355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жюльен Грак » Побережье Сирта » Текст книги (страница 12)
Побережье Сирта
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 04:28

Текст книги "Побережье Сирта"


Автор книги: Жюльен Грак



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 21 страниц)

Что-то вроде дрожи внимания пробежало по телам собравшихся, и раздавшиеся кое-где покашливания задохнулись в полутьме.

– …Обратимся же в сердце своем с трепетом и надеждой – и это нам сделать легче, чем многим другим, – к той глубоко обманчивой ночи, каковой является день, обратимся к этой заре, что окутывает, подобно покрывалу, еще не сотворенный Свет. Земля уже чревата этим предчувствием рождения, но, чтобы укрыться, она выбрала ночь невнятного совета и дурных предзнаменований, и все то, что, возвещая о ней, несется впереди нее, подобно пыли перед движущейся армией, распространяет зловещий ропот, кровопролитие и несет предзнаменования разрушения и смерти. Ведь этой же самой ночью много веков назад люди бдели, и тоска сжимала им виски; они ходили от одной двери к другой и душили всех только что вышедших из лона матери новорожденных. Они бдели, чтобы не сбылось ожидание, они не оставляли ничего на волю случая, дабы не был потревожен покой и дабы камень остался лежать на прежнем месте. Ведь есть немало людей, для которых рождение всегда случается некстати, всегда разорительно и обременительно; сопряжено с кровью и криками, с болью и обеднением, с ужасной сутолокой – все становится непредсказуемым, планы нарушаются, покою приходит конец, наступают бессонные ночи, и вокруг крошечного гнездышка возникает целый вихрь случайностей, словно кто-то вдруг взял да и порвал тот самый сказочный бурдюк, в котором были заключены все ветры. (И то верю: рождение несет с собой также смерть и предзнаменование смерти. Но оно есть Смысл.) Я вам говорю об отнюдь не умершей породе людей, о расе людей с закрытой дверью, о тех, кто считает, что земля уже полна и насыщена; я изобличаю перед вами стражей вечного Покоя.

О братья и сестры, сколь редки они сейчас, те, кто в этой ужасной неисповедимости ночи празднует Рождество всеми фибрами своего сердца. Они приходят из глубин Востока и не знают ничего из того, что призваны сделать; единственный их проводник – огненный знак, что сияет равнодушно в небе и тогда, когда струится кровь виноградных лоз, и тогда, когда кровью наливаются катастрофы; у них во владении наполненное сказочными богатствами царство, и кажется, что даже от их одежд исходит сияние, похожее на сияние медленно осыпающихся в глубине пещеры несметных сокровищ. И все же они пошли, оставили все и пошли, взяв из своих сундуков самую редкую драгоценность, они шли и не знали, кому ее подарят. Преклонимся же теперь перед этим великим и ужасным символом: перед этим паломничеством наугад и этим даром чистому Пришествию. Вместе с ними по темным дорогам отправляется в путь и присущая нам частица всемогущего естества, отправляется вслед за движущейся безмолвной звездой, отправляемся мы, глубоко растерянные, ведомые чистым ожиданием. Они уже в пути, они идут в глубине этой ночи. Я призываю вас проникнуть в их Смысл и вместе с ними пожелать ослепления перед тем, что станется. В это смутное мгновение, когда, как мне кажется, все висит на волоске и даже сам час замирает в нерешительности, я призываю вас последовать за ними в их высочайшем Бегстве. Счастлив тот, кто умеет возрадоваться в самом сердце ночи, возрадоваться от одной лишь мысли, что она чревата, ибо мрак будет нести ее плод и она будет щедро одарена светом. Счастлив тот, кто оставляет все позади и вверяет себя дороге, не требуя никакого залога; счастлив тот, кто услышит в глубине своего сердца и своего чрева призыв неисповедимого освобождения, охватит взором этот иссыхающий мир, дабы возродить его. Счастлив тот, кто вытаскивает весла из воды на самой стремнине, ибо он достигнет другого берега. Счастлив тот, кто бежит от самого себя и отрекается и кто в самом средоточии мрака не преклоняется больше ни перед чем, кроме глубокого свершения…

Проповедник снова сделал паузу; теперь его голос звучал медленнее, и в нем слышались торжественные модуляции.

– …Я говорю вам о Том, кого не ждали, о Том, кто пришел, как ночной вор. Я говорю вам о нем здесь, в час, когда землю окутал мрак и когда сама земля, может быть, уже обречена. Я говорю вам о той ночи, когда не нужно спать. Я несу вам весть о рождении во мраке и сообщаю вам, что пришло наконец время, когда снова, еще раз, вся земля ляжет, как на весы, на Его длань: и близок уже тот момент, когда и вы тоже сможете сделать свой выбор. Да не отвратятся глаза наши от сверкающей в ночной глубине звезды и да будет дано нам уразуметь, что из самой глуби тоски, тоску превосходящей, по темному пути возносится неукротимый глас желания. Мысль моя отправляется вместе с вами, как к глубокому таинству, к тем, кто из глубин пустыни пришел поклониться лежащему в яслях Господу, который нес не мир, но меч, пришел покачать в колыбели столь тяжкое Бремя, что задрожала, почуяв его, вся земля. Вместе с ними я простираюсь ниц, вместе с ними поклоняюсь Сыну в лоне матери его, поклоняюсь открытому Пути и утренним Вратам.

Толпа внезапно качнулась и преклонила колени, осев неторопливо, словно стебли пшеницы от взмаха серпа, и всей своей глубиной церковь накатилась на меня, хлестнула меня по лицу мощным, неистовым ропотом молитв. Толпа молилась, тесно сомкнув плечи, сокрушительно неподвижная, превращающая все пространство под этими высокими сводами в столь плотную массу, что легким моим внезапно стало не хватать воздуха. От дыма свечей вдруг резко защипало в глазах. Я почувствовал между лопатками какое-то странное тяжелое нажатие и что-то вроде пронзительной тошноты, как та, что появляется, когда видишь истекающего кровью человека.

Я не стал искать Бельсенцу в этой толчее. От волнения у меня перехватило горло, и я с отвращением – с невыразимым отвращением – вспомнил сверление его вялого, близорукого взгляда, напомнившего мне лезвие, которое нащупывает уязвимое место в доспехах. Я прыгнул в стоявшую на приколе лодку. Тяжелая, влажная ночь притягивала меня к себе: вместо того чтобы вернуться во дворец, я поплыл к другому берегу лагуны.

Холодная, пропитанная солью ночь приятно бодрила. Прямо передо мной дворец Альдобранди с потушенными огнями походил на омываемую спокойными водами глыбу пакового льда; слева разрозненные огни Мареммы истощившимся созвездием расположились над самой поверхностью моря, водный горизонт как бы отступал перед вгрызающимся в него кишением звезд, уже поглотившим всю землю. Ощущение было такое, что Маремма растворяется в единой ночной массе, утопает в ней, принимает ее Образ и ее Час и исчезает в состоящей из крошечных огненных гвоздиков светосигнальной системе.

Я надолго затерялся в этой обетованной ночи. Я скрывался от самого себя в лоне ее неопределенности и ее далей. Влага холодными капельками скапливалась на моем плаще; лагуна неутомимо плескалась о борт слабо освещенной сигнальным фонарем лодки. Я незаметно погружался в сон. Иногда у меня перед глазами возникало лицо сидящего в своем кабинете в Адмиралтействе Марино; образ с застывшей на нем странной хитровато-осведомленной улыбкой колебался передо мной в ритме лодочных колебаний – он напоминал идущего по воде человека, похожего на смешную марионетку, – потом амплитуда колебаний уменьшилась; на какое-то мгновение лицо застыло передо мной в тягостной неподвижности, и я почувствовал, как взгляд его безмолвных и неподвижных глаз погружается в мои глаза, но тут же заснул.

Я нашел Адмиралтейство в менее дремотном состоянии, чем можно было предположить, имея в виду случившиеся накануне празднества. «Грозный» стоял у пристани, и на палубе его не осталось и следа от обычного беспорядка; около груды угля суетились люди. Фабрицио, вышедший из большого зала, заметив меня, стремительно вернулся обратно, и оттуда вдруг послышался оглушительный концерт из тех предписанных уставом свистков, которыми на флоте в особо торжественных случаях встречают адмирала.

– Свистать всех наверх! Равнение на капитана! – крикнул Фабрицио.

Я понял, что шутку готовили задолго. Три лейтенанта стояли с саблями наголо, застыв в коварном равнении; прозвучало даже несколько нот официального гимна. Под крики «ура» я тут же распорядился выдать спиртное. Меня стали хлопать по плечу. Испытывая необычное волнение, я без задних мыслей погружался в атмосферу дружбы: мы были все четверо так молоды, так жизнерадостны, так полны сил, и нас в это светлое и ясное утро так тесно сплачивали лучи солнца, что мне хотелось всех их расцеловать.

– …И он будет глав-но-ко-ман-ду-ю-щим на море… – скандировал с присвистом почтительного восхищения Фабрицио. – Между нами говоря, пора было тебе уже наконец появиться. Первым делом, – добавил он, прекращая паясничать и протягивая мне конверт, – вот: вручаю тебе послание Святейшего Престола – так мы иногда между собой называли Марино за его патриаршескую медлительность и за его совершенно очевидную склонность к сидячему образу жизни.

Записка Марино была короткой, и, похоже, писал он ее второпях. Обращаясь ко мне, он не затруднял себя казенными оборотами, в чем проявлялись сразу и его доброта, и его дружеское расположение ко мне, захлестнувшие вдруг меня такой резкой, такой явственной волной жара, что мне даже показалось, что я краснею. Я снова живо ощутил эту его неповторимую способность одним прикосновением накладывать на вещи свою печать и одной-единственной простой фразой наполнять воспоминание музыкой – да, именно той трогательной и неловкой мелодией, которая сквозила во всех его жестах; казалось, что пальцы его способны извлекать из всех вещей лишь наиболее простые и погружающие в задумчивость аккорды. Вверяя моим заботам Адмиралтейство, он предупреждал меня, что распорядился насчет ночного патрулирования, и выражал уверенность, что я справлюсь с задачей. «Береги "Грозный", – добавлял он, – я так боюсь этих проклятых мелей; флот ведь у нас не такой уж молодой. Следи за тем, чтобы при входе в мелеющий пролив тщательно контролировалось направление движения; в прошлый раз Фабрицио выполнил маневр из рук вон плохо. У всех этих молодых людей один ветер в голове, и они только воображают, что умеют управлять кораблем, но теперь там будешь ты, так что я могу спать спокойно. Не забудь – хотя я и не хочу тебе приказывать, – что выдавать водку следует только по окончании ночной вахты, и не позволяй Фабрицио убедить тебя в обратном. На этом я заканчиваю и молюсь Святому Виталию (это был предмет великого поклонения со стороны Марино и, как мне кажется, покровитель прибрежных вод), чтобы он помог тебе на море».

– И обещай мне, Альдо, – крикнул Фабрицио за моей спиной, сложив руки рупором, – что возьмешь меня с собой… Будь другом. Мы втроем тянули жребий. Я поведу тебе «Грозный» хоть вдоль, хоть поперек… куда захочешь.

Все утро прошло в лихорадочном хождении взад-вперед; глядя на выдвинутые ящики письменного стола и царящий в комнате беспорядок, можно было подумать, что я собрался в далекое путешествие. Эта деятельность держала меня на плаву, подобно тому как пловца держат совершаемые им движения; следя за тем, чтобы она не прерывалась, я почти терял из виду то, что происходило на глубине. Я вдруг не без робости и смущения подумал о том, что мне надо будет занять каюту Марино; этой сомнамбулической деятельностью и этими развороченными ящиками я лишь пытался обмануть себя и свою потребность немедленно подняться на борт корабля. Я походил на того опаздывающего пассажира, который слышит рев сирены и боится, что пароход отплывет без него: мне хотелось быть уже в пути. Торопливым шагом я дошел до пристани, и меня внезапно переполнила счастливая уверенность в том, что вот наконец он весь передо мной: разбуженный зверь, мягко вибрирующий под струей светлого дыма, но к радости тут же примешалась печаль, оттого что он выглядел таким жалким, таким маленьким.

Палуба «Грозного», большого насекомого, вид которого не предвещал ничего хорошего, была совершенно пустынна; вся жизнь его в этот момент сводилась к той неприметной, зудящей дрожи, что поднималась из его нутра, погрязшего в болотной трясине. Я плохо знал корабль – в свою первую ночь патрулирования я не сходил с капитанского мостика – и теперь бродил по омытой солнцем палубе, дотрагиваясь ладонью до уже горячих металлических поручней, с такой опаской поглядывая на эту требовательную машину, словно это была какая-нибудь зубчатая передача, от которой стараешься держать пальцы подальше. Я примерил ключ Марино к нескольким дверям; посреди царившей вокруг тишины металлический скрежет листового железа под ногами неприятно резал слух; атмосфера узких темных проходов казалась мне удушливой; я уже совсем было собрался, сдерживая досаду, отказаться от дальнейших попыток, когда одна маленькая железная дверца наконец поддалась и открылась вовнутрь такой крошечной комнатки, что я тут же едва не ткнулся носом в висевшую на противоположной стенке старую и очень хорошо знакомую мне форменную фуражку.

В каюту через задний иллюминатор проникал достаточно яркий свет, но даже еще раньше, чем я успел разглядеть в ней хотя бы одну деталь, благодаря запаху табачного дыма и сухих цветов близость Марино захлестнула меня с такой же силой – впору было закрыть глаза, – как в Адмиралтействе; она показалась мне столь же необыкновенно интимной, как снимаемые с мумии ленточки. Я ошеломленно смотрел вокруг себя, уже в который раз охваченный чувством присутствия более гнетущего, чем сама физическая сущность, которое всегда при виде Марино меня как бы приклеивало к земле. Сказать, что комната была сделана по его подобию, значит ничего не сказать: она соответствовала его образу нисколько не меньше, чем соответствует облику своего владельца какое-нибудь подземелье египетской пирамиды, с повторяющимися фигурами на стенах, с мятущейся гирляндой жестов, повисших в воздухе вокруг пустого саркофага. Однако вещей в этой тесной комнатке было немного. На стойке для оружия висели столь привычные мне трубки Марино; на маленьком столике в зеленой вазе с узким горлышком из сиртского фаянса еще стояли несколько увядших цветов; толстые тома «Навигационных инструкций» выполняли функцию клиньев, закреплявших вазу и предохранявших ее от падения во время бортовой качки; они срослись с ней, и их покрывала тонкая зеленая пленка влажного моха. Я бросил взгляд на торчащие своими роговыми дужками очки, на книгу записей рядом с ними. Марино брал с собой в море для проверки фермерские счета. У меня внезапно появилось такое острое ощущение огражденного от мира спокойствия – похожее на то ощущение, которое возникает, когда приоткрываешь гербарий и ноздри начинает щекотать пыльца вековых цветов, – спокойствия, удерживающего корабль у пристани гораздо надежнее, чем все его якоря, что я резким движением руки открыл иллюминатор, словно мне не хватало воздуха, и тут же на секунду задержался взглядом на соседней стене, чтобы рассмотреть то, что висело там в застекленной рамке. Там находился старый, весь пожелтевший диплом мореходного училища с помеченной на нем датой, а вокруг висели награды Марино: медаль Сирта (пятнадцать лет верной службы в пустыне) на голубой с красными полосками ленте, медаль «За спасение на море» и расплывшееся пятно красной, благородной медали Святого Иуды, которая, как все в Орсенне знали, достается только ценой крови. Я разглядывал их, задумавшись, – они казались какими-то лишенными субстанции, казались увядшими в своем стеклянном вместилище реликвий. Я попытался представить себе, как Марино украдкой, со свойственной только ему детской морщинкой нахмуренного внимания косится на спрятанные под стеклом медали: такое удаление, такое головокружительное отстранениеот самого себя меня просто ошеломляло; мне стало как-то нехорошо в этой сонной комнатке, и я на мгновение прилег на узкую кушетку; легкое движение на потолке заставило меня вздрогнуть: это оказалась стрелка компаса, по которой Марино мог ориентироваться, даже когда отдыхал, и которая шевелилась у меня над головой, как разбуженное животное. Комната исторгала меня; я встал и от безделья стал листать один из томов «Навигационных инструкций»; нити моха склеивали влажные страницы, распространявшие сильный запах плесени: судя по всему, Марино уже с давних пор плавал только по счислению; и снова он, как галлюцинация, явился у меня перед глазами, сошел со склеенных страниц этой книги. Тяжелый, сеющий вокруг себя спокойствие, со взглядом, прикованным к тому, что находится поблизости, и в то же время с проскальзывающим в нем отсветом таинственного беспокойства больного человека. Внезапно от чьих-то шагов у меня над головой загремело листовое железо; перспектива оказаться захваченным врасплох была мне неприятна, и я приблизился к зеркалу, чтобы поправить свой китель; на какое-то мгновение я погрузился взглядом в его серые глубины и словно попал в их водоворот: мне казалось, что совершенно одинаковые образы, бесчисленное множество точно накладывающихся друг на друга образов непрерывно отслаиваются у меня перед глазами, быстро скользят один по другому, как страницы книги, как слои «Навигационных инструкций» у меня в руках. Я закрыл глаза, захлопнул от слишком яркого света створку иллюминатора и, немного поколебавшись, притворил за собой дверь каюты с ее запахом увядших цветов, притворил осторожным движением, каким закрывают комнату покойника.

Я пошел в управление Адмиралтейства отдать кое-какие распоряжения. С собой я взял Фабрицио, это было уже давно решено; я приказал проверить, чтобы на судне был полный комплект полагающихся по уставу продовольственных запасов и боеприпасов. Беппо, превратившийся из-за сельскохозяйственной безработицы в начальника корабельной интендантской службы, незаметно повел бровями: распоряжение казалось и необычным, и излишним; я тут же вспомнил, что на «Грозном» никогда не прикасались ни к каким запасам, и прикусил губу; представил себе ряд покрытых легкой зеленой плесенью запечатанных ящиков, а вот и забытый за бумагами в глубине выдвижного ящика ночного столика заряженный револьвер.

– Ты, значит, собираешься вступать в рукопашную схватку? – улыбнулся суетившийся поблизости Фабрицио, который возбуждался от одной только мысли о приготовлениях, будь то просто приготовления к игре в карты.

– Олух!.. – толкнул я его в бок и тут же не без коварства добавил: – Ты, наверное, был бы рад плавать только по безопасным проходам, да и то не больше одного раза.

– Подумаешь! Безопасные проходы… С этими-то береговыми ориентирами…

Фабрицио раздраженно пожал плечами и показал мне на сияющую белизной крепость.

– Это теперь просто детская игра, даже ночью, вот чего Марино никак не хочет понять. И при этом мне еще отказывают в медали «За преодоление опасности на море», бывает же несправедливость!.. Ну и пусть, сегодня вечером на нашем укрощенном море (так на морском жаргоне называли Сиртское море) будет прекрасная погода.

Фабрицио потирал руки, искоса поглядывая на небо и имитируя при этом излюбленное движение головой Марино. В его жестах было нечто непривычное, похожее на с трудом сдерживаемое ликование, какое можно наблюдать у очень малых детей перед долгожданным праздником.

В полдень все было готово, последние приготовления завершены вплоть до мельчайших деталей, а то немногое, что мне еще оставалось сделать, буквально горело у меня в руках, с непреодолимой и не зависящей от меня силой разматывалось, как моток веревки в руках гарпунера. Прилив должен был начаться с наступлением темноты, и поэтому отплытие назначили на весьма позднее время; таким образом, у меня оказалась масса мучительно свободного времени. Я приказал седлать мою лошадь; у меня расходились нервы, а это был удачный предлог для одиночества.

Воздух был сух и на диво светел; искрящееся, как иней, солнце заливало своим светом пески и пространства сухого ильва. Я весьма кстати вспомнил, что нам еще осталось дополучить в Ортелло небольшую сумму: остаток, образовавшийся после окончательного расчета за труды наших возвратившихся экипажей; так что я имел все основания отправиться на длительную прогулку. Серая тропа уходила в глубь суши, удивительно отчетливо выделяясь на фоне солнечного, свободного от всего лишнего, пейзажа, извиваясь между обдуваемыми морским ветром ильвовыми склонами; от разогретой земли поднималось оглушительное стрекотание цикад. Поднявшись на вершину первого песчаного холма, я повернулся лицом к морю: с каждым шагом моей лошади чернильно-синий полукруг сгущался все сильнее вокруг покрытого белым, крупнозернистым песком берега. Я видел под собой уже совсем крошечное Адмиралтейство, словно высиживаемое яйцо, притаившееся в своем тепле, растворенное в бликах сурового солончакового пейзажа; необъятное белопенное кипение настигало со всех сторон крепость, похожую на пласт негашеной извести над своим квадратом черной тени. «Грозный» стоял, вытянувшись вдоль пальца мола, приклеившись к нему, словно драгоценный камень к перстню, – все покоилось в окаменелой неподвижности, пейзаж уже поглотил человека, как поглощает влагу страждущий от жажды песок; и только тяжелый дым маленького корабля, возносящийся над его трубой, как украшенное перьями древко, привносил в эту пустыню ноту едва заметной тревоги и запах плохой кухни. Потом пейзаж нырнул за складку песка; легкий дымок продолжал еще какое-то время подниматься над горизонтом, один-одинешенек в неподвижном воздухе. Я пустил лошадь рысью по твердой почве. В этом прозрачном воздухе я чувствовал, что пылаю, как сухие дрова; все тело мое находилось в движении, жило наполненно и рискованно.

Хозяйство Ортелло появлялось вдали на склоне крутого холма в окружении оливковых насаждений и густого кустарника; его длинные каменные строения взбирались по склону, словно большие серые ступени. Запыленное гумно у самого входа и сарай, куда обычно складывали сушиться тяжелые землистые груды шерсти и где я не раз присутствовал на пиршествах по случаю облав на кроликов, пустовало. Мне показалось, что вид моей униформы, несмотря на то что она здесь уже давно примелькалась, вызвал среди фермерских рабочих, дремавших в узкой полоске тени на большом дворе, почтительную и одновременно опасливую сутолоку, словно этот истрепанный символ вдруг в полной мере обрел свой прежний смысл, словно и с него тоже сняли невидимый нарост.

– Хозяин будет рад вас видеть, – сказал мне управляющий, беря лошадь под уздцы. – Сюда так мало теперь доходит вестей, с тех пор как…

Он смущенно прервал свою речь и ускорил шаг, чтобы сообщить о моем визите.

Я нашел старого Карло на веранде, обращенной в сторону моря. Она была защищена решетчатым навесом, по которому карабкались виноградные лозы; сразу за низкой стеной резал глаза ослепительный, прокаленный солнечными лучами прямоугольник красной, в пятнах, земли; вдали, за песчаными холмами дюн, виднелась минерально-синяя, совсем вроде бы не широкая линия моря, которая, однако, поражала своим глянцем, своей необыкновенной отчетливостью: узкая прорезь взгляда дозорного, укрывшегося за своей бойницей. Старик Карло полулежал, весь сжавшись, в затененном углу на своем плетеном кресле, воплощение глубокой старости, легкое и терпеливое дуновение. Словно вяло разжигающее на этом крупном, неподвижном теле непотушенные угли, забытые в золе кузнечного горна. Около него на низком плетеном столике из испанского дрока стояли стакан и один из тех встречающихся только на юге покрытых глазурью и всегда запотевших кувшинов, которые хранят прохладу на протяжении целого дня. Время от времени хриплым шквалом проносились крики морских птиц, более безутешные на этих пепельных равнинах, чем где бы то ни было в другом месте.

– Один приехал, Альдо?

Старик прищурился вместо приветствия. Он походил теперь на остывшую планету и реагировал на все лишь складками и бороздами морщинистой кожи.

Не дожидаясь ответа, он показал легким движением пальца куда-то за мою спину. Почти тотчас же появился управляющий и, не говоря ни слова, опустил передо мной на стол сумку с золотом. Я повернулся к старику, немного озадаченный этим маневром, и, взяв его за руку, попытался улыбнуться, но улыбка застыла на полпути, словно наткнулась на кусок льда: это лицо уже отталкивало от себя взгляд с вызывающим безразличием смерти.

– Я приехал не в качестве кредитора, Карло, – тихо произнес я.

– Разумеется, Альдо, разумеется!.. – Старик дружески похлопал меня по тыльной стороне ладони. – Но просто, понимаешь, все было уже приготовлено. Просто нужно было подвести черту под всеми расчетами, – добавил он странным тоном, слегка отводя глаза в сторону, словно им стало больно от ослепительности обнаженных равнин.

Внезапно он обернулся и погрузил свой ставший вдруг необыкновенно испытующим взгляд в мои глаза, продолжая молча похлопывать меня по руке, как если бы он выравнивал дорогу для застрявшей в пути вести и ожидал вот-вот увидеть ее у меня на лице.

– Что ты хочешь, час мой уже наступает, – произнес он после паузы. – Так вот! Пустыня изнашивает людей, Альдо!

Когда он произносил эту последнюю фразу, в его глазах мелькнула хитринка: он не хотел, чтобы я ему поверил.

– …Мой час наступает, – задумчиво, с горечью в голосе продолжал старик, – рано, но ничего не поделаешь.

– Эх, Карло! Через десять лет, через десять лет мы вернемся к этому разговору. «Не раньше, чем вырастут оливковые деревья» – так ведь гласит сиртская поговорка. А Беппо как раз рассказал нам, что вы их только-только сажаете.

От его голоса мой наигранный смех тут же застыл в воздухе.

– Нет, Альдо, это случится вот-вот, хоть это и рано.

Старик замолчал и глотнул из стакана воды. Слышны были крики морских птиц, устремившихся через песчаные долины: на море начался прилив.

– Вот, значит, как! Если, Карло, это случится… – Я почувствовал, что голос у меня изменился, и с искренним чувством дружбы дотронулся до его плеча. – Что-нибудь здесь не в порядке?

Его лицо повернулось в сторону песчаного горизонта.

– Все в порядке. Только я устал от порядка, Альдо, вот и все. – Он почти бессознательно сжал мою руку. – Видишь ли, Альдо, я завершил все свои дела. Благословен был, как говорят, мой труд, и всю эту землю я приобрел честным трудом. Я накопил все свое добро законным путем, а теперь ухожу. – Он сверлящим взглядом посмотрел мне в глаза. – Если бы ты только знал, насколько здесь чувствуешь себя связанным по рукам и по ногам! За все вещи я цеплялся своими нитями, и вот теперь оказалось, что я завернут в них, как в кокон. Закреплен, перевязан, упакован. Я же сейчас не могу пошевелить ни рукой, ни ногой, это ли не болезнь, Альдо? А еще какие-нибудь две недели назад я гонялся за зайцами. А все дело тут в том, что я слишком много сделал по сравнению с тем, что мне осталось сделать. Как только поймешь, так все кончено, пружина ломается. Вот что это такое, стареть, Альдо; то, что я сделал, на меня же и падает, и нет никакой возможности приподнять это… – Он повторил проникновенно: – Когда уже больше не можешь приподнять то, что сам сделал, то это уже могила.

Служанка принесла прохладительные напитки и стала хлопотать около старика, используя малейший предлог, чтобы как можно дольше не уходить. Этот безмолвный растянутый маневр после уловки управляющего постепенно обретал для меня какой-то подозрительный смысл. Можно было подумать, что они старались не терять старика из виду на долгое время, и я заметил тогда убийственный взгляд старого отшельника, прикованный к затылку девушки.

Служанка ушла. Теперь Карло застыл в неподвижности, не произнося ни слова, и мне показалось, что дыхание этого большого тела стало более натужным. Обеспокоенный, я приподнялся и, наклонившись к его уху, спросил:

– Вам нехорошо?

– Ни хорошо и ни плохо, Альдо; в самый раз, чтобы сделать то, что мне осталось сделать. Просто, понимаешь, здесь тяжело дышится, нет воздуха.

– Ну что вы, отсюда до моря прямо рукой подать.

Старик, отчаявшись добиться понимания, горько и упрямо пожал плечами.

– А я говорю: нет, нет воздуха. И никогда не было. Это Марино пытается утверждать обратное.

– Почему вы отослали его людей?

Вопрос стремительно сорвался у меня с языка, прежде чем я успел подумать, что его не стоит задавать. Старик посмотрел на меня острым глазом, куда вновь вернулась жизнь; воспоминание оказалось явно из приятных.

– А он не очень-то этому обрадовался, так ведь, Альдо? Сразу примчался ко мне. Могу сказать, он был тогда совершенно выбит из колеи.

– Но почему все-таки вы с ним так поступили?

– Почему?.. – Лицо его вдруг потемнело и как бы вернулось в состояние отупления. – Это трудно объяснить. – Он попытался напрячь мозг. – Только не подумай, что я не люблю Марино; это мой самый старый друг. Я сейчас тебе объясню. Когда я был маленький, наш старый слуга отправлялся спать в сарай без света. Он настолько привык, что шел в темноте не на ощупь, а с такой же скоростью, как посреди бела дня. Так вот! Что ты хочешь, в конце концов у меня возникло такое сильное искушение: на пути у него был люк, и вот я открыл его… – Старик размышлял, делая над собой усилие. – Мне кажется, что это сильно действует на нервы, когда люди слишком глубоко верят, что все вещи всегда будут такими, какие они есть. – Он прикрыл глаза и стал покачивать головой, как бы засыпая. – …А это, может быть, не очень хорошо, когда вещи навсегда остаются такими, какие они есть.

Между тем управляющий вернулся и уже какое-то время, ничего не говоря, стоял на своем посту в конце галереи. Я понял, что мне пора уходить. Необъяснимо взволнованный, я стал прощаться со стариком.

– …Прощай Альдо, мы больше уже не увидимся, – сказал он мне, задержав свою руку у меня на плече. – Ты не очень-то слушай Марино, – добавил он, весело покачивая головой. – Это ведь такой человек, который никогда не умел сказать слова «да».

Он проводил меня взглядом, не переставая качать головой.

…Марино – это человек, который никогда не умел сказать слова «да».

Управляющий подвел под уздцы мою лошадь. Он поблагодарил меня за мой визит и настойчиво заверил меня, как это делают от имени ребенка или инвалида, что старику визит доставил удовольствие. Меня такое обращение удивило и шокировало: Карло был отнюдь еще не в таком плачевном состоянии.

– Я вижу, вы уделяете ему много внимания, – суховато сказал я ему, поднимаясь в седло.

– Мы обязаны присматривать за ним. Он сильно сдает. Теряет рассудок… – Он приблизился к моему уху и глуховатым, виноватым голосом сказал: – Позапрошлой ночью он едва не спалил ферму.

Когда я отправился в обратный путь, солнце уже клонилось к горизонту. В предвечерней степи воцарилась тишина. Эта всевластная горизонтальность мгновенно сглаживала все движения, утихомиривала любую порывистость и суетливость, превращала их в незначительность жестов спящего человека, прильнувшего спиной к притягивающей его кровати. Время от времени пустынный тушканчик вприпрыжку, зигзагами перебегал тропу и, поднимая тонкие фонтанчики пыли, скрывался в ильвовых зарослях; эта остаточная жизнь под небом, где не осталось ни одной птицы, жалась к траве, вносила в предвечернюю неподвижность воздуха грозовое дыхание и как бы сплющивалась под невидимым куполом страха. Я возвращался из Ортелло опечаленный; я понял, что невольно искал в этих полях какой-нибудь знак, вроде того, что пытаются обнаружить, когда, услышав чересчур грозное слово, инстинктивно начинают искать взглядом опровержение ему в освещенном лучами солнца облаке, в колышущемся от ветра цветке; и я вдруг понял, какое тягостное подтверждение нес в себе этот вечер: мне вдруг показалось, что теперь я уже точно знаю, что старик Карло вот-вот умрет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю