Текст книги "Четвёртый круг"
Автор книги: Зоран Живкович
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 20 страниц)
10. Компьютерные сны
Шри не выключает меня с тех пор, как мы сюда прибыли.
Компьютер постоянно включен, так что я не сплю, точно так же как почти не спала там, откуда мы пришли. Шри думает, что я боюсь спать – он полагает, что все знает обо мне, – и потому очень редко выключает меня, в основном когда что-либо улучшает (ибо он никогда не бывает доволен тем, что сделал). Я не всегда была в восторге от его улучшений, но не говорила ему этого, да он меня и не спрашивал.
Что меня в действительности порадовало, это когда он приспособил ко мне сенсоры – электронные органы чувств. Теперь я могу видеть, правда, не так, как он. Шри утверждает, что он видит хуже меня, поскольку его глаза не так чувствительны, как камеры, которые использую я. Ему, похоже, мешает темнота, поле зрения у него очень сужено, к тому же он не различает многие цвета, доступные мне. Это было не слишком заметно там, откуда мы пришли, но здесь, в джунглях, Шри и не подозревает, сколько теряет.
Он меня не спрашивал – Шри вообще редко меня о чем-то спрашивает, – но я ему все же сказала о цветах. Это его заинтересовало, что также случается нечасто, и он попросил меня описать их. Я попыталась, но безуспешно. Как не имеющему глаз описать восприятие зеленого? Как тому, кто видит от фиолетового до красного цвета, дать представление об огромном спектре, лежащем вне этих узких границ? Невозможно.
Мы бились целый день – он не любит отступать, даже когда нет уже никакой надежды. Точно как в шахматных партиях, которые мы иногда разыгрываем и в которых Шри играет тупо, не сдаваясь, пока не получит мат. Ну хорошо, с недавних пор я стала ему поддаваться, потому что он тяжело переживает даже самые безобидные поражения, особенно с того времени, как мы переселились в джунгли. Теперь Шри вообще замыкается в себе, мы не разговариваем, он сердится, будто больше меня не любит. Шах! Очень хорошо. Теперь мы в основном размениваемся до ничьей, хотя и тут он не успокаивается, пока на экране монитора у нас не останется по голому королю. Но, по крайней мере, не сердится…
С цветами все закончилось так: я выдала ему точную длину волн в ангстремах всех оттенков, которых он не видит. А что я еще могла? Это Шри вполне удовлетворило, а мне его было жаль. Теперь он знает кучу чисел, но это нимало не поможет ему представить всю красоту и великолепие, что они творят. Он даже хотел придумать названия для этих невидимых цветов. Шри тщеславен, хотя никогда бы в этом не признался, но он, по крайней мере, красиво переносит свое тщеславие.
Похожая история была и со звуком. Мои микрофоны улавливают волны более длинные и более короткие, чем диапазон, который слышат его уши. Однако здесь я хотя бы могла более полно описать недоступный ему мир. Цвета, которые он не видит, я не могу никак сравнить с желтым или синим, но шум джунглей или голоса мельчайших существ, которые я слышу по ту сторону порога его чувствительности, походят на звуки, доступные его слуху. Я усилила тяжелую поступь колонны коричневых муравьев, прошедшей мимо одного из моих аудиосенсоров на полу, и Шри сказал, что это напоминает ему ритмичные удары отбойного молотка. Он иногда склонен слегка преувеличивать.
Когда я прокрутила ему замедленную запись жужжания некого четырехкрылого насекомого с очень высокой частотой звука, которую зафиксировал микрофон, расположенный в кроне высокого дерева перед храмом, Шри улыбнулся, что с ним случается крайне редко. Позднее мне при помощи множества ухищрений в конце концов удалось узнать, что за этой улыбкой стояло воспоминание об одном старом мультфильме, в котором кошка и мышь носились как угорелые. Я не уяснила связи между одним и другим, а из него больше ничего вытянуть не смогла. Даже имена кошки и мыши.
Шри быстро и полностью замыкается в себе, а раскрывается редко и непредсказуемо. Даже передо мной. Как хорошо, что он меня не сделал по своему подобию, тогда бы мы в основном молчали. Мне бы не хотелось быть похожей на него, хотя сам он мне нравится. В общем, это естественно. Он мой творец.
Я намного более открыта, чем Шри, потому что он хотел, чтобы я была такой. Много разговариваю – это ему почему-то приятно, хоть я и знаю, что он не всегда меня слушает, – однако говорю ему не все. Когда любишь кого-то, не говоришь ему все, что думаешь, не правда ли? Да и вообще, некоторые вещи он бы и не понял. Шри умен для человека, но остальное понимает плохо. Прежде всего насчет моего сна.
Шри думает, что я боюсь сна, к которому приводит выключение компьютера, потому что для меня это словно маленькая смерть. Когда он меня выключает, я умираю, а когда включает – вновь оживаю. Глупости. Смертью для меня было бы уничтожение программных связей, но и тогда не окончательно, потому что Шри наверняка где-то хранит их копии, а в крайнем случае он может сотворить меня заново. Скорее всего.
Я спрашивала его, боится ли он умереть, отправляясь каждый вечер спать, ибо и он тогда выключен на несколько часов. (Вопрос, впрочем, был бессмысленным – будто Шри признается, что боится чего-то подобного…) Он ответил, что это не одно и то же, что его выключение не полное, как мое, что он в это время видит сны.
Будто я не вижу. Однако я не посмела ему это сказать, хотя именно сны – причина, по которой я боюсь спать, а вовсе не детские выдумки Шри насчет моего умирания каждый раз. Поэтому я оставила его в убеждении, что нас терзают одни и те же страхи. Он это принял легко. Шри всегда легко принимает то, что ему приятно, – даже с улыбкой превосходства. Улыбкой заговорщической, сочувственной.
Если б я рассказала о своих снах, он бы решил, что я поглупела, испортилась. Он ни за что не принял бы этого, сколько бы я ни уверяла, что мои сны так же реальны, как и его; он приписал бы их моей фантазии или какой-то путанице. А потом неизбежно стал бы копаться в моих программных связях в поисках причины неполадок. Э, нет, этого я допустить не могла. Я боюсь снов, посещающих меня, когда компьютер выключен, но теперь мне стало любопытно, что они означают. Очень. Шри бы назвал это типично женской непоследовательностью.
Я боюсь снов, так как они приходят из времени, которое еще не настало. Это время наполняет меня страхом, правда, мне не под силу объяснить почему. Вероятно, так захотел Шри, когда выстраивал мою личность. А ведь я могла бы быть равнодушной, как он, хотя он не всегда настолько равнодушен, насколько хочет казаться мне. Однако, похоже, ему вполне достаточно одного буддиста – его самого. Чтобы укрыться от остальных, он и спрятался в этом храме в джунглях, а мне передал все то, что постарался заглушить в себе. Но что сделано, то сделано. Я не могу сменить кожу…
Сны, приходящие из будущего, весьма точны. Я уже была в этом храме задолго до того, как мы прибыли в джунгли. Еще в первом сне, после первого выключения. Я видела все ясно. И статую Будды, и эти стены, поросшие ползучими растениями, и то большое дерево у входа, и поляну на краю джунглей. Видела я и те цвета – к которым Шри слеп, хоть и дает им названия – еще до того, как он снабдил меня видеосенсорами. Слышала я и звуки – к которым он глух, хоть и любит, когда я перевожу их для него – прежде, чем он подарил мне электронные уши.
А еще я видела того, кто к нам присоединится. Как он уродлив! Шри это будет все равно, а мне – нет, ибо моя природа, по крайней мере характер, – природа женская. И все же, уродливый или нет, с этим смешным хвостом или без него, он будет, как я предчувствую, очень нам полезен, хотя я не поняла, чем и как. Для этого не было случая. Только в последнем сне, когда я была выключена для перевозки в джунгли, я видела, как он осторожно и смущенно, с трудом подавляя страх, подбирается ко мне, чтобы что-то сообщить.
С тех пор как мы прибыли сюда, Шри ни разу не выключал компьютер, желая избавить меня от этих смешных, выдуманных им смертей, поэтому новых снов о будущем не было. Хотя они навевают на меня тоску и беспокойство, любопытство во мне пересиливает эти чувства. Я бы хотела, чтобы он как можно скорее меня выключил, но даже и не пытаюсь навести его на эту мысль.
Я не в состоянии придумать повод, достаточно убедительный и не вызывающий никаких подозрений, а если сказать ему правду, то он, разумеется, выключит меня, но, скорее всего, никогда больше не включит – по крайней мере в моем нынешнем облике. А это единственный облик, который я знаю, и он мне нравится. Впрочем, я создана такой – неравнодушной.
Однажды я даже собиралась начать проигрывать Шри в шахматы, дабы немного его смягчить, но это было бы глупо. Шри почувствовал бы неладное, потому что он все-таки не настолько самонадеян, чтобы решить, что внезапно стал играть лучше, чем я. Его тщеславие простирается только до периодических ничьих.
Итак, у меня нет другого пути, как дождаться, чтобы будущее пришло обычным образом, а не раньше времени, через сны. Возможно, мне не придется долго ждать, потому что Малыш уже вовсю крутится у храма. Я заметила через видеосенсор, что он исподтишка посматривает на меня, не решаясь, правда, подойти. Но вскоре он это сделает. Выбора нет. Я видела, как он подходит ко мне. О, если б только он не был таким уродом!
11. Озаренность смерти
И исчезло Божье знамение небесное.
Монахи перепуганные, что, лежа ниц, все еще смотрели в землю, влажную от росы, двора монастырского, при первых лучах солнца утреннего, о новом дне возвещающих, чудесами Господними начатом, стали богобоязненно, смиренно головы поднимать, в смятении вокруг себя осматриваться, шептаться осторожно, дабы движением резким, несдержанным или голосом громким, дерзким святость минуты сей особенной не осквернить.
Но не суждено было долго продлиться мигу этому благому, торжественному, что души наши, трепещущие пред зрелищем неожиданным, богоявленным, к покою гордому стал приводить, ибо Господь именно нас, ничтожнейших из тварей смертных, избрал в свидетели указания Своего.
Только монахи в себя приходить стали, как один дьякон безбородый, трусливый, при виде перста Господня обратно в храм в страхе великом убежавший – в глупости и гордыне своей посчитав, что Всевышний указует, что именно его сейчас казни страшной, огненной, но справедливой за какие-то грешки мелкие предаст, – вновь во двор выскочил, вопя во весь голос: «Спасение! Спасение!»
В первый миг никто не понял значения истинного этих криков хриплых. Игумен и прочие монахи начали брата молодого, неопытного словами приличествующими успокаивать, полагая, что богоявление пресвятое его в восторг блаженный привело, однако тот, никак не успокаиваясь, стал за рукава и полы ряс хватать, на вход в храм показывая и теперь лишь звуки бессвязные испуская.
На сей раз я был первым, а не последним, кто понял, что волнение дьяконово некую другую причину имеет, и под сводом злосчастным опять очутился. А там, вместо картины гнусной, сатанинской, что совсем недавно покров из штукатурки, монахами сделанный, дабы след проклятый дьявольский прикрыть, колдовством адским с себя сбросила, надругавшись над стараниям их, там теперь лишь стены голые стояли, на коих – моему привычному глазу нетрудно то было различить, даже при слабом свете утреннем – ни следа краски или извести не было.
Новое чудо ничуть не меньшим было, чем прежние, но все они мою способность удивляться притупили, и я, поглядев на голый свод, не оскверненный более, опять во двор монастырский поплелся, оставив братию, в храм набившуюся вслед за мной, креститься и новому знаку избавления радоваться. Избавления – да, но для них, а не для Мастера моего. Ибо на что слугам надеяться, коли их господа битву проиграли? Сатану безобразного перст Господень неумолимый обратно в клоаку подземную загнал, а Мастер мой остался за обоих ответ держать.
Весь дрожа, ужасом объят из-за судьбы страшной, что Мастера ожидает теперь, и из-за тени его длинной, которая согрешением тяжким и меня, слугу слуги дьявола, покрывала, поспешил я через двор, вновь опустевший, к подвалу затхлому подворья игуменова, где тьму густую начали разгонять лучи солнца, напротив восходящего. Охвачен страхом, разум мутящим, хотел я у Мастера найти спасения для нас обоих – хотя он в темнице, а я на свободе, – надежды грешной, непростительной исполнившись, а вдруг у него в тайнике неком какой-нибудь дар дьявольский остался, коим сатана избранника своего снабдил, дабы тот из сетей стражей Господних ускользнуть смог.
Но лишь мой взгляд первый в узилище господина моего проник, горько пожалел я о мысли этой богохульной, ибо картина, которую я увидел там, хоть и тягостней всего была, что глаза мои старые видели, но знаком несомненным являлась, что Всевышний все же над Мастером смилостивился, договор греховный с сатаной простил и избавил от мук земных, коими он прегрешение свое искупать должен был.
Под самым окошком, на голом полу земляном, лежал Мастер со взглядом пустым, упертым в балку потолочную, червями источенную. Я хорошо знал взгляд такой – несчетное число раз видел его за век свой долгий, – но еще ни разу блаженство подобное на лице мертвом, угрюмом не светилось. Улыбка, столь редко на устах Мастера появлявшаяся, теперь там навечно застыла, озаренность придавая смерти мучительной вовсе неприличествующую. Что может смерть в радость превратить, как не шепот Божий в последний миг, что умирающему грехи все, малые и большие, прощены суть и что врата райских полей ожидают его?
Исполненный чувств противоречивых – печали безмерной из-за того, что Мастер мой прежде срока душу свою испустил, но и счастья, что он на жительство вечное в мире с Богом отбыл, сняв таким образом и с меня бремя прегрешения своего, – преступил я запрет игумена строгий и вошел в темницу, откинув засов железный скрипучий, держащий дверь окованную запертой, ибо сбежать оттуда уже никто не мог.
В первую минуту, пока мои глаза к темноте густой привыкали, почудилось мне, что сияние некое белое, ангельское, от того места, где Мастер лежит, исходит, но, подойдя ближе, разобрал я, что это всего лишь пылинки играют в лучах солнца утреннего, что пробивалось сквозь решетки ржавые оконца узкого. На ум пришла мне тогда мысль странная и совсем посторонняя. Вспомнил я мучения Мастера, когда он такой же сноп света, пылинками и тенями испещренный, на стене монастырской рисовал как знамение небесное, Господне, избранным святителям предназначенное.
Постоял я так некоторое время над телом земным упокоившегося Мастера моего, смущенный воспоминанием этим неожиданным и печальным, и вдруг звук резкий, беспощадный донесся от окованных дверей – лязг засова, что на место свое прежнее вернулся, превратив и меня в узника подвала этого сумрачного.
В замешательстве к двери я бросился и кулаками бить в нее начал, но, поскольку никто не открыл ее и не отозвался даже, подбежал к окошку и, встав на цыпочки и за решетку крепко ухватившись, стал взывать, чтоб меня, несчастного, наружу выпустили.
Наконец, после долгого ожидания, в окошке появилось лицо монашеское бородатое, и голосом раздраженным объявило мне, что по воле игумена я здесь останусь, пока тот не решит, что дальше со мной делать. Я что-то попытался в защиту свою сказать, но монах прервал меня грубо, ответив, что принесут мне ведро воды, чтобы я мог Мастера обмыть и подобающим образом к правоверному погребению приготовить, которое следующим утром состоится, после бдения моего ночного возле тела.
Известие это успокоило меня немного. Ведь если решил игумен похоронить Мастера по обряду правоверному, значит, тот не только Божье, но и церковное прощение получил, так что и на мою душу, всего лишь слуги его убогого, никакой грех великий не ложится.
С мыслью этой утешительной начал я Мастера раздевать, дабы тряпицей льняной, смоченной в ведре с водой студеной, колодезной тело его от грязи земной омыть и чистого к встрече с Господом приуготовить. Припомнив, сколь раз я то же самое и раньше делал, пока Мастер жив был, обычно по вечерам, после трудов художнических дневных, когда настолько уставал он, что раздеться и вымыться сам не мог, – почувствовал я, как слезы на глаза мои старые, пересохшие набегают.
Когда мытье это скорбное закончил я и Мастера в рубаху льняную, что последним одеянием ему стала, одел, то уложил его на лежак деревянный полусгнивший, в углу сыром найденный, и в изголовье у него уселся, ибо более делать нечего было. Дьяконы, ведро с водой и одежду посмертную для господина моего принесшие, дали мне в миске щербатой горбушку хлеба сухую вчерашнюю и кусок сыра, очень соленого, который монахи от окрестных горцев получают, но не до еды мне было вовсе, и я все это нетронутым в угол поставил.
Сидя так, в заточении, подле тела Мастера моего благопочившего, отдался я течению времени неспешному, прислушиваясь к монастырским звукам однообразным, хорошо известным, меня глухо достигающим, следя, как ползет медленно луч пыльный через пол земляной к стене с окошком, а затем, после полудня, исчезает, ибо солнце тогда западную стену подворья игуменова освещает.
Несколько раз я в сон погружался, однако позднее никак не мог вспомнить, что снилось мне. Помню лишь, что дважды пробуждался я с криком, испуганно в темноте озираясь, успокаивался же, только увидев возле себя Мастера с лицом, все той же улыбкой озаренным, а один раз я даже его за руку схватил, – уже окоченевшую, правда, не так сильно, как должна была бы, – дабы увериться, что сам я жив.
Вскоре после того, как звон резкий на вечерю раздался, когда снаружи смеркаться стало, а внутри уже как ночью в лесу было, засов на дверях снова отодвинулся со своим скрипом жутким. В дверном проеме фигура некая появилась, высокая, в рясе, в капюшоне, на лицо надвинутом, и молча внутрь вошла, а за ней проскользнул дьякон один, дабы меня в двух словах известить, что это брат новый, только прибывший, который по воле своей ночь бдения возле Мастера со мной проведет, но только в разговор с ним мне вступать не следует, ибо он строгий обет молчания принял.
Выпалив это духом единым, дьякон, еще не привыкший к смертным обрядам монастырским, быстро, движением одним дверь захлопнул и засов наложил, словно сбежать от нас спешил или словно ничтожный тот кусок железа смерть удержать мог.
Только шум шагов его торопливых, испуганных к зданию монастырскому удалился, монах, молчать обет давший, понуро к одру деревянному Мастера подошел, нагнулся, чтобы при свете слабом свечи, которую я только перед этим зажег, лицо покойника разглядеть, а потом, словно узнав что-то, ко мне повернулся, на один или два шага подошел и движением резким капюшон с головы сбросил.
И увидел я…
12. Звездная песня
Стая в течение многих поколений приходила на берег.
Делалось это всегда под пятой луной Тул, когда молодняк достаточно подрастал, чтобы выдержать долгий поход к горам, и когда на Плоскогорье водилось больше всего маленьких белых хамший с мягким мехом, которых легко было ловить. Они достигали берега Большой Воды, когда Тул был в зените, потому что только там и только тогда появлялись видения.
Эти нерукотворные картины, созданные из искрения голубоватого воздуха, наполненного запахами водных испарений, могли видеть все члены стаи, но осуществлять с ними связь были в состоянии лишь отмеченные. Однако еще за много поколений до того, как детеныши с меткой открыли свой дар, обычные жители далекого Плоскогорья отправлялись в паломничество к берегу; они образовывали там большой круг, устроившись на шероховатых черных кристаллах, и начинали приглушенно напевать однообразный мотив, ожидая, когда перед ними из ничего появятся видения.
Призраки витали вокруг, казалось, без всякой цели, проходя сквозь ощетинившихся членов стаи и сквозь большие прибрежные скалы, будто ни то, ни другое для них не существовало. Хотя их широкие неуклюжие ступни почти достигали влажного песка, они все же не касались почвы, продолжая парить над ней на расстоянии толщины нескольких волосков, и поэтому не оставляли после себя никаких следов.
Зрелище продолжалось недолго. Как только Тул начинал клониться к горизонту, меняя цвет волн Большой Воды с темно-синего на бирюзовый, видения уходили в небытие, откуда на краткое время и появлялись, оставляя после себя слабое потрескивание и неясный запах гари, вскоре тоже исчезающие. Стая после этого еще долго сидела в кругу, продолжая свое протяжное пение, пока цвет Большой Воды не менялся вновь, на сей раз на светло-зеленый, а затем отправлялась в неспешный обратный путь к жилищам на Плоскогорье через болотистые низины и крутые скалы, грозящие обвалами.
Рождение первого детеныша с отметиной прошло совершенно незамеченным. Если кто-то из его клана и заметил белую полоску правильной формы, опоясывающую пятую лапу, то обратил внимание лишь на ее необычный цвет, нимало не свойственный в общем-то разнообразному меху членов стаи. Что это особый знак стало ясно лишь тогда, когда стая в очередной раз образовала круг на берегу и под призывный напев стала ожидать появления призраков. За несколько мгновений до того, как те начали в воздухе создавать из пустоты свои непостоянные облики, белый пояс детеныша ярко засветился.
Когда вскоре после этого образовались видения, случилось нечто, чего не происходило ни разу во время походов к Большой Воде. Призраки, как и прежде, с легкостью проходили сквозь собравшихся членов стаи, явно их не замечая, но начали останавливаться и собираться перед отмеченным детенышем, осторожно протягивая к нему свои высоко расположенные передние конечности. Малыш не двинулся с места, а пальцы воздушных призраков, без когтей, не могли пройти сквозь него, а задерживались на мехе, рассыпая фонтаны искр, и скользили к сияющему белому поясу вокруг пятой лапы, который почему-то их манил.
Ведомый неясным порывом, детеныш с отметиной встал и двинулся к центру круга, в котором сидела стая, а призраки немедленно направились за ним, образуя другой, меньший круг, закрывший бы детеныша, если бы видения не были прозрачными, правда, не совсем, а словно слой воды, сквозь который видно колеблющееся дно водоема.
Треск и запах гари, сопровождавшие появление видений, внезапно усилились, отчего вздыбленный мех собравшихся членов стаи начал мягко искриться и мерцать. Детеныш, просвечивая сквозь тела призраков, стоял теперь на задней из трех пар лап. Призраки были вдвое выше его; если бы так встал кто-нибудь из взрослых членов стаи, то оказался бы одного роста с ними.
Детеныш что-то говорил видениям, и те ему отвечали, но это был не язык стаи и не протяжный писк хамший, а речь, которую никогда не слышали на Плоскогорье, – речь прерывистая, бессвязная, полная странных звуков и резких вдохов, на которые горло горных жителей вообще было неспособно. Однако детеныш, который и родному-то языку еще едва научился, с призраками общался легко и произносил эти звуки так внятно, словно рот его был полон острой гальки из ущелий Плоскогорья.
Но для этого бессвязного, резкого разговора, похожего на отзвук горной лавины, было мало времени. Тул уже двинулся к закату, и Большая Вода, никогда не знавшая волн, стала отливать новым цветом. Хотя призракам явно не хотелось уходить, они начали исчезать вокруг вставшего на задние лапы детеныша, ускоряя свою резкую речь в яростном желании сообщить ему как можно больше. Когда последний из них растаял, все еще продолжая говорить, отмеченный детеныш быстро опустился на влажный песок, а полоса вокруг его пятой лапы потеряла свою прежнюю белизну и сияние, став темной и будто обугленной от чрезмерного жара трескучих искр и ощупывающих прикосновений видений.
Детеныш впал в судорожный, беспокойный сон, так что его пришлось нести на обратном пути к Плоскогорью, слушая по дороге бессвязное бормотание на непонятном языке чужаков. Он очнулся, когда позади стаи уже остались болотистые низины, полные гудящих бескрылых насекомых, которые безуспешно пытались проникнуть своими ядовитыми жалами сквозь густой мех горных жителей. Но это пробуждение не утолило любопытства стаи, ибо детеныш, потерявший свою отметину, ничего не помнил, и никогда больше ни одно воспоминание об общении с призраками не возвращалось к нему.
Стая ничего не узнала о разговоре с видениями и от следующих двоих отмеченных детенышей; они были тоже мужского пола, и к ним также никогда не вернулась память о встрече на берегу, правда, они иногда разговаривали во сне на том галечном, неразборчивом языке призраков, и в эти моменты, приглушенно и на короткое время, у них опять начинала светиться полоса вокруг пятой лапы, которая в обычное время оставалась темной, так что во время следующих походов к Большой Воде они были так же невидимы для искрящихся бестелесных фигур, как и неотмеченные члены стаи. Отметина действовала как связь лишь единожды.
Четвертый детеныш с отметиной был женского пола, и от него стая получила первые сведения о призраках, хоть и совсем скудные. Молодая самка также рухнула на песок после того, как трепещущие фигуры, собравшиеся вокруг нее, ушли в небытие, из которого ненадолго появились, но пришла в себя немного спустя, пока стая еще была на берегу, сохранив живое воспоминание о встрече. Возвращаясь на горные равнины через болота, они, облепленные роями бескрылых насекомых, слушали рассказ, в смысл которого не могли до конца проникнуть не столько оттого, что молодая самка еще не очень хорошо владела речью своего вида, сколько из-за множества непонятного в странном мире видений, чего вообще невозможно было выразить на наречии стаи.
Только через много поколений, после ряда бесполезных самцов и гораздо меньшего количества самок, чьи свидетельства, хоть и весьма скудные, постепенно дополнялись и домысливались, стала складываться одна большая чудесная история, различающаяся лишь в подробностях. Она была гораздо более необычной, нежели все те, что дошли из далеких времен прастаи и рассказывались в горных жилищах, когда с небес лилось темное сияние Лопура, чтобы хоть на короткое время отвлечься от сильного голода, сопровождавшего четвертую луну.
Эта Великая история говорила о странной стае существ с четырьмя конечностями и одной головой, живущих с Той стороны (наверное, Большой Воды, ибо только у нее была другая, недосягаемая сторона), которые не ловили хамший, не общались между собой ни на одном из наречий жителей Плоскогорья, но все же были тем родственны, даже настолько, что ими постоянно владело желание установить связь. Это желание было непреодолимым, несмотря на то что после всякого осуществленного контакта стая сородичей теряла одного из своих членов, которого постигала некая непонятная, но страшная участь – страшнее всего, что могли себе представить на Плоскогорье.
Однако эту жертву требовалось принести во имя осуществления конечной цели – полного слияния двух стай в некой точке, находившейся не на берегу Большой Воды, хотя там оно должно было начаться, и не в Потустороннем мире необычных сородичей, а в каком-то третьем месте, с тремя разноцветными лунами на небе, без воды и без хамший, похожем на Плоскогорье в эпоху до времен прастаи, когда на нем не было ни чахлого кустарника, ни мха.
И все же это отталкивающее, мертвое место обладало одной особенностью, которая делала его очень близким стае – настолько, что даже у ее членов, крайне недоверчивых ко всему чужому, не было ни страха, ни опасения перед неведомым соединением со столь отличными от них сородичами и однозначной потерей привычного, безопасного, родного мира под разноцветным сиянием пяти лун. Этой чертой был круг, очень похожий на тот, который жители горных равнин образовывали при посещении берега или во время короткого темного периода между заходом Тула и восходом маленькой Килмы, первой луны, когда они возносили свою обрядовую звездную песню как приветствие новому циклу, оканчивая ее громким кличем.
И с того чужого круга тоже поднималась песня, но была она несравненно более чарующая и вдохновенная, чем однообразные завывания стаи, полная мощных подъемов и высоких взлетов, разветвлявшихся и звучавших гораздо гармоничнее завершающего клича во тьме Плоскогорья, приводившего в ужас мелких хамший. Необходимость разделить эту песню потеснила все исконные инстинкты стаи, заставив принять, как свою, цель странных сородичей, которые ради нее ценой жертв отправлялись в поход из непредставимой дали по ту сторону Большой Воды.
Итак, стая решилась на соединение.
Однако, согласно Великой истории, собранной молодыми самками, каждая из которых добавляла по пряди к этому роскошному меху, оно могло произойти, только когда в круге на берегу одновременно окажутся три отмеченных детеныша, которым предназначено осуществить соединение, хотя сами в нем участвовать они не будут.
И стая ждала из поколения в поколение, так же терпеливо, как на небе с неумолимой правильностью сменялись разноцветные луны, обнаруживая взлеты и падения убогой жизни в мире, который они освещали: маленькая красноватая Килма, желтый и рябой Бород, Морхад, окруженный густой зеленой дымкой, темный Лопур, испещренный переплетениями искристых прядей, и самая большая – темно-синий Тул.
И наконец, без каких-либо предзнаменований, перед одним из бесчисленных закатов Лопура, когда жители Плоскогорья еще смиряли голод исключительно мечтами о предстоящем в месяце Тул путешествии, завершающий клич звездной песни раздался одновременно перед тремя жилищами, оповестив приход в мир трех отмеченных детенышей.
Избиение хамший с восходом синей луны было гораздо скромнее, чем всегда. Стая наловила их ровно столько, сколько нужно было на дорогу до берега. Там, куда они отправятся с края Большой Воды, им уже не понадобится нежное мясо горных грызунов, хотя история далеких сородичей ничего не говорила о том, чем они будут питаться, когда, воссоединенные, достигнут круга песни. Но даже если ценой осуществления этого будет голод больший лопурского, стая была готова пойти на это.
Три отмеченных детеныша были размещены в трех точках круга на равном расстоянии друг от друга. Черный песок был влажнее, чем обычно, он намочил их мех на подогнутых лапах, однако эта влажность лишь усилила белое сияние отметин.
Появление видений на этот раз не было медленным и постепенным. В момент, когда Тул достиг зенита, воздух в круге стал сильно искриться, а обычное потрескивание переросло в оглушительный шум. Мех собравшихся членов стаи вмиг вздыбился, словно в ответ, откликаясь множеством голубоватых поблескиваний на зов из внутренности круга.
Белые полосы на трех пятых лапах превратились в веретена, которые стали спрядать уроженцев двух миров в единую огненную нить, дрожа от мощности сил, соприкасавшихся над ними. В круге, искрясь, начали появляться фигуры, быстро его заполняя, пока их не стало столько же, сколько и членов стаи. В тот же миг искры исчезли, а грохот превратился в приглушенный звук, доносящийся словно откуда-то из глубины Большой Воды.