем, у кого уже тоже трудовыебудни, желаю терпения!
========== Часть 15 ==========
Message To Bears – You Are A Memory
Мы разные. Мы как две стороны одной медали. Как противоположности, которые никогда не притянутся. Ромео и Джульетта, которых разлучит не семейная вражда, а моя порочность. Которых воссоединит не смерть, а… ничего. Потому что мы не сможем быть вместе. Никогда. Меня нельзя любить.
Шлюха. Мразь. Подстилка. Да. Я согласен слышать эти слова. Но, Господи, если ты есть, пусть он никогда не скажет этого. Я могу слышать оскорбления от кого угодно, но не от него.
Когда любишь это больно. Эта не та любовь, о которой хочется кричать на каждом углу, не та, при которой всегда хочешь рядом. Это все не то, не про меня, не про нас. Мне хочется оттолкнуть его, послать, хочется заорать: «Зачем ты спасал меня? Не лучше бы мне было умереть?!»
Ты бы не простила мне, мам, если бы я умер. Но ведь тогда я был бы с тобой, правда? А теперь…
Я столько раз пытался умереть. Столько раз глотал таблетки пачками, резал руки в надежде медленно и с мучениями изойти кровью. Я надеялся умереть всякий раз под Минхо от болевого шока. И знаешь, мам, мне не стыдно, что я стал таким. Потому что всё это привело меня к нему. К такому светлому, непорочному, немного сломленному, чуть сильнее, чем каждый из нас, а главное доброму. Его доброта удивляет. Она такая же солнечная и яркая, как он весь. Он, в своих черных кофтах, со своими сигаретами, дорожками кокаина, со своей манерой смотреть на старших сверху вниз, со своей любовью к Арису. Он, обещавший быть рядом, помочь мне.
Он. Теперь мое все. Понимаешь, мам, я нашел за кого цепляться. Я нашел свою опору. Вот только скоро ее потеряю. Потому что я не тот человек, с которым хочется связать всю жизнь. Потому что я в жизни слышал всего два люблю: твое и Минхо.
Он не любит меня, мам. Я вижу это. Всего лишь секс – вот что нас связывает. Какая-то чертова похоть, грех, не изгоняемый ничем. Наверно, это к лучшему, что мертвые нас не слышат. Вот только ты слышишь. Потому что для меня ты никогда не будешь мертва. Потому что ты для меня жива. И мне стыдно признаваться тебе во всех своих пороках. Эта чертова исповедь ничего не изменит, но я просто не успел сказать тебе раньше всего, что так хотелось высказать, выплакать, выкрикнуть. Накопилось, наболело, но не находит выхода.
У меня не было слез после твоей смерти. Сначала была истерика. Потом нежелание жить. А потом тишина. Будто выкачали такое чувство, как страдание, как боль от… смерти.
Знаешь, мам, Ньюта выводит из себя мое равнодушие, когда я говорю о тебе. Я спрашивал Бренду о твоих похоронах. И Ньюта коробило от того, как я спокоен. А мне так хотелось закричать. Забиться в истерике. Упасть, чтобы не встать. Закрыть глаза, чтобы никогда больше не увидеть свет. Но я должен быть сильным. Не показывать свою боль, не показывать свою слабость, чтобы больше никогда не увидеть презрение в этих карих глазах.
Они отличаются от моих. Тереза как-то сказала, что в моих карамель, темный янтарь. В его же… чернота. Они цвета темного кофе, который ты варила отцу по утрам. Цвета земли на могиле моей души, прогнившей насквозь.
Меня засыпает этой землей, перекрывает кислород. Я умираю, но это самая приятная смерть. Моральная. Мое маленькое моральное разложение по его вине. Потому что нельзя так смотреть. Нельзя так курить, затягиваясь горьким дымом, прикрывая глаза от удовольствия, выдыхая так, будто это последние секунды жизни.
Он курит так, будто занимается любовью. Мне стыдно говорить с тобой о таком, ма. И сейчас я смеюсь от абсурда. Я понимаю, что ты не слышишь. Это всё лишь в моей голове. Но я замолчать я уже не смогу. Дамбу моих слов, моих мыслей прорвало без надежды на ремонт.
Мне стыдно за то, что у меня щемит где-то слева, чуть выше ребер, когда я вижу, как он смотрит на Ариса. Как обнимает его, успокаивает, трепет его волосы. Смеется. Его улыбка, мам… Я распадаюсь на атомы, на мелкие частицы всякий раз, когда он улыбается.
И мне стыдно за то, что щемит не от нежности, не от любви. От ревности. От этого чудовища, сжирающего меня хуже наркотиков, хуже всех моих болезней.
Знаешь, почему я люблю его, мам? Не только потому, что он идеальный в своей не идеальности.
Я люблю его за короткое, случайно сказанное и уже, наверняка, забытое: Я хочу бросить.
Потому что это дало мне надежду. Даже видя дорожки кокаина, жгуты, шприцы, я до последнего лелею надежду, что он выберется из этой чертовой ямы. И пусть он не заберет меня. Я останусь тут, зная, что он жив, что он, если и не счастлив, то хотя бы не гниет здесь.
Я сплошная ошибка. Это не твоя вина, мам, но я стал таким, когда ты заболела. И тут полностью моя вина. Я мог тебя спасти. Продлить твою жизнь хотя бы на год. Но я подсел на наркотики. Нашел в кайфе отдушину, мнимый выход. А в итоге свихнулся.
Я помню тот период, когда мне пришлось лечиться. После этого я даже не могу ходить на мед. осмотры, пока рядом нет кого-то близкого. А близких здесь для меня нет…
Не было. Так вернее. Потому что теперь появился он.
Вот только он уйдет. Потому что моя болезнь берет верх над моим сознанием, над моим телом.
Я шепчу ему в губы:
– Я хочу тебя.
У меня дрожат руки, колени подгибаются, и я мысленно молюсь, чтобы он ответил: Нет.
Пожалуйста, пусть он откажет. Оттолкнет, ударит. Что-нибудь. Ведь это не мои слова. Я хочу его. Но не так, как говорю это.
И я умираю, когда он произносит:
– Хорошо.
Когда его руки обхватывают меня, проникая холодными пальцами под ткань, будто в самое нутро, вспарывая мне кожу, добираясь до внутренностей.
Я не хочу так. Не сейчас.
И сбегаю. Как последний трус. Вырываюсь из плена его рук, из плена его карих, смотрящих с безнадегой глаз. Я не хочу тонуть в них снова и снова. Ведь раньше мне казалось, что это невозможно. Всего лишь книжный оборот речи, всего лишь глупое романтичное клише. Но теперь этот чертов шаблон стал правдой.
Я забиваюсь в угол в конце коридора. Тут тишина, лишь откуда-то со стороны туалета тянет куревом. И у меня чешутся губы. От слов, которые сказал, от недостатка никотина в своих легких. Я пытаюсь найти сигареты в карманах своих джинс, но там пусто.
Закрываю глаза. Вдох. Выдох. Уймись, чертово сердце, пожалуйста. Остановись.
Но оно начинает биться часто, громко стуча, отдаваясь эхом по всему организму. Я закрываю глаза, когда раздается тихое:
– Ты сигареты забыл.
Я забываю, что надо дышать, когда он садится рядом. Вытягивает вперед ноги, обнимает одной рукой и прижимает к себе. Другой закуривает. Он выдыхает дым, растворяющейся в вечернем сумраке. Он целует меня в висок своими прокуренными губами, шепча:
– Потом. Так будет лучше.
И я утыкаюсь ему в плечо. Сжимаю ткань его кофты в руках. И пытаюсь дышать, потому что впервые в жизни это сложно не от страха, а от чего-то, напоминающего счастье и нежность.
Мам, он ведь будет со мной, правда? Он ведь хороший. Он не может меня бросить…
***
Я смотрю на то, как Галли ловко что-то мешает, ссыпает, выливает в одну колбу. Боюсь, что эта смесь сейчас заискрит и комната взлетит к черту.
Парень льет в колбу уксусную кислоту, которую я принесла с кухни. Как хорошо, что девушкам, в отличие от парней, дали свободный доступ к столовской кухне и возможность готовить. Ну конечно, не мы же пытались запихнуть паренька в духовку. Девушки действуют по-другому. Мы убиваем словами.
Я убила лучшую подругу именно так.
«Они разводятся из-за тебя, Соня. Понимаешь, ребенок – это ответственность. Они к ней были не готовы, и вот к чему их это привело. Так что… тебе лучше уйти из дома. Можешь пожить у меня.»
За призмой последних слов она не заметила тех, что шли до этого. А моя совесть истлела в тот момент, когда первое слово вылетело из моего рта. Едкое, меткое. Сразившее насмерть.
Я убила лучшую подругу. А теперь я убиваю своего брата. Моя мания разрушения требует этого.
Вот только эта смесь не для Ариса. Для Ньюта. Потому что если она и не убьет его, то сильно покалечит. Коннорс исчезнет из жизни моего брата, который не вынесет этой потери. Уйдет следом.
Я вижу, как Галли закачивает жидкость в металлический шприц. Я беру его в руки.
И мне хочется вогнать это под вену себе. Но я не показываю виду. Я отдам это Ньюту. Потому что его ненавидит Галли. Потому что из-за этого дерзкого новенького он теряет Ариса. Моего братишку, которого я никогда не любила. Банальность: я старшая дочь. Нелюбимая дочь.
Я хочу разрушать. Делать больно. Потому что я… люблю Галли. Я делаю для него всё.
Сгорю в аду. За всё, что совершила. За всё, что совершу.
========== Часть 16 ==========
Наш первый раз за рамками романтики.
После того, что произошло в комнате, когда я уже морально настроился уезжать, я поистратил свой пыл с отъездом. С того момента прошла неделя. Семь чертовых дней, в течение которых я медленно умирал от усталости и головной боли. А еще от болезненного возбуждения по утрам.
Этот день не стал исключением, начинаясь так же, как и его семь предшественников. Сплю неспокойно, постоянно перекручивая простынь на кровати, сбивая подушку, потому что во сне подо мной прогибается тело, покрытое молочно-кофейными родинками и тонкими шрамами, смотреть на которые больно, даже осознавая нереальность происходящего. Просыпаюсь я в холодном поту, обнаруживая приподнятое одеяло.
Окей. Ладно. У меня подростковый организм, это ведь должно быть нормальным. Вот только перспектива опять прокрадываться в душ не радует. Но выбора нет.
Встаю, одергивая свободные серые штаны. Накидываю на себя огромное темно-синее полотенце, надеясь, что оно хоть как-то прикроет меня на случай, если на кухне опять будет сидеть Тереза или Арис, которые любят приходить с утра пораньше. Брат с сестрой живут по принципу: «Мы не спим, тогда какого хрена вы спите?!»
Я приоткрываю дверь, убеждаясь, что на кухне никого нет. В том числе и Томаса, с которым мы, как обычно, пересекаемся лишь на занятиях и ночью на кухне, когда я дописываю какие-либо конспекты или же редко, но метко заданную домашку.
Кареглазый пьет кофе, замучено смотрит куда-то мимо меня. Думает. Наверняка о Минхо, ведь именно к нему он ходит каждый вечер и каждое утро, хотя в мед. корпусе, насколько я знаю, мало кому разрешены посещения. Но меня не волнует то, что Томас пропадает надолго. В конце концов, я не имею права держать его рядом с собой постоянно. Просто как бы не было тяжело, я должен признать. Всякий раз, когда он уходит, я боюсь, что он не вернется.
Но Томас приходит. Замученный, уставший, хотя я, наверняка, такой же. Садится напротив меня, пьет кофе, от запаха которого меня уже тошнит, ест мармелад, который постоянно стоит в навесном шкафчике около холодильника. Я не разделяю его страсти к сладкому, потому что от еды, в принципе, меня воротит последнее время. И Томас все видит. Он всё знает. Потому что уже сам оставляет для меня блок с сигаретами, которые у него, кажется, имеются в нескончаемом количестве. Он все знает, но изо дня в день непринужденно спрашивает, как у меня дела. И всякий раз, когда я слышу эти два слова, мне хочется рассмеяться. До слез, до истерики, нервно, полусумасшедшим смехом. Потому что какие к черту дела, когда мы оба изводим друг друга? Доводим до немой истерики, до скуренной пачки сигарет за полдня, до полной изоляции от тех, с кем раньше общались. Его глаза напротив моих. Немая связь. Даже не искрит, как бывает между многими… кем? Мы не пара. Не любовники. Мы просто соседи. Просто два человека, запутавшиеся в причинно-следственных связях, в своей жизни, в себе.
Секунда. Из его рук выпадает кружка с остывшим кофе. Немое молчание прерывается тихим матом, щелчком моей зажигалки, голосами в коридоре. И так каждый раз.
Захожу в ванную, закрывая дверь на замок. Скидываю вещи на пол и включаю холодную воду. Риск заболеть больше, чем шанс унять возбуждение.
И как бы не было низко, как бы я не сгорал от стыда перед самим собой, но через несколько рваных движений рукой я кончаю, закусывая губу, чтобы не вырвалось тихое, на грани всхлипа, отчаянное «Томми».
И так изо дня в день. Закушенная, не до конца зажившая после драки губа, тихое «Томми», россыпь родинок во сне, случайные, «зависшие» взгляды по ночам. Я чувствую, как перехожу ту черту полного отрицания. Потому что стоит признать, что мне совершенно все равно, что я что-то чувствую к парню.
Влюбляются ведь в человека, а не в пол?
Вот только в Томасе так мало и так много вместе с этим от человека. А во мне… капля. Чертова капля человечности в море пороков и грязи. Да и как можно быть именно человеком здесь? Это не удается теперь даже Арису, отдаляющемуся от меня, приближающемуся к Галли.
Все, что было создано за мое пребывание здесь, рушится, сгорает, как подожженный соломенный домик.
Привычный распорядок: натянуть первые попавшиеся под руку вещи, взять тетрадки, пойти на занятия. Делаю все настолько автоматически, даже не задумываясь, что прихожу в себя только со звонком, обнаруживая, что третья парта по тому ряду, за которым сижу я, совершенно пуста. Совсем. Вообще. То есть ни телефона, который Томас частенько таскает с собой, хотя ему некому звонить, ни пенала с многочисленными ручками с немного пожеванными колпачками. Ни-че-го.
И мне хочется сорваться с места, побежать в комнату, в мед. корпус, хоть куда. В этот момент я ненавижу не только себя, не только Минхо, но и самого Томаса. Потому что я ненавижу это тянущее чувство страха в животе. Ненавижу за кого-то волноваться.
Всё, как обычно. Три урока. Столовая. Быстро поесть в обществе Галли, Терезы и Ариса. Есть и улыбаться. Залог успеха. И знать, что верят все, кроме голубоглазого мальчишки, незаметно для всех сжимающего мою руку под столом. Этот жест успокаивает не до конца, лишь на время, но дышать становится определенно легче. Отпускает, но лишь на пару мгновений, чтобы вновь нахлынуть новой волной боли и беспокойства.
После шестого урока я хочу сорваться с места, убежать, забиться в дальний угол и уснуть. Надолго. Без возможности проснуться. Потому что камень в животе не желает исчезать, давя до темноты в глазах. Но вместо этого я иду в комнату Ариса, всей душой надеясь, что не застану там ни Галли, ни Терезу. К моему счастью, их там нет.
Арис сидит на кухне на полу, хотя сейчас не май месяц и, несмотря на отопление, в корпусах прохладно, раскладывает перед собой листы. Узнаю в них страницы из моего личного дела. Сажусь рядом с мальчишкой, закуривая. Холодные руки отбирают у меня сигарету, и я вижу, как Агнес глубоко затягивается, выпуская дым тонкой струйкой вверх. Его пальцы дрожат, и я сжимаю тонкую руку в своей, пытаясь согреть. Арис закрывает глаза. Выдыхает. Медленно, будто пытаясь вспомнить, как дышать. И я понимаю, что всеми этими жестами даю ему какую-то ложную надежду.
Одним своим поступком я могу наломать таких дров, что щепки, летящие от них, заденут всех.
И я отпускаю руку Ариса, быстро беря листы. Агнес открывает глаза. Поправляет волосы одним быстрым, каким-то нервным движением. Я стараюсь не смотреть на него, утыкаясь в лист. Буквы перед глазами сливаются в сплошной поток. Мне кажется, что проходит вечность, пока я пытаюсь разобрать хоть что-то из написанного. Арис подает мне сигарету. Затягиваюсь, задерживая в легких дым.
Мальчишка начинает говорить, забирая лист из моих рук:
– Это Бренда передала. Сказала внимательно просмотреть.
Поворачиваюсь к Арису, вопросительно изгибая бровь.
– Так вот, – со вздохом продолжает Агнес. – Они отменили психотерапию и изменили диагноз. Ты официально теперь не наркоман. Просто психически нестабильный и опасный для общества. И, черт возьми, Ньют, я не знаю, кому ты перешел дорогу, но твой перевод в другое учреждение лишь вопрос времени!
Я слышу не скрытое отчаянье в голосе Ариса. И невольно прижимаю его к себе, в одну затяжку докуривая сигарету и кидая в пепельницу на столе. Естественно, промахиваюсь, так что на деревянной лакированной поверхности наверняка останется след.
Я утыкаюсь в русую макушку носом и говорю то, во что сам хочу верить:
– Я останусь здесь. Я помню, как мечтал свалить побыстрее. Но теперь останусь. Любым способом. Чего бы мне не стоило.
Я возвращаюсь в комнату, когда уже в коридорах выключают основное освещение. От меня воняет, как от пепельницы, что, в прочем не удивительно, а новая пачка сигарет, оставленная привычно мне Томасом, опустела еще в шесть часов. Смотрю на часы, висящие в холле. Десять вечера. За этот вечер меня не разу не покинуло чувство того тяжелого камня в животе, того комка страха, затаившегося внутри. И на подходе к комнате это все лишь удвоилось.
Захожу, не включая свет. Скидываю кеды, проходя кухню, оставляя один кед в комнате, а другой – на пороге. Мне не нужно идти тихо, чтобы услышать тихий вой в комнате Томаса.
Не срываюсь с места, потому что меня тянет вниз. К полу, на котором валяется пепел от сигарет и найковские кроссовки Томаса. Но я вдыхаю глубже. И открываю дверь.
Кареглазый забился в угол за кроватью. Тихий вой доносится именно оттуда. Это не похоже на крик от бессилия или от боли. Отчаянье. Как будто раненый зверь, попавший в капкан, не имеющий возможности выбраться. И я боюсь лишний раз прикоснуться к Томасу, чтобы не сделать больно.
– Томми?
Он поднимает голову. И я вижу зрачок, затопивший радужку. Я так часто это вижу, что ненароком начинаю думать, что он под кайфом. Вот только взгляд, несмотря на черноту, ясный, не туманный, как часто бывает, смотрит прямо на меня.
– Ньют…
Голос парня хриплый, тихий, вкрадчивый. Проникающий под кожу, под кости. Он говорит таким тембром, что мне хочется его ненавидеть. Так, как было раньше. Так, как теперь не будет никогда.
– Не пускай меня к Минхо. Прошу.
В карих, почти черных глазах столько мольбы, что я готов упасть перед ним. Забить на свою гордость, спрятать ее в дальний угол. Но я не позволяю себе пасть настолько низко.
Томас медленно встает, опираясь на стенку, и я понимаю, что его зрачки так расширены не из-за кайфа, а из-за возбуждения. Я знаю, что сегодня мне придется исполнить свое обещание.
Кареглазый падает на меня, цепляется руками за мою кофту и шепчет, как в лихорадке:
– Не отпускай, пожалуйста. Ни к нему. Никогда.
Горячие, потрескавшиеся губы касаются моей шеи. Чуть ниже кадыка Томас прикусывает кожу, и я тяну его за волосы, отстраняя от себя.
– Отпусти, – шепчет зло, в раз меняя мольбы на приказы. – Или трахни меня, или отпусти к нему. Сделай хоть что-нибудь!
Знаете, я никогда не мучился вопросом о своей ориентации. Пялил пьяных девиц в прокуренных каморках клубов, в тесных, заваленных вещами комнатах чьих-то квартир. Но одно дело – секс по пьяни, под кайфом, когда организм, думая, что умирает, просто требует. А другое дело… Томас. Вот он, порочный, с красными губами, с черными глазами и стояком, упирающимся мне в бедро, стоит передо мной, всем своим существом крича: ну же, бери меня!
И мне непросто соглашаться. Потому что я не хочу его терять.
Это не любовь. Не романтика. Это необходимость. Ради него. Ради меня.
Мы не целуемся. Потому что это уже будет чем-то вроде намека на любовь. Когда-нибудь мы в полной мере осознаем всё происходящее между нами. Сейчас мы не друзья, которыми никогда не были, не любовники, занимающиеся страстным сексом, и тем более не пара, у которой даже в постели безмерная любовь.
Сейчас между нами жестокий расчет и чертова, бьющая под дых, реальность.
Никогда не спал с парнями. Что делать, знаю лишь теоретически. Но это не останавливает меня.
Томас лихорадочно шепчет:
– Не отпускай, прошу.
Стягивает с меня кофту, покрывая мелкими поцелуями мою шею, плечи. Я тяну его за волосы, заставляя закинуть голову назад до хруста, до болезненного шипения. Я не хочу делать ему больно. Никогда. Я не оставлю на этом теле ни единого засоса. Ни единого пореза. Я не хочу видеть ничего, кроме родинок. Мне остается лишь радоваться тому, что в комнате полумрак, разбавляемый светом небольшой лампы на столе. Потому что стягивая с кареглазого кофту, я чувствую под пальцами шрамы. И мне больно их касаться. Противно. То, что пишут в романах, о том, как парень готов просто молиться на каждый даже самый уродливый шрам своей второй половинки – это бред. Видеть, касаться, хотя у самого есть подобные отметки на теле, невыносимо. Чувствовать белую, не до конца затянувшуюся кожу на спине, на груди, на плечах – это не кайф, не удовольствие. Это боль, пропускаемая от кончиков пальцев до самого нутра.
Томас тяжело дышит, будто захлебываясь воздухом всякий раз, когда я случайно касаюсь его члена через толстую ткань джинсов. И всякий раз мне хочется одернуть руку, потому что мне действительно тяжело осознавать, что мне придется переспать с парнем. Но для этого надо ужиться с мыслью об этом. У меня же на это времени не было.
Я аккуратно снимаю с Томаса штаны, через которые он с тяжелым выдохом переступает. Расстегиваю пуговицу на своих джинсах. Я понимаю, что нам обоим это дастся тяжело. Во всех планах: моральном, физическом. Потому что всё это за рамками романтики. Все это в рамках хреновой, душащей нас реальности.
Томас утыкается мне носом в плечо, тихо шепча туда:
– Смазка в столе.
Я тяжело вздыхаю, доставая маленький тюбик с жидкостью. Откручиваю крышку, чувствуя, как с каждым звуком Томас все больше замыкается в себе. Ну уж нет, Томми, отступать мы не имеем права. Мы должны пройти через эту черту раз и навсегда.
Я разворачиваю Томаса к себе спиной. И ставлю на колени, заставляя упереться руками в кровать.
Потому что я не могу видеть его лицо сейчас. Не тогда, когда это всего лишь секс по необходимости. Не тогда, когда я еще не готов принять тот факт, что мне придется удовлетворять желания парня.
Я растягиваю его медленно, стараясь не делать больно. Выцеловываю плечи, где меньше шрамов, но не касаюсь спины, хотя эта россыпь родинок как в моих снах возбуждает до головокружения. Две ямочки на пояснице, руки, вцепившиеся в простынь на кровати. И всё это в приглушенном свете лампы.
Мне хочется, чтобы в следующий раз было по-другому. Я клянусь себе, что следующий раз будет. Не потому, что так хочет его болезнь, не потому, что у меня перед глазами не сам Томас, а образ из сна. А по обоюдному согласию. Сопливо, излишне романтично, но искренне.
Я шепчу ему на грани слышимости:
– Прости.
Я чувствую как расслабляется всё его тело и вхожу. Медленно, чуть надавливая ему рукой на поясницу, заставляя прогнуться. И кладу одну руку поверх его, сжимая. В этом должен быть хоть отголосок каких-то чувств.
Я никогда не сделаю ему больно. Поэтому двигаюсь медленно, слыша сбитое дыхание Томми, говорящее мне больше, чем его искусственные, томные стоны под Минхо. Его тихие просьбы двигаться быстрее, шепот на одном дыхании, руки, цепляющие простынь говорят больше всего на свете. Я кладу одну руку на подтянутый живот, на тот редкий участок кожи, не тронутый лезвием, проникаю чуть глубже и резче, чувствую, как двигаюсь внутри Томаса. И этого движения ему хватает, чтобы кончить, прошептав тихое, на полустоне:
– Ньют…
Я кончаю следом, уткнувшись носом в сгиб его шеи, тихо зашипев от того, с какой силой Томас сжимает меня.
Он все еще упирается дрожащими руками в кровать. Я всё еще внутри него, не рискуя прервать момент, когда мы оба пытаемся прийти в себя, отдышаться, осознать.
Томас тихо произносит, уронив голову на простынь:
– Поцелуй меня.
И всё, что я могу сейчас сделать, это коротко коснуться губами его мокрого виска.
========== Часть 17 ==========
Томас закрывается в ванной, и я понимаю, что ему не очень хорошо по моей вине. Скорее морально, чем физически, он подавлен, потому что ночью я ухожу. Поспешно ретируюсь в свою комнату, потому что не могу видеть карамельные глаза, подернутые послеоргазменной дымкой. Это всё равно что вкушать запретный плод. Глаза – чертово зеркало души. Его глаза – мое грехопадение. Окончательное, бесповоротное, без возможности увидеть когда-либо рай. Потому что рядом с ним всегда ад. И я понимаю, что эта ночь была подобно подписи в контракте на мой не возврат к относительно нормальной жизни. Пути назад нет. Черта пересечена.
Я хотел остаться в его комнате. В приглушенном свете лампы, на скомканной по краям простыни, в отягощающем молчание. Но остаться. Я не хотел уходить. Но вынужден. Потому что милые объятия, короткие поцелуи, переплетение рук и ног, тихие смешки – это не для нас. Разные комнаты, холодный душ, сигареты, кокаин – это моё. Это наше.
Внутри двух комнат и огромной кухни, за разными стенами, будто чужие. Хотя теперь мы стали друг другу своими. Близкими. И в то же время ахиренно далекими.
На утро я вижу Томаса лишь мельком, перед тем, как он забегает в ванну, закрываясь там. Откладываю в сторону конспект по английской литературе и отставляю кружку с кофе, встаю и подхожу к двери.
– Томми, все нормально?
Слышу, как включается вода, и раздается злобное:
– Нет.
Ну хотя бы честно. И хотя по интонации даже идиоту станет понятно, что меня тут не особо хотят слышать, а уж тем более видеть, я не отхожу ни на шаг от двери. Томас, судя по звуку прислонившийся к двери, говорит:
– У тебя через полчаса занятия. Иди.
– Позвони мне если что.
Тихий смешок из-за двери:
– У меня нет твоего номера, долбоеб.
Я сам невольно улыбаюсь, слыша его веселый голос, представляя, как его карие глаза разбавляют карамельные блики, отблески мимолетных положительных эмоций. Такие редкие, но искренние.
Я подхожу к столу и беру маркер, которым подчеркиваю важные моменты в конспектах, вытаскиваю сигарету из пачки. Закуриваю и иду в комнату за телефоном. Прошлый свой номер я знал наизусть, но раз уж мудак-папаша сменил мне симку, то придется немного покопаться.
Вода в ванной тихо капает, я сажусь перед дверью, за которой сейчас стоит Томас, и пишу на дверном проеме несколько цифр своего номера.
– Звони если что, Томми.
И я впервые за все время делаю звук чуть громче и кладу телефон в карман не по привычке, а потому что мне теперь есть от кого ждать звонка.
Думаю, это было предсказуемо, что за четыре часа занятий стандартный рингтон айфона ни разу не разорвал монотонный гул в кабинетах. В принципе, я не маленькая девочка, чтобы тешить себя каким-то несбыточными надеждами, а потому никакой особой печали по поводу звонка не испытываю.
Когда я захожу в столовую, Тереза тянет меня не за наш столик, а за самый дальний, находящийся в самом темном углу около кофейного автомата. Беру себе кофе и сажусь рядом с Арисом. К моему счастью, Галли здесь нет и, судя по лицам брата и сестры, и не было. Я только открываю рот, чтобы спросить, куда делся этот обмудок, как Арис, с каким-то немым сочувствием смотрящий на меня, говорит:
– Минхо выписали.
Господи, Арис, не смотри на меня так. Только не ты. Я не хочу видеть в твоих голубых глазах эту чертову жалость ко мне. Посмотри, кого ты жалеешь. Сочувствовать мне – все равно что жалеть труп. Вроде тебе легче, а ему без толку. Потому что какая польза от слез, причитаний, взглядов, если ты разлагаешься, если в тебе копошатся опарыши, а от твоего тела остается лишь бездушное мясо.
Мотаю головой. Не самое время придаваться депрессивным мыслям о собственном моральном разложении.
– Ты ведь понимаешь, что Томас уже свалил? – говорит Тереза, смотря на меня с каким-то не то презрением, не то отвращением.
– Ну свалил, и? – равнодушно пожимаю плечами и отпиваю кофе. Горячий американо без сахара обжигает небо и язык, и я чуть морщусь. Ни один мой жест, ни одно мое движение не выдает ту бурю эмоций, бушующих во мне еще с ночи.
От веселья я скатился до злобы и безысходности.
– Тебе все равно? – брюнетка смотрит на меня, будто пытаясь прожечь взглядом.
Не знаю, чего она этим добивается. То ли хочет увидеть мои искренние эмоции, чтобы я выплеснул их, как было в тот день, когда я избил Минхо. Но я лишь равнодушно пью кофе, потому что чаша эмоций заполнена лишь на половину.
Потому что ее осушила эта ночь. Когда я держал Томми в своих руках. Когда я был в нем. Когда…
– Ты понимаешь, что ты на грани исключения? – опять голос Терезы, разрывающий тонкую нить воспоминаний.
– Хватит ему на мозг капать, Тереза, – Арис раздраженно цокает языком. – Если на мед.осмотре у него найдут хоть какую-то долю наркотика в крови, то скорее всего переведут в реабилитационный центр. А не найдут – вычеркнут графу «наркомания» окончательно.
Сильно прикусываю нижнюю губу. Как бы то не было, я бессилен в данной ситуации. Тут решаю не я, не врачи, не даже сраная Ава Пейдж. Всё решает отец. И если ему кто-то доносит о Томасе и моем отношении к нему, то вопрос о моем пребывании здесь – это временное явление. Скоро мой папаша поставит мне ультиматум: либо я оставляю Томми, уезжая домой, либо Флетчер пострадает.
И срать моему отцу на то, что по судебному заключению я должен здесь провести минимум девять месяцев.