Текст книги "Корона за любовь. Константин Павлович"
Автор книги: Зинаида Чиркова
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 32 страниц)
Родство завидное, и Константину необходимо это понять. Но мальчишка упрям и своенравен. Приискав Александру невесту из принцесс Вюртембургских, Екатерина вторую, младшую, прочила за Константина. Александр не возразил ни слова, хоть и заметно было, что теперь он очень ровен и холоден с женой. А Константин взъярился, наговорил грубостей и от второй принцессы Вюртембургской наотрез отказался. Ну да ныне вроде поумнел и должен понимать, что царские браки не для души, а для продления власти династии. Впрочем, младшая Вюртембургская и самой Екатерине не понравилась: девочке не было и тринадцати, она ещё совсем не оформилась, была худа, как щепка, с плоскими грудью и задом, с тонкими ручками, заканчивающимися широкими ладонями. Екатерина знала, что со временем этот гадкий утёнок превратится в настоящую красавицу, но у Константина не было интуиции бабушки.
Младшей Вюртембургской пришлось уехать ни с чем. Зато Екатерина щедро одарила её, наговорила ласковых комплиментов, и бедная девочка с тех пор грезила лишь об обширном русском царстве, где так холодно и так роскошно...
20 октября 1795 года владетельная герцогиня Кобургская и три её дочери были, наконец, представлены Екатерине. Она ласково приняла их, собственноручно надела на них ленты и бриллиантовые знаки ордена Святой Екатерины и в тот же день посетила их апартаменты, приведя с собою и Константина.
Восторженное и изумлённое письмо отправила на другой день герцогиня своему мужу в Кобург. Описав роскошь обстановки, невиданную прелесть Зимнего дворца, она перешла к описанию будущего жениха какой-нибудь из её дочерей:
«Константин кажется с виду не менее 23 лет, и видно, что он ещё подрастёт. У него широкое круглое лицо, и если бы он не был курнос, то был бы очень красив. У него большие голубые глаза, в которых много ума и огня. Ресницы и брови почти совсем чёрные, небольшой рот и губы совсем пунцовые. Очень приятная улыбка, прекрасные зубы и свежий цвет лица. У обоих братьев такие здоровые лица, такое крепкое, мускулистое телосложение, что они резко отделяются от всех придворных кавалеров. В ясном взгляде их видны благородная кровь и душа неиспорченная. Константин, кажется, воин и душой и телом, со всей военной ловкостью... У Александра черты лица гораздо более правильные и выражение лица прелестное, но у Константина более блеску в глазах и глаза красивее. У Александра придворные, располагающие манеры, и он разговорчивее в обществе... Оба брата чрезвычайно привязаны друг к другу и постоянно вместе, но у Константина более характеру, и оттого он совершенно владеет братом, что не мешает, однако, их взаимному доверию...»
Читая эти строки, Екатерина только усмехалась: немного же разглядела герцогиня Кобургская в обоих братьях...
ГЛАВА ВТОРАЯ
Трясясь в старом, неудобном, продуваемом насквозь встречным морозным ветром возке, крытом износившейся рогожей, Ласунская с тоской и злобой припоминала все подробности своей неудавшейся поездки в столицу, раздумывала о беспросветной жизни в крохотной бедной деревушке, где ещё сохранился теперь уже разваливающийся господский дом, требующий ремонта, дров и ухода, о ленивой дворне, норовящей стащить, что плохо лежит, о замшелых избушках, расположенных по Тверскому тракту, о хитром и пронырливом старосте, все доклады которого начинались лишь с одного: неурожай, скот мрёт, крестьянишки обнищали, выгоны сокращаются, межи порушены, жадные и ухватистые соседи запускают стада коров и свиней, коз и телят в её огороды.
Она устала биться с нуждой и разрухой, но всё ещё старалась выколачивать из оброчников и барщинников последние гроши, копила, пересчитывала эти крохи и отдавала сыну, Полю, её ненаглядной радости и единственной утехе, снимавшему в Москве дорогую квартиру, заведшему дорогой экипаж и пару высокородных жеребцов для выезда. Поль почти не служил, проводил время в весёлых пирушках и ночной игре по крупной, а потом умолял мать заплатить его карточные долги чести. Она выбивалась из сил, стараясь содержать квартиру Поля и платя его неисчислимые долги, всё думала: вот-вот мальчик найдёт себе полезные знакомства, сведёт близкую дружбу с такими же, как он, но богатыми и нужными людьми, поступит на службу, станет примерным статским советником или хотя бы служащим в управе. Но это чудесное время, о котором она мечтала как об избавлении, всё отдалялось. Поль действительно завёл обширные знакомства, но друзьями его были такие же шалопаи, как он сам, служившие в полку лишь по названию, прожигавшие остатки отцовских вотчин и не думавшие нисколько о завтрашнем дне.
И всё-таки она страстно любила сына, потакала ему во всём, потому что на свете у неё не осталось более никого. Поль был опорой и последней надеждой её рано начавшейся старости, её радостью и гордостью. Когда она оглядывала его модные камзолы и белоснежные кружева манжет, его холёные бакенбарды и высоко зачёсанные височки над белым широким лбом, она преисполнялась чувством удовлетворения. Ни у кого нет такого красавца сына, и неужели никто не видит, какой он прелестный мальчик, как свободно болтает по-немецки и по-французски, как лихо скачет на вороном коне, как умеет затравить оленя или зайца, как поднимает на дыбы своего вороного, как умеет арапником ожечь лису...
Дочери её давно вышли замуж, зятья не жаловали тёщу, единственной темой разговора которой был её ненаглядный Поль, она редко наведывалась к ним. Сперва она пыталась выколотить из зятьев, солидных военных, деньги для Поля, но и дочери стали поглядывать на мать с неудовольствием, и она перестала просить их о чём-либо.
Ласунская видела, как бесцельно, впустую проводит свои дни Поль, но никогда ни единого слова упрёка не вырывалось у неё. Он умел так рассказать о своих долгах и нуждах, что у неё выступали слёзы на глазах, и она снова старательно ограничивала себя, отдавая ему последнее. «Мальчик должен пожить, – думала она, – прежде чем войдёт в курс взрослой жизни».
Мальчику шёл двадцать восьмой год...
Осень в этом году выдалась суровая, но бесснежная, на чёрных полях лишь кое-где промелькивали застрявшие в низинах хлопья снега, лежала на озимых настывшая корка наста, да гулял вволю северный ветер, взмётывая мёрзлую чёрную пыль.
Она приказала запрячь в старый возок лучших лошадей из своей изрядно поредевшей конюшни, но клячи едва тащили поклажу, и она опять с горечью и обидой вспоминала приём, которого она так добивалась через знакомых и дальних родственников в столице, всё надеясь, что мечты её исполнятся, Поль будет пристроен при вновь создающемся дворе молодого великого князя Константина. Но надежды её не сбылись, и приходилось возвращаться в свою глухую тверскую деревеньку без всякого просвета в будущем.
Кучер Ерёмка, сидя на облучке облупленных козел, и не мыслил погонять старых кляч, опасаясь лихого встречного ветра в лицо, и, закутанный в большой толстый тулуп, мало думал о том, что барыне холодно, а дорога ухабиста и грязна.
– Да скоро ли кончится эта проклятая дорога, – вслух подумала Ласунская, чувствуя, что ноги её в наскоро сшитых деревенским сапожником козловых башмаках уже коченеют.
– Дозвольте, барыня, пробежаться рядом, – глухо попросила её горничная Груша, тоже терпя холод, забравшийся в самые коты[5]5
Коты – род теплой обуви, преимущественно женской.
[Закрыть], в которые были обуты её ноги.
– Небось, не замлеешь, – со злобой ответила Ласунская. – Что, Ерёмка проклятущий спит, что ли, на козлах? Стучи ему в спину, пусть везёт скорее...
Пробурчала, но знала заранее, что Ерёмка тотчас отговорится: кони-де слабо кормлены на постоялом дворе, где ночевали прошлой ночью, понукать их всё равно без всякой пользы, падут ещё по дороге, тогда и вовсе погибель, и так уж сколь вёрст отмахали, а где ещё придётся остановиться, никто про то не знает. Умеют все они, эти лохматые мужики и бабы, отговориться, умеют так засыпать барыню словами, что и не пробьёшься с упрёками. И потому смолчала Ласунская, только со злобой и ненавистью глядела прямо в лицо бедной Груше.
Коляска, однако, вдруг резко вздрогнула и стала валиться. Груша, громко визжа от страха, начала клониться на её рогожный бок, а Ласунскую кинуло на мягкое и упругое тело Груши.
Обе они не сразу поняли, что возок перевернулся; копи встали, перепревшая рогожа рвалась под тяжестью их тел, и скоро они очутились на стылой земле, кое-где заполненной талой водой в колеях, разъезженных многими колёсами.
– Что ж, негодник ты эдакий, сделал с нами! – дико закричала Ласунская, пытаясь выбраться из возка.
Но Ерёмка не слышал: ещё раньше женщин он скатился с облучка, по-прежнему туго натягивая поводья узды, намотанные на его тяжёлую меховую рукавицу.
Лошади понесли было, дрожа под натянутой уздой, но погнувшаяся ось твёрдо упёрлась в землю и остановила их. Слетевшее колесо, прыгая через ямы и колдобины, покатилось с откоса. Задержала коляску лишь высокая наледь с одной стороны её, а промоина на дороге не позволила возку скатиться вниз...
Ерёмка вскарабкался кое-как с откоса, куда едва было не слетел, степенно и не спеша освободил натянутые вожжи и теперь стоял, почёсывая кудлатую голову – треух его свалился и росшие дыбом чёрные волосы упали ему на лоб, закрывая весь обзор.
– Что стоишь, треклятый? – кричала ему в стенку возка Ласунская, словно бы видела сквозь рогожу неловкие и тяжёлые движения своего неповоротливого крепостного.
Ерёмка медленно двинулся к возку, решая, как помочь женщинам выбраться, и то и дело почёсывал лохматый затылок.
Со стонами, визгом и проклятиями Ласунская и Груша еле выбрались через дверцу, оказавшуюся у них над головой. Ерёмка помогал сильными могучими руками, и скоро обе они стояли на мёрзлой земле, на самом скользком от наледи обочном верху.
– Что стоишь? – накинулась на него Ласунская, едва придя в себя после неожиданной оказии. – Растопырил глаза, убил, завалил нас, да ещё и стоит.
Она кричала больше от прошедшего страха, пережитого ужаса, но слова вылетали из её сухонького рта грозящие и проклинающие. Но Ерёмка стоял на дороге, осматривая погнувшуюся ось, ушедшую глубоко в землю, и молча думал, что делать.
Ласунская сошла с наледи на чёрную и вязкую землю возле дороги и огляделась. Вдалеке синел лес, редкие деревья перемежались полосами вспаханной с осени земли, кое-где с проплешинами снега, вилась чёрная расхлёстанная дорога, отороченная наледями по обочинам. Нигде никого.
Ерёмка обошёл возок, покачивая непокрытой кудлатой головой и находя в душе, что дело совсем пропащее. Слава Богу, обошлось только синяками и ушибами, но Ласунская продолжала причитать:
– Убил, без ножа зарезал, треклятый супостат! Что вот теперь делать, ежели не поправишь возка?
Ерёмка отправился искать слетевшее и закатившееся под придорожные кусты колесо. Груша рыдала во весь голос, кляня и погоду, и Ерёмку, а Ласунская вдруг судорожно схватилась за грудь. Там, перевязанные платочком, лежали заветные двести рублей от великого князя Константина, которые Курута тайком сунул ей. Деньги были на месте, и Ласунская немного успокоилась. Теперь вся надежда была на Ерёмку: неужто не найдёт способа поправить возок и ехать дальше?..
Всхлипывания Груши, мрачное молчание Ласунской да бормотание Ерёмки, шарившего по мёрзлым стылым кустам, стояли над землёй, уныло прикрытой сереньким небом с темнеющими облаками.
От тёмно-синей стены леса отделились какие-то точки. Они быстро приближались и скоро превратились в две норовистые тройки, разбивавшие треньканьем бубенчиков тишину степи. Лошади неслись во весь опор, и стало видно их дыхание, сгущавшееся вокруг заиндевевших морд. За ними катились две лёгкие рессорные кибитки, похожие на модные нынче кареты, немного покачивающиеся в такт движению.
– Слава тебе, Господи, – торопливо перекрестилась Ласунская и встала посреди дороги: не могут же лошади наступить на живого человека, а она словно предчувствовала, что такие барские тройки могут и пронестись мимо, оставив после себя лишь взметнувшуюся снежную пыль да летящие из-под копыт мокрые комья земли. – Никогда ещё русские в беде не бросали человека на дороге, – бормотала она. – Вот ежели немцы либо другие иноземцы, те боятся остановки, боятся лихих людей. Да какие ж мы лихие, мы – несчастные!
И она стояла позади перевёрнутого возка, махая ручкой и крича гайдукам[6]6
Гайдук – выездной лакей в богатых, помещичьих домах.
[Закрыть], чтобы остановились.
Тройки и впрямь, не доезжая до возка, остановились, но сделали это только потому, что объехать его не было никакой возможности: высокая наледь по сторонам дороги не давала объезда.
Ласунская побежала к дверцам красивой богатой кареты и ещё издали начала кланяться и кричать несчастным голосом:
– Люди добрые, помогите, сделайте милость, не дайте пропасть бедной вдове!
Она кланялась и кланялась в пояс закрытой дверце и даже не заметила, как легко порхнула на подножку маленькая ножка в меховом башмачке, и, лишь приподняв голову, увидела рядом с собой хорошенькую девчонку лет четырнадцати в легчайшей меховой дорогой накидке и таком же капоре, с висевшей на шнуре меховой муфте.
Девчонка соскочила на землю скоро, вспрыгнула на высокую обледенелую обочину и звонко закричала тем, кто ещё только начинал выбираться из кареты:
– Ой, смотрите, смотрите, возок поперёк дороги лежит, осью в землю ушёл, а лошади все закуржавели...
Смущённо обернувшись к Ласунской, она тихо произнесла:
– Ой, простите, ведь это ваш возок? С вами такая немочь приключилась? А я так кричу, простите великодушно...
Ласунская скорбно качнула головой, но от всего вида егозливой девчонки её так и потянуло к лёгкой улыбке.
– Да это ж не беда, – затараторила девчонка, – мы вас подвезём, у нас на всех места хватит, а лошадей надо припрячь к нашим или привязать сзади...
Из кареты неловко, согнувшись, полезла дородная, нестарая ещё барыня. Ловкие руки двух дюжих гайдуков подхватили её, закутанную в тяжёлую меховую шубу, и аккуратно поставили на мёрзлую землю позади обочины.
Словно и не было здесь старших, девчонка умело и ловко распоряжалась, и даже Ерёмка очнулся от своего унылого бестолочья и побежал распрягать своих кляч, а Груша восторженно смотрела на барышню, несмело трогая её дорогую меховую накидку, и широко улыбалась в ответ на все слова девчонки.
– Марго, – строго сказала по-французски барыня, вынутая из кареты и стоявшая теперь в отдалении от дороги, – что ты так кричишь... – И, обернувшись к Ласунской, виновато произнесла по-русски: – Оглушила, право, эта егоза.
– Что вы! – страстно молвила Ласунская, – да вас прямо сам Господь послал! Слава, Господи, тебе! – истово, широко перекрестилась она.
– Марго, – снова строго сказала барыня, – надо же представиться, а ты сразу со своей помощью, может, она ещё и не понадобится...
– Ах, маман, – насмешливо ответила девчонка, – да какие могут быть церемонии, ежели у людей беда?
– Мы уж отчаялись! – тихо изрекла Ласунская, почтительно склонившись перед богатой барыней. – Мороз на дворе, а мы тут одни-одинёшеньки...
Она говорила по-русски, немного картавя, чтобы показать, что и сама знает по-французски, да о беде надо рассказывать по-родному, по-русски. Слегка склонив голову, она жеманно произнесла:
– Позвольте представиться: вдова капитана Измайловского кавалергардского полка Михаила Ефимовича Ласунского.
– Известная фамилия, – смущённо пробормотала дородная барыня.
– Зовут меня Марья Андреевна, ехала вот из столицы к сыну в Москву, у него там квартира, а уж потом ещё дальше, в тверскую... – Передохнув, она возмущённо продолжила: – Негодник Ерёмка вывалил нас, едва выбрались из возка, да так и остались на дороге, и нигде никого...
– А мы Нарышкины, едем из поместья в Москву. Маргарита выпросилась последние осенние денёчки провести в деревне. А уж нас в Москве, – опять строго глянула она в сторону дочери, – заждались...
Ласунская тоже кинула взгляд в сторону бойкой девчонки и не удержалась от комплимента:
– Дочка у вас какая! А глаза-то прямо как изумруды!
– А ты не слушай, не слушай! – прикрикнула на дочку Нарышкина. – Самые обыкновенные глаза, – недовольно заметила она.
– Что вы, – сразу поняла Ласунская, – да таких глаз по всей Москве не сыскать...
Нарышкина невольно покраснела от такой похвалы, но, скрывая свою гордость красавицей дочкой, сурово заметила:
– Бойка не по годам, прямо огонь-девка, сладу с ней нет...
Ласунская умильно улыбалась, глядя на девчонку.
Та распоряжалась, да так ловко и уверенно, что и Ерёмка, и гайдуки, соскочившие с облучков и запяток, подчинялись ей с удовольствием и охотой.
– Распрягите, не то обрежьте постромки, – командовала девочка, – а возок отвалите в сторону, он весь худой да драный, небось и не пригодится больше...
Ласунская так и застыла на месте, услышав фамилию от своей дородной попутчицы. Она давно была наслышана о знатном и богатом роде Нарышкиных. Муж Варвары Алексеевны, урождённой княгини Волконской, происходил из того самого рода, откуда была вторая жена царя Алексея Михайловича, мать Петра Великого. С тех пор как иностранцы наводнили Россию и царский род украсился шведской прачкой, семья Нарышкиных, все его ветви, пришли в запустение.
– А ну, мужики! – кричала тем временем Маргарита. – Свалите в сторону этот дрянной возок да глядите, осторожнее, не повредите бабки у лошадей, да привяжите их назад, да не к коляскам, а вон видите, обоз наш подъезжает, к телегам и привяжите, он медленнее едет, а мы вместе с нашей пострадавшей сядем в карету... Правда ведь, маман, мы подвезём угодивших в оказию? – умильно спросила она у матери.
Варвара Алексеевна только улыбнулась в ответ на крики дочери: видно было, что она гордилась ею, любовалась и любила, видимо, без памяти.
– Как я своего Поля, – вздохнула Ласунская.
Скоро подъехали и телеги с наваленными на них коробами, рогожными кулями, бочонками и коробками. Ерёмка захлопотал возле возка, снимая с него оставшиеся колёса, и бережно тащил их в сторону телег: не пропадать же господскому добру.
– А от нас вы поедете в нашем возке, мы вам его отдадим, правда ведь, маман? – обращалась Маргарита к матери и так взглядывала на неё, что той ничего не оставалось, как кивнуть головой. – Вот и славно, вот и уладилось всё! – опять закричала Маргарита. – А мы все уместимся в карете, у нас славная карета, тёплая и мягкая!
Ласунская в некотором смущении и растерянности смотрела на Варвару Алексеевну.
– Конечно, – сказала княгиня, – все уместимся, а горничную посадим к нашим девушкам.
Она лишь махнула рукой, а уж из второй кареты выпорхнули богато одетые здоровые девушки и, облепив Грушу, потащили её в другую коляску. Рослые и дюжие гайдуки легко отвалили на обочину возок, подтолкнули с наледи на землю, и скоро дорога была свободна.
– Садитесь, садитесь, – торопила Ласунскую Маргарита, подавая ей руку и приглашая в тёплое и полутёмное нутро кареты, куда уже успела вспрыгнуть, даже не воспользовавшись подножкой.
Ласунская нерешительно оглянулась на Нарышкину, но та только ласково кивнула головой, и Ласунская полезла за Маргаритой внутрь. Гайдуки подсадили и Варвару Алексеевну, гикнули молодцеватые погонялы, засвистели в воздухе длинные арапники, и лошади дружно поднялись вскачь. Ерёмка взобрался вместе с колёсами на одну из телег, и скоро обоз покатил по чёрной дороге, далеко разнося в морозном воздухе весёлое треньканье бубенцов.
Ласунская сидела прямо напротив Маргариты, примостившейся на скамейке спиной к движению кареты, и с удовольствием вглядывалась в свежее, розовое с мороза лицо девочки, в её сияющие в полутьме зелёные глаза, полные розовые губы и белоснежную кипень ровных, сверкающих зубов.
«Чудо как хороша», – думала она. Тонкие нежные руки девочки ни минуты не оставались в бездействии – она то перекладывала ненужную в тепле муфту, снимая её с шеи, то взбивала мягкую подушку, то тянулась пальцами к морозным узорам на стекле окошек кареты и протирала в нём крохотную щёлочку, в которую виднелись проносившиеся мимо чёрные поля с проплешинами снега, голые переплетённые сучья придорожного леса, высокие вешки, отмечавшие каждую версту, снежная пыль и комья земли, летевшей из-под копыт лошадей!
Как беззаботна и весела была эта четырнадцатилетняя девчушка, выросшая в неге и роскоши! С завистью и восхищением оглядывала Ласунская просторное нутро кареты, небольшую закрытую медную жаровню на высокой ножке, от которой шло живительное тепло едва тлеющих углей, пушистые ковры, покрывавшие пол и стены кареты, и мягкие пуховики, набросанные поверх этих ковров. Век бы сидеть и ехать в этой карете, ни толчка, лишь лёгкое покачивание: хороши рессоры у такого возка, и карета, словно детская люлька, качается на широких кожаных ремнях.
Она опять потрогала заветный комок на груди, и тёплое чувство к мальчику – великому князю – охватило её.
– Вы только что из столбцы, – обратилась к Ласунской Нарышкина, – расскажите мне самые последние новости. И какие моды теперь, мы, в Москве, всегда отстаём от столичных новостей.
– Ах, маман, – быстро вмешалась Маргарита, – ну почему вы так говорите? Мы и журналы столичные получаем, и ноты новые, а про моды и говорить нечего – что в них хорошего?
– Наш пострел везде поспел, – с неудовольствием отозвалась Варвара Алексеевна, – небось госпожа Ласунская была при самом дворе, ей есть что порассказать...
Ласунская улыбнулась, гордая, что и она может стать источником самых свежих новостей.
– Да я при дворе была лишь у великого князя Константина, – раздумчиво начала она, – везде слухи, что женят его, уж вызвали из Германии сразу трёх невест.
– Какой он из себя, великий князь? – живо заинтересовалась Нарышкина. – Про сватовство-то мы знаем, а какой он – не видывали...
– Прелесть что за мальчик, – восторженно заговорила Ласунская, – такой вежливый, учтивый, приветливый, а уж щедрый – выше меры.
Она снова потрогала деньги и всё более и более начала рассыпаться в похвалах великому князю.
– А невеста его тоже красива? – вдруг спросила Маргарита. – Уж, верно, выбрали самую красивую из всех немецких принцесс...
– Не видала я их, к сожалению, но слухов по столице много. Говорят, действительно редкой красоты все три принцессы.
Что ей было до принцесс там, в Петербурге, когда на уме у неё было только одно – пристроить Поля. Но мечты её рухнули, и она тяжело вздохнула, но тут же подобралась: нельзя показать и виду, что бедна и никчёмна. Она с восторгом принялась описывать столичные достопримечательности, хотя лишь слышала о них, а сама не видела.
– А что теперь носят? – спросила Нарышкина.
– Вам бы, маман, только о том, что носят, – перебила Маргарита мать, – а какие новые стихи, романсы, какие новые рассказы появились?
– А у тебя одно на уме – стихи, да романсы, да новые романы французские, а нам, старшим, важно, какие платья шить...
– Да разве мы шьём, мы же всё из Парижа получаем, – запротестовала Маргарита. – А в Париже теперь в моде платья с поясом под грудь. И очень даже некрасиво, – протянула она, – прямо уродкой выглядишь в таком платье...
– А это уж у кого какая фигура, – съязвила мать.
Ласунская ответила так, чтобы угодить и матери, и дочери:
– Всё-таки греческая мода была получше, да и то сказать – эти ленты под самой грудью не очень-то красиво. Но как светлейший Потёмкин умер, так и прекратились всякие разговоры о греческом, хоть и не в такой чести всё французское: больно уж эти якобинцы раздражают матушку-императрицу...
Нарышкина искоса взглянула на Ласунскую и не стала поддерживать разговор. В её замечании она увидела нескромный намёк на изменившуюся политику Екатерины и хоть с мужем и самыми близкими друзьями и осуждали немку-царицу, но с посторонними боялась затевать такие разговоры: слишком уж много было угодливых людей и в старой столице, что доносили Екатерине каждое неосторожное слово. Она отвернулась к морозному оконцу и заметила:
– Должно быть, подъезжаем...
За крохотным окошечком и впрямь замелькали неказистые деревенские домишки; высокой стеной отгородился от дороги громадный господский дом, потом показались огороды, забранные кривоватыми плетнями.
Зачернела спокойная вода речушки, всё ещё не замерзшей и лишь по берегам покрытой тонкими полосами синеватого льда.
Пошли наскоро мазанные избёнки пригорода старой столицы, мелькнули в окошке и исчезли из глаз красные стены Кремля, и карета остановилась у резных дубовых ворот господского дома Нарышкиных – тяжёлого, длинного, приземистого, строенного ещё в старомосковском стиле дворца с высоким резным деревянным крыльцом под тесовой крышей и аллеями, ведущими с двух сторон к парадному подъезду.
Пока коляски подкатывали к крыльцу, на него выскочил хозяин – Михаил Петрович Нарышкин, высокий, прямой, ещё не старый боярин, отставной подполковник, в наспех накинутой шубе и с седой непокрытой головой. Выбежал и кричал младший брат Маргариты – пятилетний Мишаня, за ним выскочил ливрейный слуга и принялся одевать непослушного мальчишку.
Не дожидаясь помощи рослых гайдуков, Маргарита легко соскочила с подножки кареты и бросилась к отцу, зарылась лицом в его мохнатую шубу и расцеловала крепкое, немного грубоватое лицо. Обе его румяные щеки она разгладила своими нежными тонкими руками, пригладила поседевшие бакенбарды, влажные от мороза усы, а потом ткнулась носом в пухлые щёки младшего брата.
– Ох и непоседа, – горделиво вздохнула Варвара Алексеевна и тяжело полезла из кареты, поддерживаемая крепкими руками гайдуков.
Ещё не поднявшись на крыльцо, она приостановилась, обернулась к Ласунской и ласково сказала:
– Добро пожаловать в нашу берлогу...
Ласунская несмело поставила ногу на подножку, чуть не поскользнулась и ступила на землю, тоже подхваченная могучими руками слуг.
– Принимай гостей, Михайла Петрович, – громко произнесла Варвара Алексеевна, едва успев взойти по ступенькам, словно бы предупреждала мужа о посторонних.
– Заждался вас, красавицы вы мои, – бормотал Михаил Петрович, тыкаясь маленьким красным носом в свежее, пылающее с мороза лицо дочери и раскрывая объятия жене, тяжело поднимающейся по ступенькам.
– Прежде позволь тебе представить спутницу нашу, Марью Андреевну Ласунскую, – скороговоркой представила она гостью мужу и предупреждая его поцелуи и объятия.
– С миром вас, добро пожаловать, – склонился над дряблой холодной рукой Ласунской старый подполковник, – уж не взыщите, чувствуйте себя как дома, а мы с мамой поцелуемся, не осудите...
Он чмокнул воздух над рукой Ласунской и кинулся к жене, уткнувшись лицом в холодный меховой воротник и оглаживая её свежее, всё ещё молодое лицо. – Заждались, девчонки теребят, Мишаня и вовсе извёл, где моя милая матушка да сеструня моя родная...
Ласунская с острой завистью наблюдала за этой тёплой встречей. Пятилетний мальчишка жался к ногам матери. Маргарита, успевшая слетать в дом и снова выскочившая на крыльцо уже без меховой накидки и капора, тащила её за руку в тёмные прохладные сени, а потом в большую круглую горницу с жарко пылавшей большой русской печью.
– Теперь пойдут поцелуи да приговоры! – закричала она и скомандовала: – Глаша, Груша, помогите госпоже раздеться! – И сама принялась помогать Ласунской распутывать многочисленные тёплые платки.
Старенький потёртый баульчик Ласунской уже стоял у дверей комнаты, и она несмело вошла, чувствуя себя чужой и лишней в этой богато и аккуратно убранной горнице. Хоть и была низковата она, но старинная резная мебель, просторные кресла и диваны, в алькове кровать под балдахином, прикрытая кашемировыми занавесками, – всё это вызвало у неё умиление и воспоминания о былой роскоши, окружавшей её в доме родителей, а затем и мужа...
Она подошла к старинному высокому зеркалу, вгляделась в своё постаревшее лицо, в поседевшие волосы, забранные под старый, поношенный чепец, увидела щётки и гребни, разложенные на подзеркальнике, положила голову на руки и заплакала тихо и беззвучно...
Потом вскинула голову и принялась приводить себя в порядок. И ни на минуту не выходила у неё из головы ещё в дороге промелькнувшая мысль: как бы сделать так, чтобы её Поль, её дорогой мальчик, и эта милая резвая девочка...
Она ещё не додумала свою мысль, но отчётливо встала перед ней вся эта большая, дружная и весёлая семья. Как они добры и щедры и как беззаботна и ласкова эта четырнадцатилетняя девочка! Она сразу почувствовала в ней родную себе, близкую, её живость, её щедрое сердечко так много обещало в будущем! «Дай ей Бог хорошего жениха», – подумала Ласунская и внезапно увидела лицо Поля и лицо Маргариты перед сверкающими огоньками свеч в церкви.
И она начала свою игру очень тонко и умно. За огромным обеденным столом в большой столовой зале, низковатой, но просторной, собралось больше двадцати человек. Тут были и все дети, притихшие и старательно соблюдавшие весь обеденный ритуал, и воспитатель Миши, худой и мрачный старик француз, и бонны девочек, у каждой своя. Ласунскую посадили рядом с хозяйкой дома, и она обрадовалась этому как хорошему предзнаменованию.
– Какая у вас чудесная семья, – тихонько сказала она Варваре Алексеевне перед второй переменой, – а дети... Боже, я так давно не видела таких воспитанных и смышлёных детей...
Нарышкина покосилась на неё, но ничего не ответила. Правда, видно было, что похвалы гостьи ей приятны. А Ласунская, заметив это, продолжала хвалить и дом, в котором живут так ладно, мирно, и живую обстановку всего обеда. Но особенно налегала она на комплименты Маргарите: и весёлая, и добрая, и умница...
Варвара Алексеевна смотрела на свою семью словно бы глазами гостьи и радовалась, что есть и человек со стороны, который оценил по достоинству её большое семейство.
– А какая замечательная была семья у нас, – тихонько рассказывала Ласунская Варваре Алексеевне, – какой прекрасный человек был мой супруг! – Она едва заметно выпустила слезу, но как бы спохватилась: не время и не место для печальных историй. – Прелестные девочки, все четыре удачно вышли замуж. Теперь только Поль у меня на руках... Впрочем, что я говорю. Поль с его образованием, его доброй душой и прекрасным сердцем составит счастье любой женщины. Он так добр ко мне, – продолжала она нахваливать сына, – так предан мне, что даже не хочет жениться, чтобы не покинуть меня.
Она так расписывала достоинства Поля, что Варвара Алексеевна не преминула пригласить Ласунскую в гости вместе с её замечательным сыном.
Несколько раз ещё съездила Ласунская к Нарышкиным и через несколько месяцев решилась показать сына.