Текст книги "Кабинет-министр Артемий Волынский"
Автор книги: Зинаида Чиркова
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 29 страниц)
– Ну и коса, – негромко произнёс он.
Анна будто одумалась. Двумя руками, бросив на снег соболью шапку, она собрала свои роскошные волосы в большой узел, заколола их костяной гребёнкой и снова упрятала под шапку.
– Что, хороша? – также негромко спросила она, стыдясь поднять на Артемия глаза.
Считалось издавна на Руси, что негоже девушке показывать волосы кому бы то ни было, а тут молодой парень...
– Красивая ты, – тихо сказал Артемий.
– Да уж красавица, только не всем нравится, – всё также негромко произнесла Анна.
– Как кому, а мне нравится, – тихонько проговорил и он.
Гудело где-то в отдалении пированье, слышался разноголосый шум и пьяное оранье, а тут была тишина, только изредка осыпался снег с больших елей да покрикивала большая сойка.
– Тихо тут как, – сказал Артемий.
Он всё ещё стоял поодаль, боясь приблизиться, показаться назойливым. Странная робость овладела им.
– А ты кто таков будешь? – наконец спросила Анна.
– Волынский, Артемий, – ответил он. – Прости, если обидел...
– Чем же это ты обидел меня? – искренне удивилась она. – Вовсе даже и нет...
– Ты так скакала, век не забуду, – вдруг горячо произнёс он.
Она смешалась, на щёки её, смуглые и изрытые рябинками, набежала краска стыда.
– Пойдём к столу, – строго сказала она, – негоже, если хватятся. Меня и то уж матушка ругмя ругает за всякую отлучку. А мне с ней да с сёстрами скучно, – вдруг горько проговорила она. – Всё бы им ссориться да браниться, а ласкового слова и не услышишь никогда...
Она побрела по снегу к весёлой поляне, и Артемий, всё ещё скованный непривычной робостью, шагал за ней. Ноги её, в высоких козловых сапожках, утопали в пушистом снегу едва не по колено, и он вдруг предложил:
– Понести тебя? Ишь, утопаешь ножками в снегу-то...
Она оглянулась на него и застеснялась.
– Ничего мне не надо... – И бросилась бежать.
Он остановился, глядя ей вслед. Она бежала, а казалось, плыла по рыхлому снегу, подол её меховой накидки волочился по сугробам.
Запыхавшаяся, раскрасневшаяся прибежала Анна к столу, накинулась на еду, выпила полную кружку пенной браги, и только тогда перестало её обдавать жаркой волной, а сердце успокоилось и больше не колотилось как бешеное. Она сидела в своём высоком кресле среди снега и засыпанных елей, берёз и сосен и видела перед собой только горячие глубокие карие глаза Артемия, его красные губы, полные и красиво очерченные, его круглые щёки, закрасневшие от мороза и ветра, и его сильные руки.
Артемий ещё побродил по лесу, постоял под елью, с которой осыпала снег Анна, вспоминая волнистую пену её тёмных волос, и сладко покачивал головой.
Кто же это говорил ему, что царевна Анна из всех царевен самая некрасивая? И будто лицом темна, и глаза мелконькие, и лицо всё изъедено оспой?
Стояла перед его мысленным взором красавица царевна с копной густых чёрных волос, словно плащ укрывавших её всю, и блестела карим глазом, и улыбалась небольшим ртом, полным жемчужно-белых зубов, и метко стреляла из тяжеленной пищали прямо в пролетающую ворону, и скакала на гнедом жеребце, заметая свой след пушистой снежной пылью...
Так кто это сказал, что царевна Анна некрасива? Да таких красавиц поискать – днём с огнём не сыщешь...
Ах, как жаль, что кончается этот славный охотничий денёк, ах, как обидно, что не увидит он царевну Анну хоть издали, хоть в щёлочку, что уезжает она вместе с матерью и сёстрами в далёкий Питер-град, в любимый Парадиз царя Петра, какая жалость, что не услышит он больше её глубокого низкого сильного голоса...
Царевна Анна засела у него в голове, и с этих пор, едва видел он какую-нибудь девушку, всё казалось ему, что это она, царевна Анна, что это ему, Артемию, улыбается она приветно, что это ему отвечает своим грудным голосом, слегка нараспев. И казалось ему, что нет на свете девушки лучше, краше царевны Анны. И ругательски ругал себя: нашёл в кого влюбиться, в ту, с которой даже посидеть рядом не сможешь, с которой перекинуться словом негде, с которой и увидеться больше никогда не придётся...
Царевна Анна в суматохе последних сборов, в сутолоке предотъездных дней зажималась в тёмный угол своей низенькой спальной палаты и горько бранила себя: зачем отказалась, когда он предложил понести её? Что ж такого, если по глубокому снегу несёт человек царевну, чтобы ножки не простудила, чтобы козловые сапожки не намокли? И что тут такого, почему застыдилась, зачем убежала от стыда и страха, что увидят люди? Да какое ей дело до людей, до шепотков и наговоров, если можно было прижаться к нему всем своим трепещущим телом, впиться губами в его горячие, чётко очерченные губы, если можно было тогда целовать завитки его каштановых волос, выбивающихся из-под порыжелой лисьей шапки, ощущать биение его сердца сквозь поношенный старый кафтан? Ах, почему не согласилась, зачем убежала? И снова и снова вспоминала она, как, оглянувшись, всмотрелась в одиноко стоящую под снежной елью фигуру крепкого, сильного, широкоплечего парня, от одного взгляда которого так взволновалось её сердце, а руки и ноги словно бы стали ватными и не слушались. Зачем рассудок помешал ей?
Она изнывала от желания вновь увидеть его, но боялась даже спросить, где он, кто он, каков он. Только одно слово о нём, и упредит её мать-царица, зашлёт в дальнюю даль, чтобы, не приведи Господь, не пошли слухи и сплетни про царёву дочку. Знала Анна, как жестока и сурова с людьми её мать, как донимает даже их, своих дочерей, попрёками да выговорами, как не даёт никуда отлучаться, а всё велит сидеть в этих тёмных низких палатах, да распускать гарус, да свивать шерсть в громадные клубки, да вышивать воздухи[4]4
Воздухи – покрывала для церковных сосудов с причастием.
[Закрыть] для церквей...
Что и говорить, скучное житьё-бытьё у матери, может, хоть в Петербурге станет веселее. Царь Пётр велит всем девицам на выданье появляться на людях, надевать парчовые робы да старинные драгоценности, танцевать, говорить слова какие-то при иностранных послах и служилых людях, чтобы видели, что и царские дочки не чужды воспитания, могут и танцевать, и по-французски, и по-немецки болтать...
Но вспоминала Анна своего воспитателя и учителя, Иоганна Остермана, высокомерного природного немца, его долбящие уроки, тупые повторения заученных фраз, и отвращалась. Ну его, этого важного и осанистого, но до того уж глупого немца со всей его учёбой.
Простые вроде слова говорил Артемий, и говорил-то по-русски, не по-заморскому, а так врезались в память, что всё повторяла и повторяла их про себя. И таилась ото всех, никому ни слова не могла сказать – нет ни подружек у неё, ни старшей сестры, чтобы открыть душу, излить свои чувства. Тяжело молчать, всё скрывать да от всех прятаться, а знала: нельзя молвить ни о чём. Любой намёк сразу переиначат, перетолкуют, переврут. Старшая сестра Катюшка даже и не поймёт ничего – вся-то она простая и открытая, всем-то она улыбается, и хоть получает от матери за неуёмное кокетство со всеми, да за звонкий хохот по каждому пустяку, да за неистребимую жажду всё новых и новых нарядов, а всё ей нипочём. Может, за то и любит мать-царица Катюшку-свет больше всех, что не поддаётся уговорам вести себя, как подобает царевне? Анна слушается мать во всём, все её слова принимает близко к сердцу и частенько плачет горькими слезами от колючих слов да громких пощёчин, но заслужить любовь матушки никак не может. Видит косые взгляды матери, слышит колкие и грубые слова, старается изо всех сил, а мать никогда не погладит её по голове, как Катюшку, никогда не пожалеет даже взглядом, как Парашу, младшенькую. Что ж, нелюбима она, Анна, в семье, худшие наряды – ей, самые невзрачные уборы – ей, самые худые слова – ей...
И замыкалась в себе Анна, и угрюмела, и слова ласкового никому не могла сказать – не до того ей было.
Но с любопытством думала: запомнил ли Артемий эту незначащую встречу на охоте, вспоминает ли о ней, говорит ли в душе такие слова, какие стыдно и вымолвить и какие предназначала ему она? Вряд ли, сама отвратила от себя, со стыдом и страхом отказалась от его ласковых услуг и опять ругала себя, что не посмела согласиться понести себя по снегу. Так и видела его одинокую фигуру под густой, опушённой снегом елью...
Артемий вспоминал свою встречу с царевной, но запрещал себе даже думать о ней. Слишком уж большая неровня, чтобы мечтать о царевне. Кто он для неё? Сирота, хоть и не безродный, приживальщик в доме Салтыковых, хоть и не слышит упрёков в дармоедстве, старается услужить всем, кому надобно, грамотки пишет исправно. Но скоро придётся и ему тянуть солдатскую лямку, наступит и его срок, драгунский полк уже ждёт его. И больше думалось о том, как будет проходить его служба, под чьим началом да какие тяготы выпадут на его долю...
Задумчив и молчалив стал Артемий с той встречи в заснеженном лесу, а тоже не поверял свои думы никому, был одинок в шумной и суетливой салтыковской семье, старался поменьше попадаться на глаза самому Василию Фёдоровичу, издали и смиренно кланялся жене его, дородной и важной боярыне, с детьми Салтыковых умел сохранять мир и лад, хоть и понимал, что одно сознание, что сирота и нахлебник, заставляло и их смотреть на него как на дармоеда и насмехаться над ним, не имевшим ни защиты, ни опоры.
Скоро, скоро придёт и его срок служить, и он заранее готовился к государевой службе. Идти в полк надо было во всём своём, подобрать и лошадь, и снаряжение, даже пищаль старинную с собой взять. Хлопоты и сборы тоже одолевали Артемия. Но помогли Салтыковы: хоть с упрёками и солёными словами, но справили ему новый солдатский кафтан, драгунские сапоги, а уж лошадь выделили такую, о какой он и не мечтал, – гнедого коня, сильного и ловкого, да покрыли ковровым седлом, правда, бедненькие и не сильно исправные были и стремена, и сбруя...
Он тоже готовился к отъезду и всё реже и реже вспоминал ту, что так ловко плыла по белизне леса, подметая длинным подолом снег. Всплывали в его глазах её высоконькая фигура, девчоночье ещё лицо в тугих рябинках, смуглый румянец на круглых щеках, блестящие карие глаза с тёмными ресницами и каскад волос. «Хороша Маша, да не наша», – вздыхал он.
Но когда услышал, что поезд царицы Прасковьи отправляется в путь, что обоз её готов к длительному походу в Петербург, не выдержал, побежал к Китай-городу, долго стоял под кремлёвской стеной у мшистых мазанок, едва прикрытых дёрном и берестой, и дождался, когда мелькнула перед ним длинная царская карета, а в слюдяном окошке туманным пятном сверкнуло лицо Анны.
Он поднял руку, сдёрнув с головы порыжелую лисью шапку, склонился в низком поклоне и даже не увидел, как покраснело лицо Анны, как и она прижала руку к губам, и только снежная пыль из-под копыт лошадей обдала его пушистым налётом...
Что заставило Анну сесть перед окошком, да ещё тем самым, за которым промелькнул Артемий, она и сама не могла понять, но, увидев его через тусклое крохотное слюдяное окошечко, разволновалась, раскраснелась, боязливо оглянулась на мать и сестёр и бросилась на мягкие пуховики кареты, чтобы скрыть и своё волнение, и разрумянившееся лицо. Но никто ничего не заметил. Царица Прасковья всё ворчала на Катюшку, перецеловавшую всех оставшихся, и долго говорила ей о хороших и скромных манерах. Параша, младшая, сидела в углу с завязанной щекой – как всегда, от волнения у неё разболелись зубы – и тихонько стонала. Анна была сама по себе и долго потом вспоминала каштановые завитки волос, поднятую в последнем привете руку и голову, склонённую в низком поклоне, словно в прощании с ней, Анной.
Они расстались на десятки лет...
Глава вторая
Царь Пётр к 1706 году так укрепился на болотистых и мшистых берегах Невы, что задумал и столицу перевести на север. Отсюда открывался путь в Балтийское море, Пётр твёрдой ногой становился на Балтийском побережье, а закрепиться на нём следовало так, чтобы новая столица могла потягаться со столицами северных государств, издавна обладающих правом выхода в открытое море. Завоевание всего бассейна Невы началось ещё победой фельдмаршала Бориса Петровича Шереметева над корпусом шведского генерала Шлиппенбаха при Эрестфере, позже русские солдаты полностью истребили его войска при Гуммельгофе. Природные исконно русские земли, занятые многие десятки лет шведами, были присоединены к России, а уж взятие крепости Нотебург, по-русски Орешка, «зело крепкого», но удачно разгрызенного, и вовсе придало уверенности Петру. Не было у Петра флота своего на Неве, да он ловко вышел из этого положения: приказал посуху перетащить от Белого моря два фрегата к городу Повенцу на Онежском озере. Дивился народ странной царёвой затее, но рубил лес на пути, впрягался в ярмо перед фрегатами и через недолгий срок по «государевой дороге» доставил-таки их к Онежскому озеру. Двести с лишком вёрст тяжеленные суда двигались на людских да лошадиных силах, и вовремя попали на Неву к театру военных действий. Изумились шведы, увидев прочные военные корабли вместо тысяч галер да лодок и с тех пор лишь отсиживались в хорошо укреплённых крепостях, не решаясь встретиться с коварным северным соседом в открытом морском бою.
Однако немало пришлось положить Петру русских голов, пролить русской крови, прежде чем крохотная чухонская деревушка на берегах низменной болотистой реки стала для него Парадизом – раем. Отстроил Пётр себе неказистый домишко, поставил на росшую рядом берёзу икону Пресвятой Матери Богородицы, отмечая по ней уровень наводнений. Специально для своей многочисленной родни приказал построить дома – дворцы не дворцы, а хорошие хоромы с низкими ещё потолками и не слишком просторными залами да анфиладами проходных палат, наказав и ближним своим людям строиться на Неве. И повелел всем знатным людям, имеющим отношение к государевой службе, перебираться в Санкт-Петербург. А вслед за ними и всей государевой родне приказано было переезжать из насиженной Москвы в новую столицу.
Великий вой и плач стоял на Москве. Знали о чухонской деревушке одно: земля там не родит ничего, болота да комары окружают со всех сторон, леса хилые, малорослые, наводнения сметают наскоро построенные дома и хоромы, ниоткуда пропитания нету. Гиблое место, да ослушаться государя – последнее дело. Зашлёт в глухие места подалее Петербурга, а то и вовсе снесёт голову. А что царь не терпит противоречия, знали уже давно все в государстве. Жёсткая и жестокая рука Петра сумела уже покорить строптивых.
И потащились из Москвы в неведомый горький край обозы. Тянули до последнего, страшились неизвестности да чужбины, а делать нечего – кнут и виселица ждали непокорившихся...
Поднялась в путь-дорогу и царёва родня. И первой отправилась в чужие края царица Прасковья, вдова царя Ивана, со своими тремя дочерьми. Кормилась от царёвых рук с малолетками и спешила засвидетельствовать ему своё почтение и покорность.
Вслед за ней поднялась и царица Марфа Матвеевна, вдова царя Фёдора. Она всё ещё считалась старшей в родне Петра. Родовитая боярыня из знатного и почтенного клана Апраксиных, выдана она была молоденькой девушкой за царя Фёдора, болезненного, но умного и образованного человека, много сделавшего для просвещения и укрепления Руси.
Пять сыновей и шестеро дочерей были родными царю Петру по отцу. Все они происходили от отца Петра – Алексея Тишайшего и первой его жены из рода Милославских – Марии Ильиничны. Но странное дело, дочери все отличались крепостью и статью, а все пятеро сыновей рождались хилыми и болезненными. Трое царевичей умерли ещё при жизни Алексея, а двое – Фёдор и Иван – получили такую плохую наследственность, что с трудом могли ходить. Младший, Иван, страдал ещё и умственной неполноценностью, и если бы не деятельная и властолюбивая старшая сестра его Софья, так и умер бы бездетным и больным.
А вот Фёдор, тоже слабый и болезненный, был достаточно образован, знал польский и латынь, переводил даже церковные псалмы с латыни на русский, а стихи его, может быть, были на Руси первыми опытами российского стихосложения. Однако цинга вывалила все его зубы без всякой боли, голова облысела с самого детства, а ноги, срамно искривлённые, почти не могли двигаться. Он с трудом вставал, опираясь на палку, и потому большую часть своей жизни провёл во дворце, не отлучаясь даже на богомолья.
Но Фёдор стойко преодолевал свою болезнь. В последние годы своего правления, после смерти отца, Алексея Тишайшего, отменил членовредительство как вид уголовного наказания, и с тех пор не секли на Руси руки и ноги за ничтожный проступок. Начали в его время формироваться полки нового строя, обучаясь на западный манер, и Петру оставалось только довести его начинание до успешного конца. Даже петровская табель о рангах стала лишь продолжением задумок Фёдора, осуществлением его набросков и намерений. Фёдор разработал даже проект учреждения Академии, да не успел приступить к его выполнению. При нём же началась и стрижка боярских длинных бород и волос, а польские кунтуши и сабли вошли в моду. Так что Пётр не был первым в своём стремлении улучшить даже внешний вид бояр...
В первый раз Фёдор женился случайно: увидел среди красивых девушек дочку думного дьяка Заборовского, Агафью Семёновну Грушецкую, и пожелал сделать её своей женой. Но царица, молодая и красивая, ровно через год после свадьбы умерла при родах, не оставив потомства. Наследник нужен был государству, и через полгода Фёдора женили на Марфе Матвеевне Апраксиной. Молодая жена была красивой и статной родовитой боярыней, да не пришлось ей принести потомства престолу: через два месяца после свадьбы Фёдор скончался.
Марфа Матвеевна была нрава тихого и домовитого и страшно боялась Петра – родича лишь по замужеству. Жила тихо, не заводила себе молодых прислужников и покорялась всему, что задумывал Пётр.
А стала она жить смиренно после случая с одним из своих юных пажей, случившегося вскоре после смерти Фёдора. Приблизила к себе молоденького пажа Юрлова, но вся её близость с ним только и ограничивалась смешными разговорами да льстивыми словами: умел Юрлов развеселить всегда ходившую в трауре царскую вдову.
Пётр не забывал молодую и красивую вдову и звал её на все ассамблеи, которые устраивал ещё в Немецкой слободе. Однажды пригласил он в гости к голландскому купцу Гоппу Марфу Матвеевну, чтобы отвлечь её от грустных дум да вывести в свет из насиженного терема.
Сопровождал Марфу Матвеевну и Юрлов. Паж был прелестен и любезен, знал все танцы, был вертляв и ублажал сердце молодой вдовы льстивыми словами. С ним не так скучно было на царских ассамблеях, где юные девушки и родовитые жёны сидели молча, словно набрав в рот воды, и не только не отваживались танцевать, но даже и головы повернуть не смели.
Ужин, как полагается, был отменный. После ужина начались танцы. Пётр спросил мёду. Но у купца Гоппа такого русского напитка не водилось, и Пётр удовольствовался анисовкой. Поднесли царю, да не в том кубке, из которого он всегда пил анисовку и который возил с собой. Пётр удивился. Он любил свой кубок, серебряный, с особой крышечкой, весь изукрашенный чудесно вырезанными фигурами. А Пётр все свои вещи ценил и берёг.
Царь лишь бросил взгляд, и приближённые поняли, что быть беде. Бросились искать кубок – вроде ставили его на стол купеческий, ан нигде его не оказалось. Голландский купец был в отчаянии: как же, в его доме случилась такая пропажа.
Но Пётр понял, что это дело не рук купца или его челяди. Он приказал запереть ворота, никого не выпускать со двора, и сам повёл допросы. Не стеснялся расспрашивать даже прислугу.
Слуги купцовы сказали, что во двор никто не выходил, только паж Юрлов приглядел за каретой Марфы Матвеевны. Пётр самолично вышел во двор, обшарил карету невестки и в одном из тёмных углов обнаружил свой чудесный кубок. Он торжественно внёс его в дом, выпил свою анисовку и холодно бросил Марфе Матвеевне:
– Утром пришлёшь мне своего пажа Юрлова...
Красная от стыда и смущения, приехала Марфа Матвеевна в свой дворец и призвала к себе Юрлова.
– Прости, Христа ради, государыня, – повалился ей в ноги бойкий паж. – Не вели казнить, вели помиловать. Бес попутал, хотел из царского жбана анисовки испробовать...
Она молча ударила его в лицо ногой, истоптала всю его спину. Мало того, что крал из её сундуков – не досчитывалась много ценного, но всегда выворачивался, выходил сухим из воды, – так ещё и на царский кубок позарился. Однако потом опомнилась, запричитала, помня все его ласковые и льстивые слова:
– Что ж ты наделал, треклятый! Засечёт тебя государь и навечно запишет в солдаты аль, того хуже, в матросы по воде бегать...
Истоптанный Юрлов целовал царёвой вдове ножки, слёзно каялся, униженно просил милости, и вдова сжалилась:
– Быть мне из-за тебя, холопа-вора, ославленною, но душу твою не дам загубить...
Сунула ему несколько червонцев и приказала:
– Не ценил ты царской милости, теперь спасай свой живот, как сам знаешь... – И велела со двора бежать.
На другой день послала сказать Петру, что паж Юрлов сбежал и сыскать его нигде не могли...
Царский выговор Марфа Матвеевна помнила до конца дней своих и с тех пор боялась Петра пуще огня. Ни к каким шептунам не приставала, держалась подальше от завистников и опальников, чтобы, не дай бог, не узнал хоть слова нескромного царь, такой скорый на расправу даже с ближними родичами.
Поведением своим заслужила благоволение Петра, и он хоть и держался с тех пор с Марфой Матвеевной холодно, но не забывал приглашать на ассамблеи и даже на житьё в Петербург позвал как члена своей царской фамилии.
Марфа Матвеевна долго тужила о лукавом своём паже Юрлове. Мельком прослышала, что забежал он далеко, а потом постригся в вологодский монастырь под именем Льва. А уж далее по церковному чину выслужился до епископа, начал церковные дела в Воронеже да на беду завёл ссору с губернатором, которому тоже хотелось пригреть текущие рекой церковные денежки.
Уже много после этот вороватый епископ отказался принести присягу Анне при её восхождении на престол, отговорившись неимением указа от святейшего Синода. Тут и подловил его губернатор, донёс в Сенат, и кнут настиг бывшего пажа. Его лишили сана и сослали в самый отдалённый Никоновский монастырь, славившийся своими строгими порядками и самой страшной монастырской тюрьмой.
Елизавета, восходя на престол, вспомнила о вороватом епископе, велела вернуть ему сан и епархию, но Юрлов, помня свою первую вину, не захотел снова быть епископом и спокойно прожил до самой смерти в Знаменском монастыре в Москве...
Двор Марфы Матвеевны поредел. Пётр строго следил, чтоб лишних людей возле себя не имела, и казна ей выдавалась самая скромная: только и хватало на вдовьи уборы и содержание крохотной свиты. Но Марфа Матвеевна не жаловалась – понимала, что лукавый царедворец способен опозорить царицу, и взгляда пристального на молодых пажей и служителей не бросала, хоть и одиноко и скучно ей было в широкой вдовьей постели...
Совсем по-иному относился Пётр к другой своей невестке – вдове царя Ивана.
Мало того, что выдали её замуж за убогого и слабоумного брата Петра – Ивана, так ещё и осталась она вдовой с тремя дочками-малолетками, и надо было ей не только содержать свой двор, но ещё и за дочерями приглядывать, кормить-поить их, воспитывать, а потом и думать, как пристроить.
На них Пётр имел свой взгляд: ему, политику, было интересно породниться с европейскими дворами, а дочки Прасковьи вполне годились для этого. Так раньше было – русские цари женились на своих, природных боярышнях, молодых да красивых, чтобы потомство было знатное и крепкое. А теперь Пётр вышел на арену европейскую, и родственные связи с герцогами да королями нужны ему были позарез, чтобы сплотить дружбу с западными монархами. И Пётр не жалел денег для Прасковьи и её дочерей, хотя для себя и своих домашних был скуповат.
Если «у комнаты великия государыни царицы Марфы Матвеевны считалось 9 стоялых, 21 подъёмных, итого 30 лошадей, и на корм им по окладу отпускалось 330 четей овса, 75 мерных сена, 275 возов без чети соломы ржаной», столько же значилось и у тётки царя Татьяны Михайловны – сестры отца Петра – Алексея Михайловича, только вместо 330 четей овса отпускалось всего 304, то «у великия государыни Прасковьи Фёдоровны 24 стоялых, 56 подъёмных, итого 80 лошадей, а на корм им отпускалось стоялым в год, а подъёмным на 7 месяцев 880 четей овса, 200 копен мерных сена, а на подстилку 732 воза соломы ржаной...»
А денег Прасковье Фёдоровне отпускалось из государевой казны и того больше. Марфа Матвеевна была одинока, на комнату ей давалось в год 2000 рублей, а Прасковье выделялось в три раза больше: три царевны требовали и больших расходов. Даже служителям и нижним чинам села Измайлова, где бытовала Прасковья, выдавались деньги из казны наравне со служителями царского подворья в Преображенском.
Посему царица Прасковья жила, не стесняя себя экономией. Но поверх царского содержания, выдаваемого из Большого приказа, получала она ещё и огромные доходы со своих вотчин деньгами и запасами. А вотчины эти были в разных волостях Новгородского, Псковского и Копорского уездов, да ещё и в Ставропольской сотне. А всего во владении её было около 2500 крестьянских и посадских дворов. Богатейшая боярыня была царица Прасковья, однако не стеснялась выпрашивать у царя Петра ещё и ещё денег на поддержание своего обихода.
Кормились от двора и другие царские родственницы – сёстры от первого брака Алексея Михайловича, сёстры от второго его брака, и ни о ком из них не забывал Пётр, хоть и урезал расходы на царскую семью из года в год. Да и то сказать, одних певчих у Прасковьи Фёдоровны на службе состояло двенадцать человек, да двенадцать же у Татьяны Михайловны, да двенадцать у Евдокии Алексеевны с сёстрами, да у Натальи Алексеевны тоже двенадцать. А всего певчим «отпускалось в год более 800 четвертей с осьминою и с четвериком и половиною четверика ржи и в том же количестве овса...»
Так что расходов по царской великой семье у Петра было столько, что он лишь за голову хватался: где взять денег на свои многочисленные походы и войны? И урезал расходы цариц и царевен сколько мог, но и понимал, что его родственники не должны терпеть нужду.
Основав Петербург, Пётр приказал всей своей многочисленной родне, всем знатным людям Москвы, всем чиновничьим приказам перебираться в крохотный немецко-чухонский городок, чтобы они всегда были у него под рукой, чтобы тратилось меньше и чтобы Пётр мог видеть всех во всякое время, когда бывал в столице. Москву он терпеть не мог, а уж после Стрелецкого бунта и вовсе возненавидел Московский Кремль. А теперь, по взятии Нарвы и Дерпта можно было не опасаться за берега Невы. Шведы ныне предпочитали отсиживаться в своих крепостях, перестали искать сражений в открытом поле.
В мыслях видел Пётр свой городок на Неве нарядным и красивым, распланированным по всем современным меркам, с широкими улицами и проспектами, и не обращал внимания ни на комаров, ни на топкую грязь, ни на частые лихие набеги морской волны, вызывавшие буйные наводнения, ни на лихорадку и скудость природы. Для него всего важнее была столица, обращённая лицом к морю.
Но родственницам царя страшно было пускаться в путь к чухонской деревушке, вот и плыл над Москвой великий плач и вой, причитания и рыдания.
Проклинали в душе родственницы затейку царя, да ослушаться не смели, ехали с кривыми улыбочками на лицах, даже среди своих не смея проявить возмущение и гнев.
Никто из них не смел теперь и слова сказать против метрессы[5]5
Метресса - любовница.
[Закрыть] царя, ставшей всесильной, – Марты Скавронской. Видели её нечасто, всегда рядом с Петром, ложно улыбались, но подносили грамотки с поздравлениями по случаю дня рождения, заискивали, зная, что ни в какой просьбе царь ей не откажет. А потом плевались, презрительно оглядывались на её нелёгкий путь жизни. Шепотком говорили, что даже в доме пастора Глюка, где воспитывалась с раннего детства, интересовалась Марта лишь мужчинами, принесла в дом пастора дочку, рождённую неизвестно от кого. Слава богу, прибрал Господь девочку, а пастор Глюк озаботился выдать Марту замуж за драгунского шведского унтер-офицера. Но при осаде русскими Мариенбурга унтер пропал бесследно, а Марта досталась солдатам в качестве военного трофея. Русский унтер-офицер подарил её старику фельдмаршалу Шереметеву, и она ублажала сластолюбца, пока не увидел её Александр Данилович Меншиков и не увёл у старика разбитную молодку, пристыдив. Числилась она в доме Меншикова портомойкой, тут и свиделся с ней Пётр, определил в число своих метресс, которых постоянно возил за собой. Постепенно она стала единственной метрессой царя, а к пятому году уже родила Петру двух мальчиков – Петра и Павла, умерших в раннем детстве. И теперь она сопровождала Петра во всех его бесконечных поездках и походах, хоть и была постоянно беременна: за всё время связи с царём родила Марта одиннадцать детей, в живых же остались только две девочки – Анна и Елизавета.
Ныне перед ней склоняли голову самые знатные...
Шли в Петербург обозы, растягиваясь на многие вёрсты и дочиста подбирая всё, что можно, словно саранча. Тянулись за кибитками, возками, дормезами и каретами простые телеги со скарбом, укладками, сундуками, тряслись в продуваемых насквозь одноколках дворовые люди, а позади тащились целые гурты скота, начисто слизывая едва проступавшую по обочинам траву.
В роскошной колымаге ехали в новую столицу и царские дочери с матерью – царицей Прасковьей. Экипаж был как нельзя лучше приспособлен для грязных ухабистых дорог, в нём можно было вольготно расположиться на мягких пуховиках, а маленькая жаровня в углу обогревала закрытое со всех сторон пространство кареты. Только крохотные слюдяные окошки, вшитые в простёганное нутро, позволяли видеть как будто сквозь мглистый туман проплывавшие мимо бедные деревеньки со скособоченными, потемневшими от времени избами под соломенными крышами, поросшими бурьяном, да стройные стайки берёз и сосен, выбегавших из гущи леса на самые обочины.
Анна почти не смотрела по сторонам. Либо лежала в самом тёмном углу и мечтала, либо тяжело усаживалась возле матери и старалась, хоть взглядом, хоть тёплым словом смягчить боль её расставания с любимым измайловским поместьем.
Лёжа в углу кареты, Анна не переставала видеть перед собой высокого статного Артемия, его каштановые кудри и крепкие сильные руки. Краснела от этого и потихоньку плакала. Теперь уж не увидит она Артемия, теперь ей суждено горевать в болотистом Петербурге, бить комаров на полных плечах да ждать, пока батюшка-дядюшка царь Пётр выберет ей суженого. Ах, как хотелось ей, чтобы суженый этот был похож на Артемия – тогда она любила бы его без стыда, целовала без краски, предательски набегавшей на смуглые щёки.