355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жюльен Грак » Побережье Сирта » Текст книги (страница 8)
Побережье Сирта
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 04:28

Текст книги "Побережье Сирта"


Автор книги: Жюльен Грак



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 21 страниц)

– Ремонтировать – это слишком сильно сказано. Это слишком крупное мероприятие, на которое у нас практически нет средств. Но можно было бы его почистить. Это прекрасное здание, – добавил Роберто, опять бросая взгляд на окно, – а сейчас оно совершенно утратило свой человеческий облик. Превратилось в какие-то заросли, в джунгли.

По комнате глухо пробежала горячая волна одобрения – глаза заблестели. Неуклюжая речь Роберто подействовала, как оттепель в морозный день.

– Да, это деморализует людей. Эта развалина исторгает нас из себя. Когда живешь в руинах, то перестаешь воспринимать себя всерьез… Это все равно что построить себе шалаш на улицах Сагры и начать раскопки, – в сердцах добавил Джованни.

– Окажите мне доверие, капитан, поручите мне команду, освободившуюся в Ортелло. – Фабрицио весь выпрямился, дрожа от возбуждения. – …Обещаю, что через два месяца крепость будет блестеть как новая. Вместе с надраенными пушками.

Ошибиться было трудно: над Адмиралтейством поднимался маленький шквал, настоящий бунт в миниатюре. Марино недоверчиво переводил взгляд с одного лица на другое, с ошалелой покорностью внимая напору перебивающих друг друга голосов, внезапному пробуждению энергии – будучи уже на буксире, уже безнадежно в обороне. Он глубоко вздохнул и, опустив глаза к столу, стал медленно подбирать слова.

– Все это просто великолепно, но несерьезно. Крепость списана, и Синьория ни за что не откроет кредит ради бесполезной работы.

Лица сразу замкнулись, стали враждебными. Ответ Марино пришел слишком поздно. Сквозь приоткрытую дверь уже сочился свет, и плечо давило на нее все сильнее и сильнее.

– Если произвести расчеты – все необходимые расчеты, то мне кажется, что Орсенна еще останется вам должна.

– Речь идет о соблюдении норм. Существует особый кредит, открываемый для ремонтных работ.

– Вы же, капитан, сэкономили им столько денег. На крепости ведь еще сохранился герб Синьории, и ей все-таки следовало бы уважать себя.

В поднявшемся шуме звучали и ноты торжественного одобрения, и немного комичные восклицания оскорбленного достоинства. Марино посмотрел на меня краем глаза. С холодным азартом игрока я наблюдал, как оказываются битыми все эти фальшивые карты. Марино играл против них один, причем игра его была нечестной.

– Господа!.. Господа!.. – Марино резко ударил кулаком по столу и заставил всех замолчать. – Мне кажется, что вас куда-то понесло. Орсенна видит нас и слышит, – добавил он, поднимая на меня непроницаемый взгляд, – не забывайте об этом. Альдо – наш друг, но всему есть предел. И мне кажется, что он сегодня слишком молчалив.

У меня ёкнуло сердце: я почувствовал, что Марино ставит на свою последнюю карту. Я слегка побледнел и встал. Мне предстояло предать его дважды.

– Предложение Роберто кажется мне вполне разумным. В любом случае теперь забота о контингенте из Ортелло полностью ложится на наши плечи. Орсенна ничего не сможет возразить на то, чтобы люди приносили хоть какую-то пользу.

Я увидел, как в глазах Марино сверкнула молния. Он резко встал.

– Пусть будет так. Даю тебе, Фабрицио, карт-бланш. Завтра мы с тобой пойдем осматривать крепость.

Марино вышел из комнаты своим тяжелым шагом ночного дозорного; на пороге он остановился, начал было рукой какой-то жест и не закончил его. Голова его втянулась еще глубже, чем обычно, в плечи; взгляд сразу потускнел. Мне внезапно вспомнился тот момент, когда он, придя вечером в палату карт, поднял вверх свой фонарь. В его жалком покачивании головой чувствовалась какая-то старческая расслабленность.

– Это большие перемены…

Все удивленно подняли глаза, но фраза осталась незаконченной. Покачивание головой продолжалось, казалось механическим. Взгляд переходил с одного предмета на другой, не в силах на чем-либо остановиться; он был опять странно повернут вовнутрь, как взгляд больного, погруженного в расшифровку неясного предостережения, исходящего от его черной плоти. Он надвинул на голову фуражку и, тяжело ступая, удалился.

Начиная с этого дня капитан сильно изменился. Что-то в нем надломилось, что-то связанное с самыми корнями жизни. Когда, приходя на ужин, он сбрасывал свою тяжелую шинель, то казалось, что его силуэт с каждым днем уменьшается, становится все более тонким. Этот неподвижный силуэт по-прежнему представал в обрамлении наполненного тишиной кабинета и длинного коридора, которые защищали его от времени, заклинали его, подобно тому как каменная оболочка защищает запеленатую в жесткие ленты мумию от ее вечности. Однако лицо Марино теперь жилоинтенсивнее, чем когда бы то ни было раньше, жило в каком-то скорбном, механическом бодрствовании, в котором дух не принимал никакого участия; черты его лица обрели странную, непроизвольную манеру сокращаться, сохраняя напряженную неподвижность чувствующего растения, словно отныне функции их стали сводиться к тому, чтобы усиливать, усугублять обостренные вибрации слуха. Масса тела под сблизившимися друг с другом плечами становилась все инертнее, все компактнее, все тяжелее. Внешне он выполнял все ту же работу, что и раньше, и стопка бумаг на столе, сложенная утром слева от него и вырастающая вечером справа – так переворачивают песочные часы, оставалась как бы символом ровного течения времени в Адмиралтействе; однако лицо, словно отделившееся от тела с его активными руками, пребывало во власти тиков и неконтролируемого дрожания. Марино слушал. Из чрева крепости, разбуженной и гудящей с раннего утра до позднего вечера под тяжелыми сапогами сновавших там людей, до него докатывалось, ему передавалось ощущение пронзительной, сверлящей боли. Днем в его глазах сохранялся слепой взгляд вытащенного на поверхность крота. Иногда, работая с ним за одним столом, я помимо своей воли смотрел украдкой на его лицо и с легким потрясением обнаруживал на нем признаки какого-то тревожащего меня животного начала. Марино, разумеется, постарел, но эта его животность не была старческой. Она не являлась вырождением ума, а лишь жила на большей глубине. Она напоминала скорее проницательную отрешенность абсолютного внимания и заставляла меня иногда задумываться о том удивительном выражении, которое проявляется у тех, кто сосредоточенно внимает отзвукам глубинной органической жизни: у врача во время аускультации, у женщины во время беременности, у испуганных животных, получивших в бездне своей теплой ночи смутный знак наступающего прилива или приближающегося тайфуна. При виде этого сокровенного напряжения у нас появляется чувство, что уже в самом взгляде на него есть что-то кощунственное; наш инстинкт предупреждает нас, что дух, с каждой секундой уходящий на наших глазах куда-то все глубже и глубже, слишком опасно приближается к некоторым запретным центрам, где что-то происходит, и мне казалось, что внезапно появившаяся на лице Марино едва заметная морщинка уравновешивает располагающийся где-то в другом месте огромный груз; я торопливо отводил глаза в сторону, чувствуя, что сердце у меня бьется быстрее, чем обычно.

Тем временем Адмиралтейство пробуждалось от своего сна. Невиданная ранее деятельность гнала прочь с мола небольшого порта, с земляных насыпей, с пустырей тишину, возвращавшуюся теперь туда только на время сиесты, ритуала, совершенно необходимого в условиях жаркого сиртского лета, но соблюдавшегося и потом, в преддверии зимнего сезона. Поскольку в давно оставленных и готовых вот-вот рухнуть зданиях не хватало места для вернувшегося из Ортелло контингента, Фабрицио распорядился очистить от кустарника часть пустыря за крепостью; расположившиеся там ровными шеренгами палатки и четкие ряды походных костров, на которых вечером готовилась пища, ассоциировались у меня с чем-то более неукоснительным и более военным, чем все то, что можно было видеть в Адмиралтействе раньше. Марино практически не заглядывал на тот участок территории, который он презрительно окрестил «табором», а иронический тон, прорывавшийся у него в разговоре с Фабрицио при упоминании о «беженцах», давал достаточно ясно понять, что это столь нежеланное подкрепление вызывает у него грустные воспоминания и висит на нем тяжелым грузом, но нам нравилась эта суматоха с ее непрерывным звяканьем стукающихся друг о друга винтовок, бряцанием металла, перекличками, этот громкий шум голосов, вновь привыкающих к открытому пространству; лагерь стал самым оживленным местом в Адмиралтействе. Этот бивак, внезапно, как какой-нибудь сорняк, выросший на развалинах, давал совершенно неожиданный для здешних степей приток жизненных соков: то, что было в нем временного, взывало к будущему, и когда после ужина наши ноги сами несли нас к пустырю, где льнущий к земле дым рдеющих в ночи лагерных костров смешивался с рано выпавшим туманом лагун, то гомон веселых и сильных голосов, перекликавшихся вокруг невидимых палаток, привносил в атмосферу музыку неожиданности, свободы и необузданности, похожую на ту, что звучит над отправляющимся в поход войском, над снимающимся с якоря кораблем, и мы чувствовали, как наши головы вдруг начинает кружить легкий хмель приключений. Марино не ошибся: изменения оказались большими. Подобно простирающему во все стороны свои корни молодому дереву, эта своевольная живая клетка цепляласьгде только было можно за дремлющие, заплесневелые механизмы Адмиралтейства, которые начинали потрескивать, тревожа капитана в его оцепенении. Каждый новый день приносил с собой и новые проблемы, требовавшие немедленного разрешения: то не хватало продовольствия, то нужно было купить в Маремме что-то для лагеря, то возникала потребность в инструментах, без которых начинал рвать и метать внезапно ощутивший свою значительность Фабрицио, – проблемы, в сущности, крошечные, но заставлявшие каждого хлопотать даже больше, чем того требовали его служебные обязанности, хлопотать, привнося льющиеся через край рвение и заинтересованность, привлекая элементы игры и пьянея от самого процесса деятельности; и от этого еще больше бросалась в глаза овладевшая Адмиралтейством потребностьв лихорадке.

За обедом и ужином крепость теперь гудела от разговоров о проектах и решениях, о сметах и службе, слыша которые Марино время от времени качал головой, качал как-то устало, механически, словно отгоняя налетевший рой мух; иногда в конце слишком оживленной дискуссии он тихо засыпал на уголке стола, а может быть, просто притворялся, что спит, – по крайней мере так я предполагал, – стараясь найти в этом сне защиту, перелететь с его помощью в какой-нибудь тенистый уголок, населенный более привычными образами. Он был окружен тем же глубоким уважением, которое всегда умел к себе вызывать, и все же в ответ на его рассчитанную и намеренную медлительность в принятии решений, неизменно выполнявшую роль тормоза, подчиненные иногда выражали признаки нетерпения, которые теперь пресекались лишь наполовину: убыстрившийся ритм жизни в Адмиралтействе как бы незаметно выбрасывал его на берег, и он не сопротивлялся этому, возможно стараясь сохранить силы на будущее. Я заметил, что в общем распорядке текущих дел возникла тенденция к образованию замкнутых цепей, благодаря которым самому Марино удавалось оставаться вне игры: так, Фабрицио, занимающийся ремонтом крепости, должен был вести дела по поставкам оборудования непосредственно с Джованни, ведавшим вопросами материального обеспечения. Поэтому почти каждый вечер за столом устраивались мини-совещания на две-три персоны, ни в коей мере не ускользавшие от внимания Марино: прищуриваясь и подмигивая мне, он словно брал меня в свидетели своего иронического восхищения таким рвением и чудом такого быстрого осуществления столь сложных и диковинных дел. В эти мгновения его взгляд выражал глубочайшее лукавство, смысл которого ускользал от меня и, возможно, озадачил бы даже и его самого своей внезапной и странной обезличенностью: иногда можно было подумать, что глаза Марино улыбаются за кого-то другого, настолько эта жестокая улыбка была ему несвойственна; словно кто-то гораздо более суровый и бесконечно более старый, чем он сам, взял да и привнес в прорези его внезапно утративших возраст век вместо сообщнического подмигивания пронзительный и холодный отблеск, похожий на леденящий кровь смех.

Казалось, что скука покинула Адмиралтейство. Деятельность Фабрицио творила чудеса. Он вошел в азарт, и ему удавалось вызывать у людей, казалось бы окончательно заснувших на слежавшейся соломе своих хлевов, взрывы энергии и той безумной активности, что встречается у людей, чудом избежавших гибели. Бригады, используемые на опасных работах, даже отказывались принимать добровольцев, вспоминавших вдруг про корабельные мачты, и в некоторые дни можно было подумать, что это целое войско обезьян карабкается на приступ надменной крепости, потому что Фабрицио, опасаясь совсем уже близких теперь дождей, являющихся неотъемлемой принадлежностью зимнего сезона в Сирте, торопился привести в порядок верхние галереи и дозорные площадки, откуда вода сквозь огромные щели потоками стекала вниз и затапливала казематы, а ремонт внутренних помещений отложил до вынужденного заточения во время долгого ненастья. За несколько дней крепость была очищена от зарослей кустарника и сразу же приковала к себе всеобщее внимание. Сбрасывая каждый день часть своих лохмотьев, она представала во всем совершенстве своей безупречной мускулатуры, во всей простоте своего застывшего движения, подающего какой-то знак, и, резко вздыбившись, стояла в своей трагической наготе на берегу распластанных вод. Отовсюду были видны ее острые гребни, вонзившиеся в пустынный горизонт. Мы наблюдали за тем, как она постепенно, подобно извлекаемой из земли статуе, освобождается от своих наслоений, и нам казалось, что в Адмиралтействе посвежел даже сам воздух и что закованные в латы высокие и неприступные стены молят о том, чтобы их промыли до чистоты морского ветра; с утра до вечера наш лихорадочный взгляд натыкался на их острый силуэт, как натыкается язык на режущий край только что сломанного зуба. Трудно было понять, как это из-за таких незначительных изменений произошел настолько сильный перелом в настроении, что даже вкус и аромат вдыхаемого нами воздуха стали другими, что даже кровь заструилась в жилах быстрее, и тем не менее я чувствовал, это было именно так: крепость росла теперь в нас самих с настойчивостью нового зуба, и из-за нее отдых наш кончился; она была тут, само воплощение беспокойства – водворившаяся, царящая, тревожная, непостижимая, – легкое, непрерывное покалывание тонкого острия, передающее всем нервным окончаниям возбуждение, идущее от тончайшего жала.

Хотя руководство Адмиралтейством и внутренняя служба меня непосредственно не касались, тем не менее я по своей собственной воле оказался вовлеченным в этот круговорот новых дел и из-за этого посещал палату карт гораздо реже. Она перестала быть тем хранилищем тишины, чье холодное и пахнущее плесенью дыхание хватало меня за горло, как в подземелье. Сквозь окна, не заслоняемые кустарником, на почерневшие столы падал теперь более живой свет, а иногда туда проникал луч солнца и, медленно перемещая столб пыли, как бы шарил световым пальцем по беспорядочному нагромождению карт, сонным движением извлекая наугад из тени какое-нибудь иностранное название или контур незнакомого берега. Глубокое эхо внутренних дворов подолгу вторило выкрикам землекопов, которые прыгали от бойницы к бойнице, вырисовываясь иногда в окнах, как в китайском театре теней. Эти крики и возгласы, эта лихорадочная суматоха, проникавшая даже в глубь столь надежно запрятанного, столь уединенного места, спящего глубоким сном под своим покровом пыли, лишали его присущих ему непредсказуемости и живописности: так же как пейзаж, вырисовывающийся на стенке фотографической камеры, утрачивает свою живую переливчатость, но зато обретает для глаза устойчивость кристалла и как бы начинает ловко выбирать среди предметов тот, который лучше всего передает тяжеловесность вещей, их смутную тоску по отдыху и успокоению; можно было подумать, что звуки и шумы проникали туда через фильтр снежной мантии, утрачивали там свое привычное значение, так что нарастал глубокий и неясный ропот, воспринимаемый на слух как звук возвращенной жизни; от этого столь привычного звучания инструментов и голосов в глубине затемненного уединения появлялось ощущение, что руинами овладела шумная и принесшая с собой какое-то знамение колония перелетных птиц, как если бы пришло наконец время – ее сокровенное время года, которое опровергает печальные приметы надвигающейся зимы, время, которое долго-долго ждало своего часа под пылью веков, распустилось наконец над крепостью и, словно оттепель, возвратило ее к жизни.

Фабрицио теперь говорил о «своей» крепости так, словно сам ее построил. И не хотел говорить ни о чем другом. Крепость эта была чем-то вроде гигантской игрушки в руках большого ребенка, причем связанные с ней фантазии, рождавшиеся в его голове, внушали порой тревогу уже хотя бы потому, что выражение «сказано – сделано» он понимал буквально; у него был настоящий дар мгновенно внушать все свои выдумки, вплоть до самых нелепых, своей бригаде, которая восторженно воспринимала барочную импровизацию его планов и больше всего любила пребывать накануне в полном неведении относительно того, что должно делаться на следующий день. Можно предполагать, что подобная работа через пятое на десятое напоминала Фабрицио непредсказуемость морской жизни; в его команде сложилась своеобразная духовная общность, которая питалась все большим и большим презрением к неподвижной жизни регулярных экипажей, и не проходило дня, чтобы кто-то не подавал капитану прошения о зачислении в ремонтную бригаду. Эти письма особенно раздражали Марино, который отправлял их одно за другим в корзину и сурово встречал наиболее упорных просителей.

– Черт побери эту стройку! – раздраженно бормотал иногда капитан. – Чего хотели, того и добились. Фабрицио развратит всех моих людей. Он деморализует Адмиралтейство…

Взгляд у него при этом был такой огорченный, такой мрачный, что иронизировать я не решался. Впрочем, дальше этих слов дело не шло; Марино настолько неукоснительно соблюдал свое обещание, что со временем его скрупулезность стала казаться мне даже странной. У Фабрицио руки были совершенно развязаны: в том, что касается работ, капитан не позволял себе ни малейшего замечания.

Однажды вечером, когда мы после ужина возвращались с прогулки по дозорным площадкам, ставшей теперь ритуалом, и Фабрицио, весь в своих делах, рассказывал нам, словно полководец на поле битвы, какие он собирается произвести на следующий день работы, он отвел меня в сторону. Глаза его блестели сильнее, чем обычно.

– Марино дал мне карт-бланш. Он и представить себе не может, до какой степени он попал, что называется, в точку: «бланш» по-французски означает «белая». Сейчас он на несколько дней отправляется в Орсенну. А когда вернется, я приготовлю ему сюрприз.

– Мы, Фабрицио, только и живем от сюрприза к сюрпризу. Ты превосходишь самого себя.

– Ты смеешься надо мной. Но на этот раз Марино просто не узнает мою крепость.

– Интригующе. Устроишь на ней висячие сады? Или передвинешь ее ближе к лагуне?

Фабрицио положил руку мне на плечо и, прищурившись, оценивающим взглядом знатока и хозяина окинул крепость.

– Я признаю, – начал он скромно, – что она уже и так хороша. Только ей пока что не хватает последнего мазка мастера. Сейчас ты поймешь. В настоящий момент она уже приведена в более или менее божеский вид, это я согласен, но пока все еще остается старой черной скалой. А теперь посмотри.

Он подобрал у стены свалившийся сверху камень, покрытый черным налетом, но со свежим, сверкающим, кристально белым сколом.

– Чудесный камень, такой блеск!.. Ты видишь, можно подумать, кусок какой-нибудь сахарной головы. Здесь трехсотлетний налет, настоящая грязь веков. Я скребу, соскабливаю ее. Снимаю налет. И через две недели вручаю Марино сверкающую новизной крепость. Мой триумф! – И он добавил голосом, уже вкушающим плоды победы: – Вот удивится, ты не находишь?..

Затянувшееся отсутствие Марино облегчало дело. Происходящее можно было сравнить с прорванной дамбой. Волна долго сдерживаемой молодости захлестнула Адмиралтейство, и оно теперь неслось, закусив удила. В этой контрабандной работе все становились сообщниками Фабрицио, и он мог сколько угодно получать помощь из резервов рабочей силы. Все в Адмиралтействе высыпали на стены крепости, словно термиты на свой термитник; крепость гудела с раннего утра и до позднего вечера – и даже после захода солнца, поскольку ночи были не темные, – вся во власти безумной лихорадки, как во время подготовки к праздникам.

Поздно вечером, когда почтовая машина из Орсенны привезла Марино, было уже темно. Капитан выглядел озабоченным, и мне даже показалось, что пелена безразличия и мрачной мечтательности, защищавшая его на протяжении последних недель от слишком близких контактов с людьми, еще больше уплотнилась. Традиционные вопросы об Орсенне, которыми его по привычке забрасывали, наталкивались на отрывистые и рассеянные ответы, и я стал всерьез опасаться, что последняя затея Фабрицио отнюдь не вызовет того восторга, на который он рассчитывал. Луна в тот вечер взошла еще до того, как кончился наш ужин, и, как только Марино закурил трубку, Фабрицио, все время исподтишка посматривавший на окно, с притворным безразличием возглавил нашу вышедшую на вечернюю прогулку маленькую группу.

Хотя костры уже погасли, от лагеря в тишине ночи до нас доносился неясный шум сливающихся воедино голосов, который, по мере того как мы пересекали спящий пустырь, растворялся в умиротворенном и более свободном дыхании лагуны; мы обогнули угол командного павильона и, ошеломленные, замерли на месте. Нечто невиданное, хотя и давно ожидаемое, нечто вроде неподвижно застывшего чудовищного зверя, возникшего в положенном месте после бесконечных часов бесполезного сидения в засаде, появилось вдруг из самого своего ожидания; нечто долго-долго высиживаемое во мраке выскочило в конце концов из своей разломившейся скорлупы, словно из огромного яйца ночи, и встало на берегу лагуны: крепость стояла перед нами.

Свет луны отвесно падал на галереи и верхние части крепости, опуская рвы и нижнюю часть стен в прозрачную тень, отделяя сооружение от земли, облегчая его и мягко вознося к высотам; и крепость, стоящая на берегу и отороченная световой каемкой лагуны, казалась вдруг поставленной на воду, плывущей по переливающейся стихии, казалась внезапно ожившей: на фоне спокойного пейзажа она легко и радостно подрагивала, как стоящий на якоре корабль. Неподвижная, как в волшебном сне, она в то же время как бы плескалась с бесконечным наслаждением в воде, беззвучно играла, как лунный свет на ночных полянах. Подобно первому снегу, торжественно касающемуся своим перстом самой высокой вершины, ее нереальная белизна таинственным образом освящала ее, окутывала ее легким, трепетно курящимся в лунной ночи паром, метила ее калением горящего угля.

– Это призрак, – нарушил в конце концов Роберто затянувшееся молчание. – Привидение в своем саване.

– Это нелюбезно по отношению к Фабрицио. Скорее, это подвенечное платье, – возразил было Джованни, но тишина снова сомкнулась над нами, и мне показалось, что на нас обрушивается весь холод этой светлой ночи.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю