Текст книги "Кабинет-министр Артемий Волынский"
Автор книги: Зинаида Чиркова
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 29 страниц)
Но словно бес вселился в него – он не слушал ни докторов, ни Екатерину, умолявшую его пощадить себя. Годовщина овладения Шлиссельбургской крепостью – как может он не участвовать в этом традиционном празднестве! Снова занимается он фейерверками, стоит под холодным северным небом с открытой головой и по щиколотку забирается в чёрную воду Невы, чтобы взлезть на царскую барку, не могущую подойти ближе к берегу. Конечно, простудился, конечно же, приступы каменной болезни снова корчат его уже немолодое тело, но Пётр не сдаётся. Сжав зубы, отправляется он осматривать Олонецкие металлургические заводы, не утерпевает и хватается за молот – и опять три пуда железных полос с его клеймом...
Словно бы спорит он со жгучей болью – едет обследовать Старую Руссу – как там варят соль, пробует на вкус и рассматривает на свет эту нужнейшую в хозяйстве приправу. Отчитывает нерадивых и пьянствующих генералов, а потом отбывает на Ладожский канал – его давнюю мечту и боль.
Ладожское озеро постоянно требовало всё новых и новых жертв, словно сидел в глубине его неспокойных вод бес и тешился людскими несчастьями – тысячи барок гибли в этих водах. А без них столица коченела от голода и бескормицы, а за границу не могли доставляться ценные грузы – хлеб, пенька, железо, лён, шкуры и кожи.
Только и оставалось обойти этого кровожадного божка ладожских вод – прорыть обводный канал, чтобы суда могли безопасно и вовремя приходить в столицу и отбывать за границу.
Пётр согнал на строительство обводного канала 20 тысяч крестьян. Сотнями гибли люди на ледяном ветру и от голода, сваливались в жару от болезней и мора. А Пётр с мрачной решимостью всё требовал и требовал ускорения строительства.
Но прошло пять лет, невыносимых для работников, устилавших весь путь канала тысячами жертв, и всего-то прорыли двенадцать вёрст.
Анна слышала от людей, писавших ей и доставлявших свежие весточки, что государь занемог ещё до возвращения в Парадиз. Всё вместе повлияло на его могучее здоровье – и холодные воды, и неимоверная работа.
Екатерина была в отъезде, Пётр не застал её во дворце и ковылял по палатам в страшной тоске. И кто-то удосужился в это время шепнуть ему, что уж больно много берёт взяток камергер Моне.
Пётр насторожился: припомнились нежные взгляды царицы и юного камергера. Он наслал на вотчинную канцелярию Монса ревизию...
Обнаружились недостачи, люди открыли рты и поведали, сколь многих взяток удостоился Моне – он прямо распоряжался милостью государыни. Пётр мрачнел день ото дня. А тут выплыли и странные послания Екатерины к Монсу, писанные рукой статс-секретаря Алексея Васильевича Макарова, – сквозь сухой, формальный стиль обнаруживалась слишком большая теплота государыни к камергеру.
Вилима взяли в Тайную розыскных дел канцелярию. Приехавшая Екатерина обратилась к Петру с просьбой помиловать камергера, не казнить его за упущения и слишком большие «дачи».
Больной Пётр рассвирепел. Он вскочил с постели, кинул в громадное зеркало тяжёлый табурет. Осколки зеркала уродливо отобразили ужас, появившийся в глазах Екатерины.
– Прекраснейшее украшение моего дворца, – сквозь зубы проговорил Пётр, сдерживая ярость, – хочу – и уничтожу его...
Екатерина всё поняла: она обладала даром проникать в тайные мысли своего супруга. Но спокойно, не дрогнув ни единым мускулом, тихо произнесла:
– Разве от этого твой дворец стал лучше?
Рассудительный тон Екатерины оказал на Петра привычное воздействие: он успокоился, велел убрать осколки и странно заметил:
– Зеркало разбить к худу...
Вину Монса быстро доказали. Хищения казны, взятки, выпрашивание за большие «дачи» милостей от царицы.
Пётр приказал судьям вынести самый строгий приговор – Монсу отрубили голову.
Екатерина осталась невозмутимой даже тогда, когда Пётр специально повёз её смотреть на отрубленную голову Монса, надетую на кол.
– Неслушливые бывают придворные, – спокойно произнесла она в то время, как Пётр впился в неё глазами, проверяя впечатление.
Он больше не мог ей верить. И слёг, не выдержав этой измены...
Большую часть дня он проводил в постели, иногда вставал через силу – ещё присутствовал на обручении своей дочери Анны с голштинским герцогом, взбодрился на дне рождения Елизаветы, обрезав ей детские крылышки на спине. Тогда носили их в знак несовершеннолетия все девочки. Обрезанные крылья означали наступление зрелости, девочка становилась девушкой и начинала носить длинные платья, выезжать на балы, участвовать в придворных торжествах.
Избрал Пётр и нового «князя-папу» в своей весёлой компании вместо умершего Бутурлина...
Но это была уже только тень великого Петра. Он ещё бодрился, старался пить побольше вина, заглушая боль, ещё составлял и подписывал указы и распоряжения. Дело Монса показало, что фавориты могли испрашивать милости и богатеть. Пётр запретил всем обращаться к дворцовым служителям с просьбами, а тем, кто жил во дворце, – обещать помощь и содействие. Даже успел отправить экспедицию Витуса Беринга, написав для этой камчатской разведки целое наставление.
Адмиралу Апраксину поручил он подготовить этот поход:
– Худое здоровье заставило меня сидеть дома. Я вспомнил на сих днях то, о чём мыслил давно и что другие дела предпринять мешали, то есть о дороге через Ледовитое море в Китай и Индию...
Анне рассказывали, что в последние несколько дней Пётр непрерывно кричал от боли, а потом, ослабев, уже только тихо стонал.
Каменная болезнь почек нашла его, сотрясала всё тело в страшных мучениях – ничто не помогало больному...
Едва услышав о смертельной болезни батюшки-дядюшки, Анна приказала запрягать. Было чутьё – не выживет, в последний раз видела его, ехала с ним, слушала его. Неужели ему конец? А что будет с ней? А ну как соберётся с силами Польша да отберёт Курляндию, выгонит русских из этой провинции, куда тогда денется она – немужняя жена Бирона, подруга Бенингны, жены своего возлюбленного, мать своих детей, которые называют отцом и матерью Бирона и Бенингну? Как жить ей дальше? Запереться в Измайлове вместе с хворыми Катериной и Прасковьей, собирать кое-что с поместий, разорённых матушкиными верными слугами? Идти по миру?
Но самое главное – кто станет после Петра над Россией, кому достанутся скипетр и держава, кому надо будет смотреть в рот, перед кем придётся пресмыкаться и унижаться?
Она снова и снова перебирала претендентов на русский престол. Пётр Алексеевич мал ещё – всего девять лет, но он – законный наследник, а вокруг него вьются Долгорукие – извечные враги её. Да и завещание должно быть у государя, неужели он до самой смерти так и не помышлял, кто заменит его?
Знать бы, ведать бы...
И она гнала и гнала берейторов, спешила в столицу, чтобы успеть, услышать, выяснить. Не думала о России, не думала о приобретениях Петра, о морях, к которым он прорвался. Собственная судьба страшила и занимала её. Сподвижники царя, светлейший князь Александр Данилович Меншиков теперь, поди, окружают его постель: надуют в уши, наговорят, а потом и сами сцепятся, как сцепились во время его персидского похода.
Склока самых высших сановников государства возникла не сразу. Тлела она подспудно, и стоило Петру отлучиться, а оку государеву, Павлу Ягужинскому, уехать на время из Петербурга, как скандал разгорелся вовсю.
Уже давно и крупно запускал светлейший, князь Александр Данилович Меншиков, руку в казну. Да не мелкими взятками довольствовался – хапал миллионы.
После полтавской виктории получил Меншиков от гетмана Скоропадского, обязанного Александру Даниловичу своим избранием в гетманы Украины, город Почеп. Но Данилычу этого показалось мало. Он самовольно прихватил богатейшие земли Украины, да столько, что его действия вызвали поток жалоб. Угрозу и на этот раз Меншикову удалось отвести. Группа сенаторов готова была покрыть светлейшего, но воспротивился давний ненавистник Меншикова – барон Павел Петрович Шафиров. Он не поддался на уговоры Скорнякова-Писарева, оставленного генерал-прокурором Ягужинским исполнять его обязанности в Сенате. И тот решил дать почувствовать Шафирову, что не следовало пренебрегать союзом, который ему предлагался.
Шафиров злоупотребил ничтожным по тем временам делом: он исхлопотал своему родному брату жалованье, в несколько раз превышающее установленный размер. И ему, Шафирову, это поставили в вину. Вице-канцлер барон Шафиров прекрасно знал, как ничтожно его преступление, что те, кто выставил против него это обвинение, виновны в куда более крупных злоупотреблениях. Темпераментный и не знающий удержу своему языку, Шафиров разошёлся и кидался со всякими обвинениями на всех членов Сената.
Вот и решили сановники подловить не в меру болтливого и злоязычного вице-канцлера.
На сенатское заседание вынесли разбор почтового ведомства, которым руководил Шафиров. Раз это касалось Шафирова, он не должен был присутствовать на заседании, и потому Скорняков-Писарев в качестве заместителя Ягужинского предложил Шафирову покинуть зал заседаний. Если бы кто другой сделал это предложение, Шафиров и слова бы не сказал. Но он понимал, что каждое слово этого сановника направлено против него лично, и потому крикнул:
– По твоему предложению я вон не пойду, тебе высылать меня непригоже!..
Скорняков-Писарев спокойно зачитал указ Петра, запрещавший рассмотрение дел в присутствии родственников, которые к тому же и должностные лица учреждения. И опять закричал Шафиров:
– Ты меня, как сенатора, вон не вышлешь, и указ о выходе сродникам к тому не следует!
Шафиров распалился и уже не отдавал себе отчёта в словах.
– Ты мой главный неприятель, и ты вор! – кричал он Скорнякову-Писареву.
В перебранку включились и Меншиков, и канцлер Головкин, подзадоривая Шафирова и держа руку Писарева.
Когда Шафиров вдоволь накричался, обзывая всех ворами и главными его неприятелями, все члены Сената поднялись и демонстративно покинули зал заседаний.
– Я тоже ухожу, меня Шафиров назвал вором, – встал и Писарев, статс-секретарь Сената.
Меншиков высказал мнение, что Шафиров должен быть отстранён от Сената, но другие решили подождать возвращения Петра.
Склока возобновилась на следующем заседании Сената.
– Надобно слушать дела, – открыл заседание обер-прокурор.
– Боже милостивый, мне тебя слушать! – снова начал Шафиров.
Что-то пробормотал Меншиков и в ответ получил ясный намёк на свои злоупотребления.
– Я в подряде не бывал! – кричал Шафиров. – И шпага с меня снята не была!
Это было уже прямым оскорблением Меншикову: Пётр не раз снимал шпагу с Меншикова за воровство и казнокрадство.
Пётр приказал судить Шафирова. Приговор был жестокий – казнить вице-канцлера.
На простых санях привезли Шафирова к месту казни. Зачитали приговор суда, поставили Шафирова на колени. Он сам положил голову на плаху. Но его вытянули вдоль неё, уложив на толстый живот. Сверкнул над головой сенатора и вице-канцлера топор, но вонзился в плаху. Тут же был прочитан царский указ о замене казни ссылкой в Сибирь, позже царь заменил её ссылкой в Новгород.
Наказаны были и другие сенаторы, поддерживавшие Шафирова, – князья Голицын и Долгорукий.
Однако не обошёлся без наказания и Скорняков-Писарев: его было разжаловали в рядовые и лишили деревень, но потом Пётр поставил его наблюдать за строительством Ладожского канала. И тут не заслужил бывший обер-прокурор одобрения Петра. Только в связи с коронацией Екатерины получил он прощение, полковничий чин и половину конфискованного имущества.
Не пожалел Шафирова Пётр, а ведь ему был обязан Адрианопольским миром, блестящей книгой «Рассуждение о причинах Свейской войны»…
Не жаловал своих сподвижников Пётр. И только Меншикова щадил, хоть и знал за ним взяточничество, воровство государственной казны. Даже к концу жизни не решился он учинить над светлейшим суд...
И Анна много раздумывала об этом. Ведь и теперь у Меншикова слишком много власти, кто знает, что может быть со светлейшим. Она сама всегда старалась быть в дружбе с ним, а у его некрасивой и умной жены Дарьи Михайловны числилась в подругах, выпытывая разные секреты, догадываясь о многом через недомолвки, намёки.
Как-то поведёт себя светлейший теперь, в грозный час отхода государя в мир иной? От него зависит, кого изберёт царь в преемники, от его распорядительности и умения всё предусмотреть может повернуться история. Недаром был он петербургским губернатором, все войска столицы были в его распоряжении...
Иногда в голову Анне приходила нелепая и смущавшая её мысль: а что, если её воздвигнут на российский трон? Но она отбрасывала эту мысль, считая сумасшедшим самое смутное своё желание: девка, вдовица, хоть и дочь царя. Пётр не жаловал женщин, и вряд ли кто из его сподвижников решится возвести женщину на престол, всегда бывший мужским.
Тогда отпрыск Алексея?
Но править за него всё равно будет светлейший со своими приближёнными, а Анне опять надо ласкаться к нему и к Дарье Михайловне. Хоть бы дал ей Господь мужа, чтобы укрыться за его спиной от всех житейских бурь! Но она вспоминала большие голубые глаза Эрнста, его сильные руки, своих детей от него... Нет, ради Бирона готова была Анна пойти на все унижения перед светлейшим и матушкой-государыней, ради него согласна была прожить и остаток лет в Курляндии...
Через два дня она уже проезжала по улицам Петербурга. Стояла зимняя стужа, январский ветер завывал на широких «першпективах», наметая сугробы. На перекрёстках тлели костры, грелись сторожевые, а бледные отсветы нововведённых фонарей едва виднелись в вечерней, рано спускавшейся темноте и снежной заверти.
Анна погнала карету прямо к царскому дворцу. Как была в шубе и тёплом платке поверх собольей шапки, взбежала по высокому крыльцу, едва скинула шубу на руки подбежавшим лакеям и коротко спросила:
– Что батюшка-дядюшка?
Никто ей не ответил, но по лицам лакеев она поняла, что часы его сочтены.
Вбежала в приёмную залу рядом с опочивальней-кабинетом Петра. Тут собрались все, кто был близок к трону. Анна разглядела Долгоруких, Головкина, увидела царевну Анну. Та пошла ей навстречу с распростёртыми объятиями. Они обнялись и залились слезами.
– Отходит батюшка, – шепнула Анна Петровна.
– Господи, спаси, сохрани, – исступлённо промолвила Анна, – не попусти, спаси...
Царевна зарыдала в голос, но тут к ней подошёл жених, голштинский герцог, и увёл её во внутренние покои.
Екатерины Алексеевны нигде не было видно, и Анна поняла, что она безотлучно находится у постели больного.
Пробежала через приёмную Анна Петровна – звал отец.
Скрылся в опочивальне кабинет-секретарь Макаров.
Анна поняла: наверное, завещание хочет составить батюшка-дядюшка. Почему он не сделал этого заранее, чтобы не было волнений? Считал, что ещё молод, что ещё не время умирать – разве может крепкий и сильный мужчина умереть в пятьдесят три года?
Придворные стояли кучками, шептались, шушукались. Анна держалась особняком, подмечала зорким глазом, кто в слезах, кто прячет голову, чтобы скрыть сухие глаза, видела высокую фигуру светлейшего, несколько раз прошагавшего, не глядя ни на кого, по приёмной зале, выходившего куда-то. «Предусматривает», – неприязненно думала Анна, а сама старалась попасться ему на глаза, поздороваться.
Выскочил из кабинета-опочивальни Алексей Васильевич Макаров уже в половине третьего пополуночи. Всё это время Анна то ходила по приёмной зале, то присаживалась к тёплому боку кафельной печи, то располагалась в большом бархатном кресле и немного прикрывала глаза.
Никто не уходил, барабанная дробь раздавалась во дворе, приходили и выходили гвардейцы, и сам Меншиков то уходил, то приходил – был занят трудным делом.
Увидев Макарова, все подбежали к нему, тащили за угол лист большой серой бумаги, тщились прочитать, что написано. Но на листе не было ничего, кроме двух криво начертанных слов: «Оставляю всё...» А кому, кого в преемники, сказано не было.
Раздался дикий бабий вой – завыла Екатерина. Вой поднялся и в приёмной зале.
И тогда к собравшимся вышел светлейший. Голос его набряк от слёз, не слушался язык.
– Преставился наш отец, пресветлый император, – едва выговорил он. – Да здравствует наша матушка-императрица Екатерина Первая...
У Анны широко раскрылись глаза. Но рот её был плотно сомкнут. Неужто никто не возразит, неужто так и посадят на трон лифляндскую крестьянку?
Никто не возразил – в дверях стояли гвардейцы, преданные светлейшему, грозно торчали штыки, сверкали затворы на направленных ружьях.
И волей-неволей все сенаторы и сановники закричали вразнобой:
– Виват государыня Екатерина!
Светлейший не терял времени даром – тут же принесли листы с присягой, все как один подписались под ними сенаторы, а затем и сошки помельче.
Принесла присягу тётушке-матушке и Анна...
Глава третья
Ранним летом двадцать пятого года Артемий Волынский приехал в столицу. Он прибыл из Москвы, где остались его жена, Александра Львовна, Анета, и две дочки – старшая, Аннушка, да только что родившаяся Марьюшка.
Артемий давно не был в Петербурге и взял целый штат прислуги, поставив старшим над ней своего верного Кубанца, малого лет сорока, черноволосого и дюжего.
Почему-то испытывал он по отношению к Кубанцу благоволение. Глядя на него, Артемий всегда вспоминал, как спас его. С отрядом в тридцать человек проезжал он по своим астраханским владениям, как вдруг заметил клубы пыли от уносящейся от него целой орды калмыков. Он сразу же поскакал вслед за ними, зная, что калмыки неизменно, едва появляясь у русских селений, несут с собою беду: то угонят табун лошадей, то украдут девок, то изрежут кинжалами всех, кто селился на малых хуторах, далеко от остального жилья.
И на этот раз Артемий не ошибся: сзади в клубах пыли разглядел он, как тащилось за лошадьми тело человека, привязанного арканом. Тело ещё жило – корчилось, стараясь освободиться от аркана, вздымало пыль, издираемое камнями и попадавшимися редкими кустарниками. Артемий вместе с отрядом гнался за калмыками с добрую версту – они уходили на своих маленьких косматых лошадках споро, и он уже думал, что не нагонит их. Однако тело зацепилось за высокий терновый куст, калмык, сидевший в седле, понапрасну дёргал и рвал верёвку, чуть задержался, отстал от своих, и солдаты Артемия скоро окружили его.
Тело неподвижно лежало на земле, всё изодранное колючками терновника, избитое, изуродованное. Артемий приказал поднять человека, похоронить его по христианскому обряду, но глаза того разлепились – он был ещё жив.
Артемий забрал с собою Кубанца – так назвал он этого воскресшего из мёртвых человека: редко кому удавалось выжить на аркане калмыков, – приставил к нему докторов, а потом взял к себе в дом. Человек оказался на редкость смышлёным, но крайне молчаливым, делал всё быстро, по взгляду и жесту умел угадать настроение и приказ, и вскоре Артемий уже не мог обходиться без Кубанца – он называл его так потому, что тот был родом из кубанских казаков.
И вот теперь Артемий вёз Кубанца в Петербург, чтобы он смотрел за деревянным домом на Мойке, подаренным ещё Петром. Кубанец хорошо писал, умел читать, а Волынскому всегда нужен был человек, с которым можно было бы поделиться мыслями, который мог бы настрочить цидулку, вести конторские книги и счета, приглядывать за ленивой и нерасторопной дворней.
Ясной белой ночью подъехал Артемий к своему запустевшему дому. Он даже не узнал столицу – так она расстроилась, заросла каменными домами, крытыми уже не гонтом и соломой, а железом.
Артемий помнил ещё свой первый приезд в Петербург, когда разбросаны были как попало неказистые бревенчатые дома. Не отличался от тех старых домов и царский домик Петра, только что раскрашен был под кирпич.
Тогда, в первый свой приезд, видел Артемий пустынность Васильевского острова. Заросли кустарника, мелкие берёзы и тощие сосенки позволяли местному люду пасти тут скот – коров, лошадей, овец. Среди пастбища красовался тогда здесь один лишь деревянный двухэтажный дом князя Меншикова, едва ли отличавшийся от зданий, стоявших по другую сторону Невы. Правда, к дому подведён был канал, так что светлейший мог прямо с крыльца сесть в лодку. Далеко на острове махали своими крыльями три ветряные мельницы, да позади дома Меншикова устроен был обширный сад, засаженный деревьями и разбитый правильными аллеями.
Улицы города во всякое время заполнялись грязью, и стоило выпасть только одному дождику – а их в сыром Петербурге выпадало много, – как уже нельзя было пройти посуху: грязь всасывала сапоги прохожих вместе с ногами, и приходилось таскать с собою доски, чтобы перебраться на сухое место.
Артемий ещё удивлялся, зачем царь приказал каждому прибывающему в Петербург привозить с собой по три камня весом не менее пяти фунтов, а каждое судно, причаливающее у гаваней города, обязывалось иметь на своём борту от десяти до тридцати таких камней.
Теперь только понял он замысел царя: Петербург был вымощен камнями, лишь широкая полоса мостовой оставалась не закрытой землёй и потому всё ещё была в колдобинах и выбоинах. Но у домов – а их расплодилось так много, что Артемий не успевал отмечать новые кирпичные здания, появившиеся на улицах, – спокойно проходили люди: каменные полосы шириной в несколько метров позволяли даже дамам не замочить ног.
Артемий всё оглядывался и оглядывался вокруг себя – похорошел Петербург, стал красивым городом с прямыми и широкими улицами, ровными рядами каменных дворцов, изукрашенных лепниной и статуями, а Васильевский остров превратился в настоящий отдельный город, застроенный кирпичными домами знати и высших сановников.
Лиловатый мертвенный свет заливал и широкую Невскую «першпективу» с её четырьмя рядами уже потолстевших деревьев с неброской первой листвой, словно окутанных зелёным туманом. Блестел вдали кораблик на тонкой игле Адмиралтейства, золотился сквозь этот будто призрачный свет шпиль Петропавловской крепости. Всё было вокруг нереально – и этот странный город, возникший на топи болот, и размытые силуэты домов и дворцов, и чёрная вода Невы, небрежно и ровно катившая волны свои к Балтийскому морю. И фонари на высоких столбах словно бы подчёркивали эту нереальность города – даже в белые ночи неукоснительно зажигались они ровно на пять часов. Тучи насекомых облепляли их стеклянные бока, вились роями комары и мошки – нестерпимый петербургский гнус. Они не давали света, эти фонари, не разгоняли тьмы – только казались светлыми пятнышками посреди белёсой воздушности города.
Дом Волынского на Мойке выглядел в ряду других, построенных уже без него, постаревшим и обветшавшим. Покривилась гонтовая крыша, осело высокое резное крыльцо, и Артемий хозяйским глазом осматривал свою хоромину, требующую доброго ухода. Теперь он мог позволить себе кое-какие расходы: жена принесла ему в приданое несколько вотчин, и доходы с них получались немалые. Казалось бы, живи да радуйся, броди среди просторов подмосковных лесов и полей, наблюдай за делами в вотчинах. А не сиделось ему в тихом городе Москве, и вот теперь, оставив жену и детей там, приехал он в Петербург со смутной мыслью – искать дела. Нет, недаром так долго был он возле царя Петра: внушил ему Пётр, что каждый должен быть работником для государства. И претила Артемию сытая, спокойная, сонная жизнь старой столицы...
Он прошёлся по всем восемнадцати комнатам своего дома. Полы, сделанные из наборного паркета, давно не покрывались воском и потускнели, бархатные шторы на больших окнах поседели от пыли, а чехлы, наброшенные на всю мебель, раздражали глаз своей нелепостью и неуклюжестью.
Артемий взглянул на Кубанца. Тот понуро стоял посреди запустелых палат и тоже с унынием обводил глазами всю эту заброшенность.
– Пять комнат обить красным атласом с узором из трав, а все прочие – цветной камкой, прибить персидские гобелены и найти тканые шпалеры, – тихо заговорил Артемий, – да образцы прежде покажешь. Надо, чтобы дом был как дом...
Кубанец молча кивнул головой, вынул из кармана широкого кафтана маленькую книжечку и черкнул что-то грифелем. Он уже привык, что раз отданное приказание хозяин никогда не повторял, а требовал неукоснительного выполнения.
– Зеркала надо повесить в золотых рамах и несколько в ореховых, канапе, диваны с кожаными подушками, стулья триковые да кресла, – перечислял Артемий, – а уж картины я сам присмотрю... Надобно будет взять портреты царей – Иоанна да Петра Алексеевичей, да образов на меди, да и деревянных в окладах. А образ Артемия Антиохийского, святого мученика, пострадавшего за веру православную в 361 году от императора Юлиана, закажу славному живописцу и доброхоту...
Кубанец всё так же молча кивал головой – за то и любил его Артемий, что слов не тратит.
Наполнилась шумом и гомоном людская, затопились старые кафельные печи, и словно полегчало на сердце Артемия – дом начал приобретать обжитость и уютность. Но в комнатах всё равно пахло пылью и мышами, закрытые шторами окна не пропускали света с улицы, и Артемий отправился побродить по ночному городу, пустынно выглядевшему в белёсой ночи.
Он прошёл Невской «першпективой», свернул куда-то и очутился перед Кикиными палатами – тем зданием Кунсткамеры, что так рачительно и старательно пополнял Пётр, приказывая свозить из всех уголков России как живых, так и мёртвых уродов.
Тяжёлые резные двери Кунсткамеры с медными, блестевшими в неярком свете ручками были закрыты, но Артемий всё-таки постучал. Высунулась кудлатая голова одного из смотрителей, и Волынский сделал знак, что хочет войти. Сюда можно было заходить в любое время дня и ночи. Пётр сам всегда приглашал посещать Кунсткамеру и даже предлагал угощение знатным гостям – кофе, чай, печенье.
В неясном сумеречном свете северной ночи Кунсткамера выглядела странно и страшновато. По сторонам больших комнат стояли высокие шкафы, а на их полках в стеклянных банках таращились на Артемия двухголовые телята, младенцы, сросшиеся животами, отрезанные руки с шестью пальцами и ноги, обернувшиеся копытами...
Он шёл и шёл, слегка посматривая на всех этих уродцев, белевших в спирту, и ему казалось, что он попал в какой-то уродливый мир, в котором нет места живым, а обитают лишь бледные тени бывших людей.
С одной из полок глянули на него вдруг почти бесцветные, когда-то голубые, раскрытые глаза Вилима Монса.
Артемий замер перед большой банкой, в которой плавала отрубленная голова бывшего фаворита Екатерины Алексеевны. Бледное подобие щёголя и красавца глядело на Артемия так, словно напоминало, как бренны и тщетны все труды людей, что можно упокоиться вот так, в стеклянной банке, залитой спиртом, и быть вечным свидетелем тех зрителей, кому не страшно и не отвратительно видеть эту отрубленную голову.
Артемий вздохнул. Он сам едва избежал казни. Несколько его писем обнаружил Пётр среди всей корреспонденции Монса.
Там были и просьбы обратиться к матушке Екатерине и подействовать на царя, чтобы вернул Волынскому прежние милости. А как раз эти бесчисленные просьбы и подношения указали Петру на слишком большую близость молодого камергера к жене государя.
Царь не только не вернул милости Волынскому, наоборот, заподозрил и его в симпатиях к царице – она так любила танцевать на балах и ассамблеях с Артемием, – и отнял у него «полную мочь» по управлению Астраханской губернией. Артемий знал, скольким доносам не верил Пётр сначала, но после казни Монса отнёсся к ним совсем по-другому.
После Персии Артемий много лет писал прошения и грамоты в Посольский приказ с просьбой выплатить ему те деньги, что он потратил на посольские нужды. Деньги немалые – 32 тысячи рублей, целое состояние, – и Артемий оказался разорён. Он и просил, и грозил, и обращался к царю, но денег ему всё не давали.
Пётр Андреевич Толстой – руководитель Преображенского приказа – сказал ему как-то:
– Что ты просишь! Будешь в Астрахани полный хозяин, вот и собери эту сумму из доходов калмыков и других инородцев...
Совет понравился Артемию. Он действительно наладил регулярный сбор податей с калмыков, которые раньше не платили царю, обложил податями и других инородцев Астраханской губернии. Вообще навёл там порядок. И из сумм, причитавшихся казне, малыми толиками погашал долг государства перед ним, Волынским. На каждую сумму составлял он документы, расписывал все расходы и доходы, так что был чист душой.
Однако тот же Пётр Андреевич Толстой шепнул как-то царю, что Волынский запускает руку в государственный карман. Пётр рассвирепел – он не терпел казнокрадов, и никакие оправдания Артемия не принял в расчёт. Незадолго до своей смерти Пётр отлучил Артемия от дел Астрахани, и Волынский понял, что письма его Вилиму Монсу сыграли тут роковую роль...
Он смотрел на бледную голову Монса и сожалел о такой кончине этого редкого красавца и щёголя – недаром влюбилась Екатерина в молодого камергера, умевшего блеснуть словом, остротой, комплиментом, а больше всего поражавшего своей очаровательной наружностью.
«Что ж, – думал Артемий, – хорошо ещё, что и моя голова не слетела с плеч. Удивительные судьбы были у тех, кто стоял близко ко двору. Уж, казалось бы, на что прочна и крепка была карьера Монса, а вот, поди ж ты, одно только царское подозрение о неверности жены – и нет на свете Монса, и бледная голова его мокнет в спирту в стеклянной банке...»
В самом конце длинной и узкой залы с мокнущими в спиртовых растворах уродами и отрубленными головами увидел Артемий высокую дверь. Резная, деревянная, вся в завитушках и листочках, выкрашенная в чёрный цвет, дверь привлекла его внимание своей таинственностью и сумрачностью. Что там, за этой резной высокостью, какие ещё тайны хранит в себе государева Кунсткамера? Он осторожно подошёл к двери, тронул блестящую, медную, огромную ручку. Дверь подалась неожиданно легко, без скрипа и шороха.
В открывшуюся щель увидел Волынский красный бархат, золотые кисти боковой части балдахина и, удивлённый, шире раскрыл створки двери.
У дальней стены, прямо напротив него, сидел в бархатном красном кресле, словно на своём обычном царском месте, под балдахином из красного бархата, окаймлённого золотой бахромой с тяжёлыми кистями, Государь всея России Великий Пётр. Артемий вздрогнул. Он встал в дверях, не смея шевельнуться и всматриваясь в лицо царя.
Будто живой сидел в кресле Пётр. Всё те же морщинки, прорезавшие лоб поперёк между бровей, всё тот же крепко сжатый рот, широкие скулы отдавали желтизной, брови прихмурены, а глаза, старательно нарисованные, пронзительно вглядывались в пришельца.
Завитки каштановых волос спускались до плеч – Артемий узнал их. В походе на Персию Пётр отрезал свои роскошные длинные волосы и приказал сделать из них парик. И теперь волосы покрывали его большую голову, оставляя открытым лоб и закрывая маленькие изящные уши.