Текст книги "Полночь"
Автор книги: Жюльен Грин
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц)
Завидев ее, эконом остановился и сразу стал еще толще и шире в плечах, и несколько секунд муж и жена стояли друг против друга, не говоря ни слова.
– Ну, – сказал он вдруг, – почему ты так стоишь, Эдме? Хочешь рассказать нам вещий сон?
Ответом был презрительный взгляд.
Наконец Эдме поставила лампу на круглый столик на одной ножке рядом с корзиной в форме ладьи, до краев заполненной, точно фруктами, клубками белой и красной шерсти; движения ее были неторопливыми и уверенными, взгляд оставался устремленным на мужа.
– В половине второго ночи, – сказала она глухим и слегка дрожащим голосом, – я не в состоянии разделить твое веселое настроение, мой друг. И если особа, которая прячется за твоей спиной, считает остроумным дурачить меня, то я сочту не менее остроумным оттаскать ее за уши. Что это еще за шуточки?
Эконом завел руку за спину и придержал Элизабет.
– О каких шуточках идет речь, мадам Лера?
– Думаешь, я не видела, как вы шли по галерее? Честное слово, я не поверила своим глазам.
– Послушай…
И он пробормотал несколько фраз, которые жена холодно выслушала, потом, набравшись храбрости, начал рассказывать, как повстречал девочку в закрытом рынке Сен-Блеза, однако говорил без особой убежденности, так как сам считал эту историю неправдоподобной, и чем дальше рассказывал, тем неразумнее считал свое поведение. Возможно, он лучше смог бы защитить себя, если бы Эдме прерывала его, но та слушала мужа в безмолвии, не предвещавшем ничего хорошего, так что эконом в конце концов начал испытывать угрызения совести, ему показалось, что он догадывается о нелепом и чудовищном подозрении, сквозившем во взгляде жены.
Элизабет все это время держалась за пальто господина Лера обеими руками, испуганно прижимаясь щекой к его огромной спине; она слышала, как внутри у него медным колоколом гудит и вибрирует его густой и звучный голос, однако не старалась разобрать, о чем он говорит; оглядывала обстановку комнаты, видела огромный шкаф, в сверкающих панелях которого отражался свет лампы, кресла с подушками, расшитыми цветочными узорами, видела обитые бархатом стулья, расставленные вокруг стола в идеальном порядке. Окна были закрыты плотными шторами. В комнате было очень тепло, и всякий раз, как господин Лера умолкал, Элизабет слышала уютное потрескиванье невидимых горящих поленьев, бросавших на потолок красноватые отблески. Понемногу ею овладевало сладостное оцепенение, глаза сами по себе закрывались, теплая шершавая ткань пальто так хорошо пригревала щеку, и в конце концов девочка заснула.
Когда открыла глаза, оказалось, что она сидит на одном из только что увиденных ею стульев. Перед ней стояла госпожа Лера, которая то поднимала, то опускала лампу, разглядывая гостью от каракулевой шапочки до носков черных ботинок.
– Ты ее разбудила, – пробормотал эконом.
– Должна же я видеть, с кем имею дело, – прежним тоном ответила хозяйка дома. – А есть при ней хоть какие-нибудь бумаги?..
В это мгновение свет лампы упал на лицо девочки, и она встретилась взглядом с госпожой Лера. Большие черные глаза, еще не вернувшиеся из страны сновидений, несколько секунд смотрели на жену эконома, и та не завершила фразу. Покрытая голубыми прожилками рука с длинными пальцами, немного поколебавшись, погладила бледную от усталости щеку девочки, на которую завитки локонов отбрасывали колечки тени.
– Я вижу… – сказала наконец госпожа Лера, сама точно не зная, что имела в виду.
Она выпрямилась и поставила лампу обратно на столик. Помолчала, глядя на мужа. Слышалось лишь тихое шипенье масла в лампе.
– Ладно, – заключила жена эконома, – сегодня она поспит в детской. Девочки потеснятся.
Не успела она это сказать, как эти самые девочки с криком ворвались в комнату. Они слушали под дверью и, услышав, что речь пошла о них, бросились к господину Лера, подбирая длинные белые рубашки, чтоб удобнее было бежать.
– Это невыносимо! – вскричала госпожа Лера. – Они весь вечер спорили, кому из них снимать с тебя ботинки.
Господин Лера, сидевший в кресле у камина, посадил дочерей на одно и другое колено и прошелся бородой по их щекам; на вид одной из них было девять, другой – десять лет, обе выглядели крепкими и здоровыми, но трудно было предположить, что они с возрастом похорошеют; у старшей были редкие брови и маленькие, глубоко сидящие глаза – настоящий бич дурнушек, ибо такие особенности делают лицо смешным; младшую природа не так обидела: черты ее мясистого лица были правильными, на щеках – румянец, но из нее могла получиться лишь заурядная девица.
– Сегодня моя очередь! – кричали девочки разом.
Госпожа Лера прижала ладони к вискам и заявила, что сойдет с ума, если дочери не угомонятся, но, как видно, эту угрозу девочки слышали столько раз, что она уже не производила на них никакого впечатления; опустившись на красный коврик, они принялись толкать одна другую, стараясь овладеть огромными ногами господина Лера, который сидел неподвижно и лишь повторял: «Ну-ну, девочки!», стараясь примирить соперниц; однако в самый разгар битвы, когда старшая не подпускала младшую к левой ноге отца, упершись ногой ей в живот, они вдруг, не сговариваясь, прекратили возню и посмотрели на гостью, которой госпожа Лера знаком велела приблизиться. То ли из робости, то ли сознательно, Элизабет при появлении девочек спряталась за спинку кресла, в котором сидел хозяин дома. Теперь она покинула свое убежище и уставилась на девочек. Несколько секунд все трое молча разглядывали друг друга. Элен, младшая, чтобы легче было думать, засунула палец в рот; кустики светлых волос, заменявшие брови на лице Берты, сошлись на переносице, и она на три четверти повернула голову, глядя на вновь прибывшую. Наконец госпожа Лера, немного нервничая, велела девочкам поздороваться, обе подошли к Элизабет и каждая чинно подала ей руку.
А как же быть с ботинками? Господин Лера предложил решить проблему полюбовно: левую ногу – Элен, а правую – Берте, однако девочки взялись за работу без обычного воодушевления, их, конечно, смущал взгляд нежданной гостьи, которая, стоя рядом с креслом их отца, смотрела с каким-то непонятным выражением; старшая покраснела и потянула за шнурки так неловко, что сделался узел, она попыталась его развязать, сломала ноготь и, потеряв терпение, так рванула за шнурок, что он порвался. С ее губ сорвался сердитый возглас. Господин Лера наклонился, чтобы погладить Берту по щеке, но она дернулась в сторону и, не на шутку разозлившись на собственную неловкость, шлепнула по толстой руке ни в чем не повинного эконома. «Ох!» – огорченно воскликнул отец. Дочь с вызовом глянула на него своими маленькими глазками и, когда он еще раз тихо сказал: «Ох!», шлепнула его еще раз, посильней, после чего надулась и отошла к окну. Наблюдая эту сцену, Элизабет без труда догадалась, что Берта – любимая дочь господина Лера, тихонько отошла в самый дальний угол комнаты и сделала вид, будто ничего не заметила.
Вскоре Элизабет лежала на большой постели в детской, стараясь занимать как можно меньше места. Жена эконома положила ее между своими дочерьми, так что она не могла пошевелиться, не разбудив ту или другую, а те нарочно прижимались к ней – вовсе не из желания приласкать ее, пожалуй, им даже хотелось, чтобы она задохнулась во сне. Их легкое частое дыхание щекотало ей шею, она пыталась истолковать вздохи девочек в благоприятном для себя смысле, словно это был дружеский шепот, однако на самом деле сестры, засыпая, не хотели сказать ей ничего другого, кроме «Убирайся!», и каждая старалась посильней прижать непрошеную гостью крепким круглым плечиком.
Несмотря на усталость, Элизабет некоторое время не могла уснуть. В соседней комнате эконом и его жена раздевались и о чем-то говорили, но через переборку доносились только звуки их голосов; тщетно девочка напрягала слух, она слышала лишь ровное бормотанье, тон которого то повышался, то понижался, и ей казалось, что она видит в темноте волнообразную кривую, вычерчиваемую их голосами. Всякий раз как госпожа Лера проходила мимо двери, Элизабет слышала одну и ту же фразу, смысла которой не понимала: «Это лишнее бремя…» Бремя? Она не знала, что такое бремя, но слово это вертелось в ее мозгу и вызывало беспокойство. Неужели завтра ее отправят домой? Удивительней всего была легкость, с которой ей удалось войти в круг этих людей, погреться у их очага, разделить постель с их дочерьми. Эта мысль утешала. И наконец Элизабет уснула.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
Через несколько лет погожим зимним утром Элизабет сидела за пианино и, держа руку на клавишах, смотрела в окно. Сквозь кисейные занавески она видела заснеженный сад, дорожки и большую лужайку, покрытые слепящим глаза белым ковром. В ее глазах снег представлял собой нечто такое же непроницаемое, как темнота глухой ночи, ведь под белой поверхностью скрывалась бездна белизны, недоступная ее глазу; и ей казалось, что небольшая гостиная заполнена этим светом, который земля посылает небу. Все вокруг изменилось. Она не могла сказать, как именно; то, что было истинным, таким и осталось, но изменилось, мир стал более легким, более хрупким.
Помечтав минутку, Элизабет, не меняя положения пальцев, нажала на клавиши, аккорд прозвучал мягко, сочно и спокойно. Девушка вздохнула: этот прелюд трудный, очень трудный. Она перевернула несколько страниц альбома, потом медленно, ленивой рукой перелистала их обратно. После недолгого колебания повернулась на вращающемся табурете, сцепила пальцы и стала смотреть на кончики туфель. Это занятие настолько поглотило ее, что она не услышала, как в саду хлопнула решетчатая калитка.
Ей вот-вот должно было исполниться шестнадцать лет. Зачесанные назад густые и блестящие волосы лежали большим пучком, всей тяжестью давившим на нежную шею. Большие густо-черные глаза, словно состоявшие из одной влаги, оттеняли матовую бледность лица и все еще сохраняли детскую мечтательную серьезность; как только взгляд девушки останавливался на каком-нибудь предмете, казалось, она не в силах его оторвать, как будто ее зачаровывало что-то недоступное взору других; в такие мгновения она чуточку косила, что придавало ее глазам сходство с глазами какого-нибудь хищного зверька; тонкие лоснящиеся брови она сдвигала медленно, одновременно опуская уголки волевых губ. На ней было скромное черное платье; белые манжеты и воротничок подчеркивали его строгость, отчего наряд немного проигрывал.
Насмотревшись на свои туфли, кожа которых местами сморщилась от длительного употребления, Элизабет подняла голову и принялась глядеть на короткие поленья, медленно горевшие на каминной решетке – они должны были гореть, пока не кончится урок музыки. Комната, где она находилась, носила следы доведенной до крайности любви к опрятности и чистоте; натертый паркет сверкал, как мрамор, между квадратами ковриков с цветочным узором, лежавших перед каждым креслом красного дерева, стены были отделаны желто-кремовыми панелями; бархатная обивка небольших стульев с деревянной спинкой еще хранила следы жесткой платяной щетки. Приятно пахло воском и горящим спиртом, и к этим запахам примешивался гонкий аромат горевших в камине дров. Между окон висели картины на серьезные исторические сюжеты, что придавало комнате парадный вид.
Услышав звонок, девушка вздрогнула, повернулась к пианино и машинально проиграла первые такты прелюда; и эта музыкальная фраза, хоть и была сыграна неуверенной рукой, показалась ей исполненной невыразимой печали; в этих четырех-пяти нотах, которые невнимательный человек пропустил бы мимо ушей, Элизабет услышала все одиночество человеческого сердца, у нее они вызвали представление не о песне с какими-то словами, а о взгляде, о взгляде человека, который, ничего больше не ожидая от этого мира, повернулся бы к окну и, как она, стал смотреть на снег.
– Ну, что ж вы не играете? – спросила, входя, мадемуазель Бержер. – Продолжайте, пока я погрею пальцы.
Эта дебелая девица, казалось, вся ушла в бюст и зад из-за того, что ее могучее пышное тело было обезображено корсетом, чтобы оно казалось стройней. Розовое от пощечин мороза лицо выглядывало из-под белого шерстяного берета, окаймленного пшеничными завитками. Она бросила на кресло подбитое мольтоном кожаное пальто и стала перед камином, потирая пухлые руки быстрыми движениями, прежде чем протянуть их к огню; чуть наклонившись вперед и расставив ноги, выставила необъятный зад, обтянутый узкой юбкой, и в такой позе дожидалась окончания отрывка, который играла Элизабет.
– Немного получше, – сказала она чистым и высоким голосом. – Но хотелось бы побольше живости… Вот, послушайте!
Мадемуазель Бержер сделала знак девушке встать, а сама уселась на вертушку, винт которой жалобно заскрипел. Прелюд был исполнен блестяще. У нее все стало на свое место! Весь снег остался на клавишах, которые извлекали звуки из струн как будто все сразу под ловкими и сильными пальцами мадемуазель Бержер, а она еще из чистого кокетства заявляла, что пальцы как следует не отогрелись и едва шевелятся, но они так и метались по слоновой кости и черному дереву, она играла все быстрей самые трудные, виртуозные пассажи.
– За этот пустячок я когда-то получила бронзовую медаль… – бросила она походя, точно светская дама, вонзающая зубы в эклер. – А прелюд потрясающий…
Когда пианистка взяла заключительный аккорд, от которого задрожали подсвечники, она подняла ясные голубые глаза на Элизабет, наблюдавшую за ней с мрачным видом.
– Вот так, – скромно сказала мадемуазель Бержер. – Главное – вложить в него немножко души… Но почему у вас такое кислое лицо? – добавила она, смеясь. – Надеюсь, никаких неприятностей?
Элизабет резко покачала головой в знак того, что неприятностей у нее нет.
– О! – продолжала мадемуазель Бержер. – Не бойтесь, я не буду задавать нескромных вопросов. Мое дело – обучать вас игре на фортепиано, но в общем-то…
Эту фразу она завершила арпеджо.
– Вы, кажется, не расположены работать, – сказала она, пробегаясь пальцами правой руки по клавишам. – Но мы обязаны потрудиться, дитя мое. Видите ли, – продолжала она, не вставая из-за пианино, – в музыке столько хорошего, что она делает нас тоньше. Она создает флюиды даже между людьми, так сказать, не слишком чувствительными. – Эту мысль она подкрепила минорной гаммой. – А впрочем, дорогая моя девочка, мне не нужна ваша откровенность, чтобы догадаться, в чем тут дело: виной всему этот самый прелюд, он у вас не пошел. Вы его играете монотонно и с вялой аппликацией, вот так, – тут она изобразила, как играет Элизабет, а та прикусила губу. – В этом нелегко признаться даже самой себе! Но вы, не желая того, а может, и не подозревая об этом, выдали мне свой секрет.
– Нет у меня никаких секретов, – сухо сказала Элизабет.
Жемчужный смех мадемуазель Бержер покрыл конец этой сердитой реплики.
– Тем хуже, – весело продолжала она. – Мадемуазель Бержер, как всегда, слишком много говорит. А ей надлежало бы задать ученице всю черную от восьмых триолек страничку, и пусть бы она выпутывалась как знает. – Подняв руки до уровня глаз, она сделала пальцами несколько хватательных движений. – Ну что ж, – продолжала она, пожав плечами, – хотите, я вам сыграю что-нибудь, прежде чем мы начнем работать?
Не ожидая ответа ученицы, мадемуазель Бержер сорвала свой шерстяной берет и небрежным артистическим жестом швырнула его на середину комнаты, затем откинула голову, посмотрела на потолок и обеими руками ударила по клавишам; ноздри ее раздулись, будто она хотела вдохнуть побольше свежего воздуха, однако она еще некоторое время поколебалась, выбирая, что же сыграть: начала с ноктюрна, потом перешла на этюд, а в конце концов предпочла вальс.
Молодая девушка села на стул подальше от пианино и скрестила руки на груди. Она не любила мадемуазель Бержер, хотя ей понадобился не один месяц, чтобы убедиться в этом, но с какого-то дня она была в этом уверена. Элизабет простила бы своей учительнице наивную болтовню, недосягаемый блеск исполнения, все смешные стороны молодой толстушки, если бы могла считать ее честной; однако благодаря какому-то чутью она не доверяла ясному взгляду мадемуазель Бержер, а в ее наивных хитростях усматривала злокозненность.
И теперь Элизабет неодобрительно смотрела на широкую спину, некрасиво раскачивавшуюся на вертушке. Движения этого чудовищно пышного тела в такт музыке вальса казались ей непристойными. Зачем такие телодвижения? Элизабет считала, что они ни к чему. Но, несмотря ни на что, молодая девушка жадно слушала музыку, неповторимая красота которой выдерживала даже такие строгие предубеждения. Перед мысленным взором Элизабет представали довольно обычные, но впечатляющие картины. Сначала ей казалось, что это звучат фанфары в просторном зале, обитом красной материей, где зеркала тысячекратно умножают сиянье люстры, сверкающей, точно огромный ледяной кристалл. Роскошный зал был пуст, но после мгновения неуверенности и тревоги, от которой перехватило дыхание, девушка с головой окунулась в шумный праздник: люди сходились в группы, которые двигались навстречу друг другу, или же внезапно расходились, освобождая дорогу кому-то невидимому, кто шел по дороге посреди поля и под гнетом ужасных сожалений преклонял голову перед надвигающейся ночью. На берегу стоячих вод, поверхность которых сверкала зловещим блеском, Элизабет склонялась над их зеркалом и видела свое лицо среди усеявших поверхность пруда мертвых листьев, как сквозь летаргический сон слышала бальную музыку. Она унеслась так далеко, что нечего было и думать о возвращении. Захваченная водоворотом печали, Элизабет бродила в саду своего детства, знакомом, но почему-то потемневшем и полном покосившихся крестов, как кладбище, которое никто не посещает. Затем почти неестественная тишина взрывалась, и над могилами в мерцающем свете кружился вальс.
С этой странной музыкой смешивалось воспоминание о счастье, то удаляясь, то возвращаясь, то снова удаляясь, а затем в ночи возникала песнь несказанной нежности, раненое сердце взывало к любви…
Элизабет резко поднялась со стула. Что-то в душе ее откликалось на эту ворожбу. Она достаточно страдала, познала кошмарные страхи, сладкую и острую тоску, внезапные порывы и то, что не выразишь никакими словами. Прижав руки к груди, она старалась унять бешено колотившееся сердце. Странное ощущение боли и дурмана заставило ее отвести взгляд от белой стены над головой мадемуазель Бержер, куда он был неподвижно устремлен. Рот ее приоткрылся, и она по-детски вскрикнула. Музыка смолкла.
– Что такое? – спросила учительница, поворачиваясь на вертушке. – В чем дело?
Элизабет снова села на стул.
– Нет-нет, ничего, – сказала она. – Сегодня ночью я плохо спала, потому и нервничаю.
В голубых глазах мадемуазель Бержер вспыхнуло любопытство; она встала и принялась поскрипывать ботинками, ходя вокруг своей юной ученицы, но каждый раз, как она проходила справа, Элизабет отворачивалась влево и не отвечала ни на один вопрос.
– В конце-то концов, – сказала полная девушка, – мне кажется, я имею право знать, что с вами такое. Как же так? Я играю для вашего удовольствия, а вы прерываете меня криком…
– Простите.
Учительница склонилась к молодой девушке, задумчивый вид которой интриговал ее, и дохнула на нее теплым запахом зубной пасты.
– А? – спросила она вполголоса с заговорщическим видом. Нос ее почти касался щеки Элизабет. – Это музыка привела вас в такое состояние? Значит, вы – богатая натура! Артистическая натура. Как и я. Я это чувствовала. Вы – мечтательница, да? Ну, конечно. А знаете, кто я такая? Кто такая мадемуазель Бержер?
Ладонью, словно намазанной розовым маслом, она погладила молодую девушку по шее за ухом и прошептала:
– Я – фавн в юбке!
– Ах, оставьте меня! – вскричала Элизабет, отталкивая толстушку, словно та пробудила ее из глубокого сна.
Кровь бросилась к щекам мадемуазель Бержер, она отступила на шаг и чуть не потеряла равновесие, однако нашла в себе сил промолчать, не теряя достоинства.
Элизабет встала.
– Я вам уже сказала, что сегодня я нервничаю, – мягко пояснила она. – Стоит со мной заговорить или дотронуться до меня… – Она попыталась улыбнуться. – В общем, может, сегодня мы сократим урок?
Учительница бросила на нее пронзительный взгляд, подобрала свой берет и натянула его до бровей, злость придавала ей сил. Схватила за полу свое кожаное пальто и, резким жестом закинув его за спину, сунула руку в рукав.
– Как вам угодно, – процедила она сквозь зубы, силясь просунуть руку в перчатку.
Ей пришлось повоевать с перчаткой, пуговица которой никак не хотела пролезать в петлицу, после чего учительница музыки сделала три широких шага и подошла к двери.
– Урок на полчаса! – воскликнула она уже в дверях. – Девичьи нервы – ах, нет, мне бы хотелось…
Захлопнувшаяся за нею дверь обрубила конец фразы.
Оставшись одна, Элизабет пожала плечами, подошла к окну и отдернула кисейную занавеску. Она не могла взять в толк, почему толстушка так быстро ушла. Прижавшись лбом к стеклу, Элизабет смотрела, как мадемуазель Бержер прошла по саду быстрым шагом, от которого подпрыгивала ее грудь. Придет ли она еще раз? Неважно. Госпожа Лера поворчит, а господин Лера все поймет и уладит дело. Снова открылась и закрылась калитка, сад опустел; только птицы прыгали по белому покрову лужайки, оставляя следы своих лапок. Девушке хотелось бы побежать на лужайку, покататься в снегу, зарыться в него лицом. Она помнила, как мяла снег в ладошках, скатывая снежки, еще не забыла, как холод жег руки. В такие мгновения Элизабет сама не знала, счастлива она или несчастна. Ей все казалось, будто она чего-то ждет.
В оставшемся на пюпитре альбоме она поискала тот самый вальс, но, как только нашла нужную страницу, отчаялась при виде восьмых, то и дело выскакивавших за нотный стан. Нет, прелюд все-таки легче, к нему она и вернулась, чуточку сдвинув брови и высунув язык между зубов, как маленькая девочка, и не спеша проиграла мудрые и спокойные такты начала. То, о чем она думала и чего не могла выразить словами, может быть выражено несколькими нотами. Сыграв вступление, она каждый раз удивлялась. Ну каким образом простое сочетание звуков может заключать в себе великую тайну? Как непроницаемый для взгляда снег. Доиграв до половины страницы, Элизабет остановилась.
II
После завтрака на какое-то время за столом воцарилось молчание. Господин Лера задумчиво уставился на свою чашечку кофе и о чем-то сосредоточенно размышлял. Сидевшая по правую руку от него госпожа Лера, скрестив руки на груди, чтобы легче было сдержать нетерпение, молча ерзала на стуле, ожидая, когда же муж выпьет кофе, и горя желанием поскорей вернуться к тысяче домашних дел. С возрастом ее дряблые щеки покрылись множеством маленьких коричневых пятен; когда она не чесала локти под широкими рукавами, она подносила к виску покрытую синими жилками руку и убирала за ухо выбившуюся прядь волос или же машинально водила справа налево беспокойным взглядом красивых глаз, который не задерживала ни на ком, и казалось, будто она выискивает какие-нибудь неполадки. Время от времени называла ту или другую дочь по имени, отбирала у какой-нибудь из них кольцо для салфеток, шлепала виновницу по руке и одним лишь выражением лица, то есть поднятием бровей и шевелением губ, призывала дочерей к тому, чего сама сроду не могла выполнить, – сидеть спокойно.
Замечания адресовались в первую очередь Элен, та была младше и резвей Берты. Она превратилась к этому времени в пышнотелую крепкую девицу с голубыми глазами на полной мордашке; ее молочно-белое лицо у переносицы было усеяно веснушками, маленький нос лоснился; волосы были разделены пробором ровно посередине и зачесаны назад, образуя над затылком валик, такая прическа ей не шла, так как слишком открывала блестящий выпуклый лоб, точно у какого-нибудь мыслителя, что придавало ее глуповатому лицу удивленное выражение. Перед платья, весь в жирных пятнах, свидетельствовал о поспешности, с какой она поглощала пищу, однако она, вместо того чтобы вытирать пятна салфеткой, просто-напросто прикрывала их скрещенными на груди руками всякий раз, как блуждающий взгляд госпожи Лера обращался в ее сторону, и это было смешно.
Иногда старшая сестра поворачивала к ней свое длинное некрасивое лицо, унаследованное от матери, и постоянно морщила нос, будто чуяла дурной запах. Тощая и черная, как огромная муха, она бросала на Элен пронзительный ледяной взгляд, который обратил бы сестру в камень, если бы обладал такой силой. На плечах, подчеркивая их худобу, лежал большой кружевной воротничок, связанный Бертой собственноручно; последнее настолько льстило ее самолюбию, что она носила этот самый воротничок со всеми платьями; три долгих зимы трудилась Берта над замысловатым узором, и господин Лера в награду подарил ей стофранковый банковский билет (она тотчас положила его в сберегательную кассу) и в довершение всего отвел ее к лучшему окулисту города. Можно сказать, что очки в стальной оправе довели до совершенства естественное безобразие бедняжки, которая втайне пролила немало слез, ибо надеялась, что в кружевном воротничке будет такой же хорошенькой, как Элизабет, а то и затмит ее. Подобные невзгоды сделали ее злой, и, как это часто случается, злость способствовала ее духовному созреванию, пробудила к жизни и обострила умственные способности, и она превратилась в молодую женщину, язык которой мог одной репликой испортить кому-нибудь настроение на целый день.
Сидя между сестрами, Элизабет сохраняла полное спокойствие и казалась поглощенной созерцанием той самой чашечки кофе, на которую смотрел господин Лера. Ее склоненная головка и черты лица выражали задумчивость, уход в себя. Берта и Элен очень обиделись бы, если бы кто-то сказал им, что, если взять всех троих, их собственная зависть и глупость лишь оттеняют и подчеркивают прелесть третьей. В молчании прошло несколько долгих минут.
– А ведь ты косишь, – прошептала Берта, наклонясь к Элизабет.
– Тихо! – яростно шикнула на нее госпожа Лера. – Разве ты не видишь, что отец задумался?
Эконом поднял голову, словно вынырнул из глубины вод.
– Да, – сказал он, глядя на жену, – ты была права, Эдме. Это было в 1909 году. Совершенно точно. Мы проводили лето в деревне, и ты только что узнала, что твой дядя подцепил…
– Эдуард! – воскликнула госпожа Лера, кивком указав на трех девушек. – Пей свой кофе, – добавила она, вставая, – не то остынет.
Комната, где они завтракали, несмотря на богатство и изысканность обстановки, производила мрачное впечатление, как очень многие столовые. Из уважения к традиции, которая скоро наверняка покажется странной, ее затемнили, как только могли: стенные панели покрасили в шоколадный цвет, а стены над ними – в красноватый, неудачно имитирующий кордовскую кожу. Такие же тона господствовали и в предметах меблировки: то, что не было коричневым, было гранатового цвета. И в результате скудный свет декабрьского дня едва освещал лица собравшихся за столом пяти человек. Но обитые плюшем стулья ласкали и расслабляли тело, переносная печка, бросавшая красноватые отблески, обволакивала мягким теплом, и, как сказал эконом, ставя на блюдце пустую чашечку, лучше было находиться здесь, чем снаружи.
Госпожа Лера вышла из столовой, за ней последовала Элен, которая никогда не знала, куда девать себя в свободное время, и потому вечно ходила за кем-нибудь по пятам. Берта, как более независимая особа, подсела поближе к печке и расстелила на коленях вышивку, выполнявшуюся крупными стежками, которой она мечтала когда-нибудь покрыть кресло в своей комнате, точнее было бы сказать, чтобы не осталось никаких недомолвок на этот счет, – свое кресло в своей комнате.
Вскоре и Элизабет сложила свою салфетку и поднялась из-за стола. Как всегда, остановилась у занавешенного бордовыми шторами окна. Отсюда видна была маленькая узкая улочка, на которой стояли старые, почерневшие дома, над дверьми некоторых из них еще сохранились остатки гербов. Мимо захудалых лавчонок тянулся тротуар, на котором едва-едва можно было разминуться двоим. За грязным стеклом одной из витрин виднелась куча предназначенной для починки обуви, там же на стене висели багорики лесоторговца, который делил с сапожником вонючую темную конуру. Рядом табачная лавка предлагала любопытному или равнодушному взору прохожих трубки, сигары и засиженные прошлогодними мухами почтовые открытки. Затем следовали мастерская переплетчика и мастерская по ремонту кукол, одинаково безлюдные и словно подставлявшие плечо друг другу, чтоб не было так тоскливо.
Элизабет хорошо знала все эти заведения, ей были знакомы и густой запах галантереи, и лотерея, которой ведал горбун и где надо было угадать, в какой из коробок с металлической ручкой находится дешевый камешек, сутаж или лента; с того места, где находилась Элизабет, можно было видеть фиолетовые, пунцовые или оранжевые шагреневые кожи, но ей больше всего нравился усеянный запасными руками и ногами прилавок реставратора кукол, ей и в шестнадцать лет хотелось бы позабавиться с отделенными от туловищ улыбающимися головками, прикреплять их к торсу так же ловко, как это делал мастер в белой блузе, работавший при свете газовой лампы; возможно, она не хуже его сумела бы отыскать в выдвижном ящике недостающую руку, а на голый череп младенца она надела бы парик цвета спелой пшеницы.
– Элизабет!
Это Берта позвала ее тоненьким голоском; перед тем она оставила вышиванье и что-то прошептала в заросшее волосками ухо своего отца.
– Иди-ка сюда, – ласковым тоном произнесла Берта, – подойди, папа хочет с тобой поговорить.
– Не бойся, дитя мое, – сказал господин Лера, теребя футляр от своего пенсне.
Элизабет подошла к столу.
– Посмотри на меня, девочка.
– Гляди на папу! – скомандовала Берта. – Ну вот, сам видишь, – сказала она, обращаясь к отцу.
– Ничего я не вижу. Зажги-ка свет.
– Свет! – откликнулась Берта и побежала к камину, где находился выключатель.
– А что такое? – спросила Элизабет.
– Для тебя ничего страшного, дитя мое, – ласково ответил господин Лера. – Берта обратила внимание на твое лицо. Она считает, что ты слишком бледна, только и всего. Вот я и хочу на тебя посмотреть. О-о!
Последнее восклицание было вызвано тем, что внезапно вспыхнул резкий мертвенно-бледный свет, исходивший от лампы под зеленым абажуром.
– Наклонись, – сказала Берта, – чтобы папа тебя разглядел. Смотри ему в глаза. Ну вот!
В наступившей тишине Элизабет приблизила к хозяину дома свое лицо, по которому тени скользили, как по мрамору; поморгала, хлопая длинными ресницами, и остановила взгляд на стеклах пенсне.