Текст книги "Кабинет-министр Артемий Волынский"
Автор книги: Зинаида Чиркова
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 29 страниц)
В первое мгновение Артемию показалось, что это Пётр – живой, собственной персоной сидит на троне под красным бархатным балдахином. Но неестественная неподвижность лица, странная омертвелость всех членов заставляла понять, что это восковая фигура самодержца. Артемий слышал от придворных, что сразу после кончины царя архитектор и скульптор Растрелли снял с него посмертную маску, тщательно вымерил все объёмы его громоздкого тела и принялся за лепку восковой фигуры.
Рядом с троном возвышалась горка, на которой лежала посмертная маска, полузакрытая чёрным саваном.
Артемий снова поёжился от суеверного страха. Царь сидел перед ним такой, каким он знал его. Только вот никогда Пётр не был таким неподвижным – всегда движение, всегда порывистость, всегда торопливость. И голова его теперь не тряслась, как обычно, и руки спокойно лежали на подлокотниках кресла.
Да и одет он был не так, как привык его видеть Артемий. Вместо походного поношенного камзола на нём был роскошный голубой с серебряными позументами камзол, через грудь протянулась широкая лента Андреевского ордена, красные чулки обтягивали икры ног, а на башмаках, явно изготовленных уже после кончины Петра, красовались огромные пряжки со сверкающими бриллиантами. Из-под рукавов камзола выглядывали белоснежные волны кружевных манжет, и вся голова утопала в такой же пене нежнейших кружев. Нет, не походил этот парадный царь на живого, порывистого царя.
Артемий прошёл к фигуре, низко склонился перед ней и тихонько произнёс:
– Здравствуй, государь!
И словно бы в ответ на это приветствие что-то заскрежетало в груди и ногах фигуры, заскрипело, затикало.
Артемий удивлённо и со страхом отскочил. Ему показалось, что фигура шевельнулась, и он уже хотел, не помня себя, бежать из Кунсткамеры, но преодолел свой страх. «Что будет, то будет», – сказал он себе.
Фигура действительно шевельнулась, медленно и тяжко поднялась во весь свой громадный рост. И снова застыла.
Пётр Алексеевич стоял возле своего трона и пронзительно смотрел умело нарисованными глазами на Волынского.
Артемий ещё раз поклонился царю, низко-низко, почти касаясь наборного паркета пола, застланного персидским ковром, пальцами вытянутой руки. Когда он выпрямился, снова послышался железный скрежет и шорох, фигура подняла руку, словно подавая ладонь для рукопожатия.
Артемий в изумлении смотрел на восковую фигуру, только теперь начиная опознавать, что значил этот железный скрип и скрежет.
– Умно придумали, – сквозь зубы процедил он.
Фигура вскинула другую руку, словно бы выпроваживая посетителя за двери.
Потом Артемий увидел, как всё так же медленно и осторожно фигура опустилась на своё место и застыла в прежней позе.
Он перевёл дух, ещё раз склонился перед восковой фигурой царя и выскочил вон.
Служитель подошёл к нему почтительно и робко.
– Фортуна, – шепнул он, – редко кому удаётся поднять фигуру, скрыта пружинка под ногами. Фортуна – наступишь на ту пружинку ногой, и царь встанет, а нет – так и будет сидеть...
«Фортуна, – злобно подумал Артемий. – Хороша фортуна, хорошо счастье, коли отрешён я от всех должностей и сижу сиднем в тоскливой и сонной Москве. Нет, тут не фортуна, чистая случайность: наступил ногой – и царь встал и подал руку, а потом выпроводил вон одним мановением руки. Вот бы такими были все цари, чтобы царила без них справедливость и благодать...»
Но это были уже совершенно посторонние мысли, и Артемий быстро прогнал их.
Однако встреча с восковой фигурой Петра произвела на него такое впечатление, что вечером, на многолюдном придворном приёме он попытался кое-кому сказать об этом. Его оборвали с коротким смешком: стоит себе фигура в Кунсткамере – вот и пусть стоит. Хотели было во дворце поставить, да ведь как живой, пройти мимо нельзя, всё глядит пронзительно и печально. Задвинули среди уродов, там ему и место...
Раззолоченные вельможи и сановники холодно и пренебрежительно отнеслись к Волынскому. Да и слава за ним тянулась нехорошая – будто бы казнокрад, да и роду не слишком большого, мало что женат на двоюродной сестре Петра, так ведь Петра больше уже нет, а есть Екатерина I, императрица и государыня, а она не слишком-то жалует родичей царя. Выписала из-за границы своих родичей – Скавронских, им первое место и честь, а они всего-навсего крестьяне, дикие, необразованные, ни встать, ни сесть. Но Екатерина пожаловала им титулы, и вышли лифляндские крестьяне в князья да графья, определила им вотчины и деревеньки, приписала людишек. И хоть смеются над ними родовитые втихомолку, а вслух никто не смеет и слова сказать – строгий догляд светлейшего пресекает все разговоры.
Артемий с грустью смотрел на пиршество. Он тоже был приглашён к столу государыни, хоть и посажен не на первые места. Траур по царю давно кончился. Екатерина уже занималась устройством брака своей старшей дочери, Анны Петровны, с голштинским герцогом, и эта пара являлась перед светлыми очами Меншикова во всём своём блеске.
Окинув немного косящими глазами стол, Екатерина вдруг обнаружила среди гостей и Артемия. Она всё ещё помнила, как легко и красиво танцевал он с ней под зорким взглядом мужа, что был Волынский много дружен с Видимом Монсом, – вспомнила, расчувствовалась и подозвала Артемия к себе поближе.
Он поцеловал её руку, всё ещё белую и пышную, она же поднесла ему чарку водки и тихо сказала:
– Выпей за упокой...
И непонятно было, за упокой кого – то ли Петра, то ли Монса.
Артемий пригубил и поставил перед собой чарку: пить он никогда не был горазд, хоть и мог учиться этому у Петра.
– Расскажи, что ты и как? И какая семья?
Он стал было говорить, что бабёнка и девчонки пока остались в Москве, а сам он живёт с деревенек, данных за женой, но скучает. Но Екатерина уже не слушала, отвернувшись к Меншикову, который шептал ей на ухо что-то, верно, смешное, чему она очень смеялась.
Артемий замолк.
– А я привёз государыне подарок, – несмело вставил он в речь светлейшего.
Глаза всех обратились к Артемию. Виданное ли дело – подарки самой государыне, когда все ждут подарков от неё.
Он выложил прямо среди серебряной и золотой посуды туго завязанный свёрток. Екатерина с интересом смотрела на него.
– И что ж там? – не вытерпев, спросила она.
Артемий нарочито медленно развязывал узелки на ткани. За столом воцарилось молчание.
На большой белой тряпице лежала посреди стола простая гренадерская фуражка.
Екатерина в недоумении подняла на Волынского глаза.
Он тихо сказал:
– Сберёг вашего величества головной убор, который носили во время персидской кампании...
Екатерина ахнула:
– Да ведь и правда, я тогда голову обрила, страшнейшая жара, и носила вот эту фуражку...
Она схватила фуражку, повертела её в руках, попробовала было водрузить на свою огромную, зачёсанную высоко надо лбом причёску, но потом взяла фуражку, прижала к груди, и слеза выкатилась из её небольших карих глаз.
– Порадовал меня, Артемий.
Она встала, потянулась к Артемию и поцеловала его прямо в губы. На Волынского пахнуло вином, но он не подал и вида.
– Жалую тебя, генерал-майор, губернаторством в Казани, – громко сказала Екатерина. – Говорят, старый губернатор, царство ему небесное, все дела запустил, а ты молодой да сильный, вот и наведи порядок.
Артемий низко склонился перед императрицей, она снова обняла его и опять поцеловала прямо в губы.
И сразу же Артемия окружила придворная льстивая клика – кто лез с поздравлениями, кто с поцелуями, по примеру матушки-государыни, кто просто рад был постоять со счастливчиком, которому улыбнулась фортуна, приглашали обедать и ужинать.
Артемий улыбался, отвечал на поздравления, но скоро, едва за государыней закрылись резные двери, уехал...
Ранним ясным летним утром он заложил экипаж и, не сопровождаемый никем, кроме двух форейторов, поехал в Петропавловский собор. Он хотел увидеть саркофаг с телом Петра, ещё раз ощутить величие и бессмертность этого человека, которого он знал и понимал, которому служил и поклонялся.
Строительство Петропавловской крепости было закончено ещё при жизни Петра, но собор только начинал возвышаться.
Артемий так и представлял себе картину похорон Петра в этом возносящемся ввысь гигантском соборе.
Ещё и теперь, через несколько месяцев по смерти царя, стены не доросли до уровня крыши. А в момент похорон они были и того меньше, на высоте лишь человеческого роста. Но зато высилась рядом великолепная колокольня с фигурой ангела на шпиле, и только задрав голову, можно было рассмотреть его. Ходили по собору каменщики в испачканных известью кожаных фартуках, громко переговаривались грубыми голосами, гулко отдававшимися в недостроенных стенах, мелькала среди них маленькая фигура архитектора Доменико Трезини, что-то тараторившего на итальянском языке. Никто его не понимал, рабочие медленно поднимались по лесам на стены, карабкались с корзинами за плечами, заполненными раствором и кирпичом, неспешно устраивались на стене и плавными движениями клали один за другим красные, словно кровавые кирпичи.
Артемий прошёл к крошечной часовне, где стоял саркофаг с телом Петра. Серебряной чеканки последнее упокоение Петра возвышалось среди маленького пространства часовни, повернуться тут было негде, и Артемий встал на колени возле ступенек, ведущих в часовню.
Он держал в руках большую витую восковую свечу и так углубился в свои мысли, что не замечал, как стекает воск по его пальцам и застывает на них крохотными белыми струйками.
Артемий думал о Петре, молился за его душу, призывал Петра быть предстателем перед Господом. Слёзы бежали по молодому ещё, но уже отягчённому ранними морщинами лицу Волынского, но он не замечал их.
Он стоял и стоял на коленях и не мог заставить себя встать и навсегда проститься с Петром.
Подошёл немолодой седобородый священник, тронул за плечо поникшего человека. Артемий вздрогнул, поднял голову.
– Панихиду по усопшему, – едва выговорил он.
Всю службу он провёл на коленях, изредка осеняя себя широким крестом и земно кланяясь почившему императору. Словно бы вслед за Феофаном Прокоповичем, о речи которого Артемий был наслышан, восклицал он в душе: «Что сё есть? До чего мы дожили, о россияне? Что видим? Что делаем? Петра Великого погребаем! Не мечтание ли сие? Не сонное ли нам привидение? Ах как истинная печаль, ах как известное наше злоключение! Виновник бесчисленных благополучий наших и радостей, воскресивший, аки от мёртвых, Россию и воздвигший в толикую силу и славу, или паче, рождший и воспитавший, прямой сын отечестия своего, отец, которому по его достоинству добрии российстви сынове бессмертну быть желали. По летам же и составу крепости многодетно ещё жити имущего вси надеялися: противно и желанию, и чаянию скончал жизнь, и о лютой нам язви!
Тогда жизнь окончал, когда по трудах, беспокойствах, печалях, бедствиях, по многих и многообразных смертях, жити нечто начинал...»
Как жалел Артемий, что не было его в пышной и многолюдной траурной процессии, которая провожала тело Петра слезами и скорбью! Как плакал бы он вместе со всеми сподвижниками Петра, оставшимися словно бы без вожака, без отца, строгого и справедливого! И он плакал и плакал, и казалось, слёзы его не перестанут течь и капать на маленькие ступени крошечной часовни, занятой огромным саркофагом с телом Петра.
Но вот служба кончилась. Не отирая слёз, встал Артемий с колен, приложился к углу резного серебряного саркофага, и будто мрачной тенью накрылось его сердце, а обоняние ощутило смрад и тлен потустороннего мира.
– Покойся в мире, – перекрестил он саркофаг и, не оглядываясь, вышел из собора.
Весело чирикали воробьи на деревьях посреди крепости, перекликались на стенах собора каменщики, синело обычно бледное небо над Невой, кудрявились белые облачка, и солнце словно посылало свой привет иззябшей за зиму мокрой земле.
Проходя к экипажу у ворот Петропавловской крепости, заметил Артемий валяющуюся на земле большую квадратную серую бумагу. Что-то было нарисовано на ней, что-то написано.
Он не поленился, поднял бумагу, и брови его удивлённо взлетели. «Как мыши кота хоронили» – шла по верху листа чёрная вязь слов.
Артемий рассмотрел рисунок. На громадных серых санях лежал привязанный усатый кот – усы его до смешного напоминали растительность под носом Петра.
«Небылица в лицах, найдена в старых светлицах, обверчена в старых тряпицах, как мыши кота погребают, недруга своего провожают», – читал Артемий и одновременно разглядывал незатейливый рисунок. Восьмёрка мышей, запряжённых в сани, как будто намекала на восьмёрку траурной колесницы царя, а мыши по сторонам саней сопровождены были стихотворными подписями. Грызунья «от чухонки Маланьи везёт полны сани оладьев, а сама Маланья ходит по-немецки, говорит по-шведски»...
Артемий побледнел. Это была сатира на Екатерину, на всех придворных, радующихся смерти своего старого врага. И каждая мышь была представлена так, что напоминала кого-нибудь из высших петровских сановников.
Ему много рассказывали о пышной траурной церемонии, и отголоски её находил он в рисунке, а стихи окаймляли каждую фигуру и грубо смеялись над всей процессией и её отдельными участниками.
Ярость охватила Артемия. Он смял в руках рисунок, разорвал его в клочья и затоптал ногами, растирая в пыль.
А потом призадумался. Был же такой писака, что изобразил похоронную процессию в резких стихах, смеясь над высшей знатью. «Попался бы он мне в руки, – с яростью думал Артемий, – я и его растёр бы по земле, как этот пашквиль». Но видел, значит, наблюдательный глаз, каково было настроение царедворцев, что так их представил...
Что же будет теперь, если и при жизни Петра, оставшись у руля страны, схватились они врукопашную, устроили свару в Сенате, чуть ли не рвали друг у друга волосы? Ясно, что матушка Екатерина не станет заниматься делами, она никогда этого не делала при Петре, а теперь и вовсе не по силам ей. Значит, светлейший со злейшим врагом Волынского Петром Андреевичем Толстым будут вершить все дела и всех своих недругов припрут к стене?
Хорошо, что получил он назначение в Казань, хорошо, что уедет далеко от столицы. Держал всех в крепкой узде царь-батюшка, впрягал в непосильный государственный воз и сам тащил матушку-Россию, а вот его не стало, и дела его пойдут прахом. Артемий уже видел, как стоят и гниют на воде любимые корабли Петра, как всё реже и реже раздаются звуки молотов на Адмиралтействе, и нет высящихся у Невы рёбер новых кораблей. Потихоньку сгниют и те, что ещё вместе с Петром закладывал он в Астрахани для плавания по Каспийскому морю.
Но и то сказать, устала страна от двадцатилетней беспрерывной войны, устали крестьяне платить подушные подати и поставлять рекрутов для армии. Ведь только второй мирный год наступил: с девяносто пятого года прошлого века тянулись войны – Турецкую сменила Северная, Северную – Персидская...
Даже по своему опыту Артемий знал, как тяжело в России с деньгами. Армия требовала всё растущего снаряжения и боевых припасов, она поглощала все финансы страны – недаром Пётр даже ввёл институт фискалов – добровольных изыскателей налогов и денежных прибытков. Однако несмотря ни на что недоимки росли и росли, народ умирал от недородов и голода, цены на хлеб постоянно подскакивали.
Армия всё увеличивалась и нуждалась в расходах – как будут справляться с недоимками, как станут собирать подушную подать теперь, когда не стало царя? Крестьянишки бунтовали – требовали исключения из подушной подати умерших и беглых – приходилось платить и за них, требовали освободить их от строительства полковых квартир и сократить рекрутские наборы. Деревни пустели, молодые мужчины уходили воевать и возвращались только через двадцать пять лет калеками и нищими.
Артемий знал, что сразу после кончины Петра Павел Ягужинский предложил в Сенате обсудить снижение подушной подати, «дабы при нынешнем случае та показанная милость в народе была чувственна». И сенаторы согласились с бывшим государевым оком, который и теперь ещё был обер-прокурором. Они нижайше просили Екатерину снизить подушную подать на четыре копейки. Екатерина «опробовать милостиво изволила» и снизила подушную подать с 74 до 70 копеек. Это не облегчило положения «подлого» народа, но слух о снижении подати быстро облетел всю Россию, и крестьяне стали уповать на это.
Тот же Павел Ягужинский готовился теперь к новому докладу в Сенате «О содержании в нынешнее мирное время армии и каким образом крестьян в лучшее состояние привесть».
Армию нельзя ослабить, флот надо содержать в надлежащем порядке, но и крестьянам нужно способствовать – уж слишком много свалилось на них напастей – и подати, и недороды, и голод, да ещё и лихоимство чиновников. «От такого несносного отягощения пришли в крайнюю нищету и необходимо принуждены побегами друг за другом следовать, и многие тысячи уже за чужие границы побежали, и никакими заставами удержать от того неможно...»
Сенаторы рассматривали доклад Ягужинского и спорили: от побегов можно удержать, дескать, так: выбрать сотников и десятников и положить круговую поруку, усилить караулы.
Ягужинский доказывал, что необходимо сократить и расходы на армию, но сенаторы возражали, приводя слова из речи Петра на праздновании Ништадтского мира: основа обороны – армия, из-за ослабления армии погибла Византия.
Пытались сановники, оставшиеся у руля – Меншиков, Ягужинский, Толстой, Головкин, – продолжать линию Петра, но у них не получалось, да и времена были уже другие. Они ещё соблюдали свои собственные интересы, но их уже поджимала та родовитая знать, в окружении которой рос новый Пётр, внук Петра, сын Алексея.
И метались «птенцы гнезда Петрова» в поисках выхода из тяжёлого положения, искали этих путей, судили да рядили, а пока что шла во дворце бесконечная гульба. Дни рождения, дни именин, дни годовщин: то Ништадтского мира, то закладки первого корабля, то рождения дочерей, то их именин – каждый день был праздничным для Екатерины и каждый день начинался у неё с приёма светлейшего князя Меншикова:
– А что бы нам сегодня выпить?
И уже с самого утра подносила Екатерина князю по несколько стаканчиков водки, а заодно выпивала и сама...
А после этого она выходила в приёмную, где собиралось множество народа – солдаты, матросы, рабочие. Всем им она давала деньги, а попутно и по стакану водки. Никогда она не отказывалась быть крестной матерью детей этого простого люда, и с каждым днём в её приёмную приходило всё больше и больше попрошаек.
Нередко она отправлялась на гвардейские учения и сама раздавала солдатам водку. Пили все – сенаторы, вельможи, офицеры, солдаты, крестьяне. Пили во дворце, пили в народе. Стаканы с водкой подносили гостям также и царевны – Анна и Елизавета Петровны.
Один из иностранных послов в те времена так писал о дворе Екатерины: «Нет возможности определить поведение этого двора. День превращается в ночь, он не в состоянии позаботиться ни о чём. Всюду интриги, искательство, распад!»
Артемию много рассказывали шепотком его старые друзья о поведении самой Екатерины. Она словно бы сломалась после смерти Петра. Бесконечные выпивки сменялись ночами самого низкого разврата – любовниками её называли Ягужинского, графа Петра Сапегу, Денвера, барона Левенвольде. Ночами горничные открывали дверь царской опочивальни таким людям, что днём их совестились пускать на порог дворца. Подруги и статс-дамы Екатерины не отставали от неё.
«Нет, – говорил себе Артемий, – подальше от этого двора, лучше не представлять ему жену и дочерей своих».
А на жену свою не мог нарадоваться Артемий: отличная хозяйка, рачительная воспитательница детей, она и не стремилась в высшие сферы, довольствовалась домом, хоть и была двоюродной сестрой самого Петра. Скромная замкнутая жизнь семьи составляла всё её счастье.
Артемий, едва получив назначение, уехал в Москву – готовиться к житью-бытью в Казани. Александра Львовна не удивилась, не воспротивилась, она сразу начала укладываться, и уже через неделю запылил по дорогам обоз из кибиток и возков – губернатор Волынский отправился вместе с семьёй к новому месту своей службы.
Глава четвёртая
После утомительных пышных похорон Петра, обильных поминок и моря слёз Анна с удовольствием вернулась в Митаву. Её встретили радостно – на длинном, как у лошади, лице Бенингны светилась яркозубая улыбка, сияли нежностью бледно-голубые глаза Бирона, а малыши скакали и прыгали возле неё так, словно она была их законной родной матерью. Пётр уже подрастал, и в его больших, навыкате глазах стального цвета уже сверкал неподдельный интерес к жизни, а горбатенькая Ядвига едва двигалась в нарядных кружевных платьицах.
По-семейному уселись все за стол, и Анна с жадностью расспрашивала о здоровье детей, успехах Петра в немецком и русском и старалась впихнуть лишнюю ложку овсянки в полненькие губы Ядвиги.
Она тихонько вздыхала: ах, как жаль, что нельзя признать их своими детьми, ах, как жаль, что уродливая, неуклюжая Бенингна с гордостью называет их своими и смотрит за ними, как за собственными детьми. Что ж, такова, видно, её участь; быть родной матерью и ни словом не заикнуться об этом, быть настоящей женой и верной супругой и даже намёком не обмолвиться...
В Курляндии всё было тихо и спокойно. Пётр Михайлович Бестужев и после смерти Петра продолжал распоряжаться доходами с вотчин Анны, и она давно уже примирилась с этим. В первые годы охлаждения к своему бывшему любовнику она всё старалась очернить его в глазах царя, писала скорбные грамотки, что ограбил её Бестужев, недосчитывается она и мешков с сахаром, и подвод с изюмом. Но один разговор с ним, состоявшийся втайне от Бирона, успокоил её. Хоть и жалел Пётр Михайлович, что нет больше у него кредита у курляндской герцогини, но он понимал, что молодой, всего на три года старше самой Анны Эрнст Бирон, к тому же ещё образованный, хоть и не кончивший курса в университете, свободно владеющий несколькими языками, остроумный, насмешливый и бойкий на язык, вправе владеть сердцем вдовы. Бестужев отошёл от Анны, уже не претендовал на её сердце, но остался верным и старательным хранителем её интересов. Со временем и Анна поняла, что лучшего управляющего её имениями ей не найти, и примирилась с ролью Бестужева как первого друга. Сохранила она и полезные тёплые отношения с его умнейшей дочерью – Аграфеной Петровной Волконской, княгиней и статс-дамой Екатерины, и потому была в курсе всех придворных сплетен у русского трона.
Пётр Михайлович, улыбаясь, сообщил ей, что явился и претендент на руку Анны.
Анна вздрогнула. Она уже и надежду потеряла когда-либо выйти замуж, иметь законных детей, быть под крылом сильного и достойного мужчины, и вдруг такая ошеломляющая новость.
Поздним вечером в опочивальню Анны пришёл Бирон.
– Ты ведь не выйдешь за него замуж? – робко спросил он между поцелуями.
Она отстранилась от него.
– Я никогда не забуду, что ты сделал для меня, – медленно заговорила она, – но ты должен понять, ведь я не в своей воле, судьбы всех людей царской крови не могут определяться влечениями сердца...
Анна грустно потупила голову.
– Да ведь и ты женат, – нашла она вдруг достойный довод, которым старалась успокоить его сердце.
– Ты знаешь, что это я сделал только для тебя и наших детей. Разве ты можешь хоть на миг представить, что я привязан к Бенингне, разве ты не знаешь всей глубины моей страсти к тебе, моей любви?..
Анна обвила его шею руками и спрятала на его плече проясневшие глаза. Она так любила эту красивую голову, эти большие голубые глаза, и даже длинный острый нос казался ей олицетворением стойкости и силы.
– Кто бы ни был моим мужем, я никогда не оставлю тебя, я никогда не перестану любить тебя. Ты один царишь в моём сердце, а внешне – что ж, только один могучий Пётр мог позволить себе жениться на шлюхе и сделать её императрицей. Я ничего не имею против неё, всё равно все дела решает светлейший да его клика, но само это звание – русская императрица...
Она не договорила. Даже с ним, Бироном, от которого у неё не было тайн, боялась она вслух высказывать мысли, что роились в её голове. Кто знает, что может быть из-за одного только неосторожного слова. И хорошо, что она продолжала писать слёзные письма к Екатерине, что по-прежнему, как и во времена Петра, называла её не только милостивой государыней, но и любимой матушкой-тётушкой. Возможно, эта её склонность прятать свои мысли и спасала её до сих пор. Она ещё помнила, как оговорил царевич Алексей её мать, царицу Прасковью: дескать, ласкова ко мне и лежит к сердцу. Слава богу, что Пётр не поверил этому – уж слишком хорошо знал он покорность своей невестки, её стремление подольститься к царю. А если бы... Анна знала, что и с опальным архиереем, поддерживавшим Алексея, до самой смерти переписывалась её мать, и в этом не усмотрел Пётр ничего крамольного.
Анна отодвинула все свои мысли и слова и отдалась поцелуям, тихим утехам любви...
Жених на этот раз сыскался сам.
Уже несколько лет рыскал по всей Европе отчаянный гуляка, лихой дуэлянт и любитель прекрасного пола, записной танцор и обладатель неисчерпаемого запаса самых тонких комплиментов Мориц Саксонский. Искал выгодную службу или, на худой конец, выгодную женитьбу.
Бастард[35]35
Бастард – внебрачный сын владетельной особы (короля, герцога и т.д.).
[Закрыть], побочный сын польского короля Августа II, этот саксонский принц уже был однажды женат. Из одного расчёта соблазнился он состоятельной наследницей фон Лебен, но не получил в браке ни богатства от скупой жены, ни удовлетворения в любви. Развёлся, наделав долгов и дуэлей, и теперь ездил по всему свету, ища фортуны.
Август II всячески способствовал беспутному своему сыну, но Мориц непременно желал хоть плохонькую, но корону – потешить своё честолюбие, а также чтобы невеста по крайней мере не была горбата.
Немало в том помогал ему саксонский посол при русском дворе Лефорт. Он предлагал Морицу то одну, то другую невесту. Годилась в жёны молоденькая ещё Елизавета, дочь Петра и Екатерины, но шансов на корону у неё не было никаких. Значительно дурнее по внешности казалась Лефорту Анна, герцогиня Курляндская. Зато у неё была корона, а уж если курляндский сейм выберет Морица своим герцогом, то в соединении с богатством и титулом Анны это может стать неплохим союзом.
Мориц отверг Елизавету – во всей Европе знали, что она рождена до брака, и хоть освятил Пётр её рождение венчанием с Екатериной, но все потешались над родословной новой императрицы.
Лефорт писал своему подопечному, как нужно действовать: на Елизавету надо истратить много денег – русские любят богатые подарки, а на Анну можно воздействовать лишь умением. Мориц принял совет и остановился на втором предложении Лефорта.
Екатерина же прочила Анну в замужество двоюродному брату герцога Голштинского, второго сына умершего епископа Любекского, только потому, что её старшая дочь, Анна Петровна, уже была помолвлена с его старшим сыном – Карлом Фридрихом. Этот герцог был внуком шведского короля Карла XI. Он рассчитывал, что Карл XII поможет ему отнять у Дании захваченный ею Шлезвиг. Но Карлу было не до двоюродного брата, и тогда Карл Фридрих переметнулся на сторону Петра I. Он переехал в Санкт-Петербург и жил там на жалованье русского правительства. Незадолго до своей смерти Пётр помолвил свою старшую дочь Анну за герцога, и последний получил повышенное содержание, дворец в столице, вмешивался во все государственные дела и пытался усилить своё влияние на Екатерину I.
После смерти Карла XII кинулся было Карл Фридрих в Голштинию, надеясь, что уж теперь-то не ускользнёт от него корона Швеции. Но там не забыли измены и выбрали на шведский престол сестру Карла XII – Ульрику.
Так и пришлось Карлу Фридриху вернуться к русскому двору. Как говорится, за двумя зайцами погонишься – ни одного не поймаешь. И шведскую корону герцог упустил, и Шлезвиг не вернул, да и большую часть своих владений был принуждён уступить.
За такого же бедняка, без поместий и без короны, и прочила Екатерина Анну. С негодованием отвергала Анна даже самую мысль о таком мезальянсе и потому искания Морица встретила снисходительно, хотя нечистота королевской крови её несколько сдерживала.
Всё-таки она была чистых кровей, истинная царская дочь! Однако едва она увидела Морица, как вспыхнула в ней надежда: этот пылкий саксонец припал на одно колено, сказал один из своих затасканных комплиментов, и Анне, отвыкшей от тонкостей этикета и любезностей кавалеров, показалось, что Мориц именно тот муж, за которым она будет как за каменной стеной.
Она поцеловала Морица в лоб, отбросив все условности, и Мориц про себя усмехнулся: поцелуй коровы...
Анна с нетерпением ждала разрешения Екатерины на этот брак. И оно последовало бы, поскольку Мориц уже успел вкрасться в доверие к курляндским бюргерам, и они охотно проголосовали за него, выбрав курляндским герцогом. Но не судьба была Анне видеть своим мужем этого блестящего, высокого, красивого, даже красивее, чем Бирон, принца...
Едва узнав об избрании Морица герцогом Курляндским, Анна помчалась в Петербург: теперь надо было настоять, чтобы Екатерина дала разрешение на её свадьбу – всё к этому подготовлено. Но с полдороги она вернулась – сам светлейший князь Меншиков остановил её карету.
В старом, давно пустующем замке свиделась она со всесильным временщиком. Они обменялись любезностями, и светлейший, ни слова не говоря, подал ей толстый пакет, запечатанный перстнями императрицы. Анна вскрыла пакет и торопливо пробежала глазами секретнейший указ Екатерины:
«Избрание Морица противно интересам русским и курляндским:
1. Мориц, находясь в руках королевских, принуждён будет поступать по частным интересам короля, который через это получит большую возможность приводить в исполнение свои планы в Польше, а эти планы и нам, и всем прочим соседям курляндским могут быть иногда очень противны, отчего и для самой Курляндии могут быть всякие сомнительные последствия.
2. Между Россиею и Пруссией существует соглашение удержать Курляндию при прежних её правах. Россия не хочет навязать курляндским чинам герцога из бранденбургского дома. Но если они согласятся на избрание Морица, то прусский двор будет иметь полное право сердиться, зачем бранденбургскому дому предпочтён Мориц? И тогда Курляндия со стороны Пруссии не будет иметь покоя. Пруссия скорее согласится на разделение Курляндии на воеводства, чем на возведение в её герцоги саксонского принца.
3. Поляки никогда не согласятся и не позволят, чтобы Мориц был избран герцогом Курляндским и помогал отцу своему в его замыслах относительно Речи Посполитой...»