355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жюльен Грак » Побережье Сирта » Текст книги (страница 10)
Побережье Сирта
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 04:28

Текст книги "Побережье Сирта"


Автор книги: Жюльен Грак



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 21 страниц)

Налегая вовсю на весла, я постепенно, по мере того как мы входили в леденящую тень угрюмой Цитеры, к которой я гнал нашу лодку, проникался ощущением ее одиночества и враждебности. Эти неистовые, печальные крики морских птиц, которые покрывали остров, холодя отбрасываемую им призрачную тень, эти голые серо-белые, как скелеты, скалы и воспоминание о мрачном прошлом совершенно неожиданно привносили в картину морского праздника ноту скорби. Мы довольно долго скользили в молчании, словно под сводами храма, вдоль гладких стен, отпугивающих колонии птиц – они гнездились где-то очень высоко в выемках скалы, – казалось, что в эту могучую крепость нет ни единого прохода, но тут к легкому плеску волн у утеса неожиданно примешался звук журчащей воды, и почти тотчас же мы оказались в бухточке, ширина которой едва достигала нескольких метров, и при этом она была такая длинная, словно ее пропилила в толще плато какая-то гигантская пила. Там, где бухточка кончалась, начинался широкий овраг, вдоль которого по заполненному валунами руслу, звеня, струился ручей.

Мы спрыгнули на усеянный галькой берег. В этом углублении, проделанном в утробе скалы, было очень темно; прозрачные, жидкие сумерки как бы сочились сквозь звон ручья. Шум волн доходил в это место лишь в виде приглушенного плеска. В открывавшемся над нашими головами проеме скалы очень чистое небо было не голубым, а почти темно-синим; над пропастью оврага, поглощавшей свет дня, очень высоко над нами виднелся силуэт одиноко стоящего дерева, купающегося в солнечных лучах и как бы указывающего нам путь к высотам. Безмолвная теснота и полумрак этой горловины обступили нас так неожиданно, что мы какое-то время шли молча, смущенно улыбаясь друг другу, как пробравшиеся в запретное место дети. И такой вдруг сообщнической скрытностью и таинственностью повеяло от этого склепа, что Ванесса, охваченная невольной тоской, словно во внезапно захлопнувшейся ловушке, сделала несколько неуверенных шагов по гальке, как бы пытаясь убежать; я слышал ее неровное, участившееся дыхание и, вняв этому сладостно пронзившему меня признанию в слабости, ощущая бешеный прилив крови к вискам, подхватил ее сзади под руку и резко запрокинул ее голову на свое плечо; она моментально как-то вся рассредоточилась, потяжелела, превратилась в горячую, мягкую тяжесть, раскрепощенно прильнувшую к моему рту.

Должно быть, мы провели в этом колодце забвения и сна долгие часы. Щель скалы над нашими сомкнутыми головами была настолько узкой, а открывшееся в ней небо – настолько далеким и спокойным, что никакие перипетии дня с его игрой теней до нас не доходили; всем весом своих тел мы лежали распростертые, надежно укрытые полумраком склепа, в котором тень растворялась, словно в глубокой пучине; легкие шумы вокруг нас – шум журчащей по гальке воды, едва слышное лакание и легкое бульканье прилива в выемке скалы – придавали течению времени, то надолго замирающему, то возобновляющемуся, какую-то зыбкую недостоверность, прерываемую внезапными паузами сна, как если бы легкое озарение, всплывающее иногда на поверхность нашего сознания, обретало при всплытии какой-то минимальный избыток веса и благодаря ему снова погружалось на миг в глубины беспамятства. Я отнес Ванессу на берег ручья; между ним и скалой оставалось узкое пространство, заросшее высокой черной травой. Положив свою руку ей на грудь, я чувствовал, как она в своей безмятежной сосредоточенности исподволь набирается сил: ее грудь, мягко вздымающаяся в глубоком запахе земли, как бы сообщала мне бодрящую новость о ее благостном сне, который обычно служит предвестником глубокого выздоровления; и тогда я чувствовал, как переполняющая меня нежность к ней снова пробуждается; мои пылкие поцелуи, как град, сыпались со всех сторон на ее распростертое тело; я кусал ее раскинутые по земле, смешавшиеся с травой волосы. Ванесса наполовину пробуждалась и, не раскрывая глаз от избытка усталости, улыбалась только приоткрытым ртом; она неуверенно искала меня рукой и, найдя, сразу же замирала от доверчивой уверенности, облегченно вздыхала и снова погружалась в сон.

Между тем солнце, похоже, уже клонилось к закату, так как стены ущелья посерели и лишь только один гребень нависавшей над нами скалы еще пылал на вершине узкой каемкой света: шум волн, казалось, стихал, а в побледневшей синеве неба слабо забрезжили редкие, почти нереальные звезды, напомнившие мне мимолетное мерцание, появляющееся в некоторых драгоценных камнях, когда на них падает свет. От влажной травы потянуло холодом: я помог Ванессе встать, прижал к себе гибкое, теплое бремя, вновь надолго, до бесконечности наполнившее мне руки.

– Возвращаемся на корабль? – спросил я у нее сонным голосом. – Уже, наверное, поздно.

– Нет. Пошли.

Теперь она вся оживилась, жесты ее стали порывистыми; повернувшись ко мне, она глазами, в которых опять появился столь хорошо знакомый мне неземной блеск, показала на верхний край оврага.

– …Корабль ждет нас после наступления темноты. Зачем, ты думаешь, я привела тебя сюда? – бросила она мне тем строго-высокомерным тоном, который одновременно и уязвлял меня, и возбуждал, потому что у меня возникало ощущение, что этот надменный тон принадлежит королеве; однако она почти тут же опустила глаза и мягко положила руку мне на плечо. – Должны же мы хотя бы обследовать наше королевство. Ты только вдумайся, Альдо, мы на острове совершенно одни. А ты хочешь сразу же уходить.

Нам стоило немалых усилий карабкание по устланной то и дело срывающимися камнями трубе, каковой являлось это русло ручейка. Ванесса цеплялась за меня, пытаясь удержаться на скользких булыжниках, и очень скоро ее ноги покрылись кровавыми ссадинами. Я почувствовал себя внезапно протрезвевшим; сумеречный свет показался мне плохой приметой, а пользующийся дурной славой остров – внушающим неясные подозрения; я снова предложил Ванессе вернуться, но она отрывисто ответила:

– Отдохнем там, наверху.

Овраг понемногу расширялся и становился более пологим; мы вышли из расселины и теперь бесшумно ступали по тонкому травяному покрову, который устилал незаметно переходившую в плато долину. На открытом пространстве было еще совсем светло; поднявшись к свету этих еще теплых высот, мы вздохнули с наслаждением. Вершина острова оказалась обыкновенной плоской площадкой, изрезанной по бокам расходящимися в разные стороны трещинами оврагов. По сухой траве пробегали быстрые, порывистые волны; слышно было, как невидимый прибой глухо бьется в выбоинах утесов, принося вместе с ветром шум далекой бури. Над землей в наступившей вечерней прохладе засуетились там и сям, толкая друг друга, как охваченное паникой стадо, клочки белого тумана; ночь была уже не за горами, можно было подумать, что вечерние призраки торопятся еще до наступления своего часа завладеть пространством. Теперь Ванесса быстро увлекала меня к довольно крутому холму – единственному выступу на выровненном плато, – который вырисовывался в восточном направлении перед утесами. В эту сторону остров сужался и устремлялся на восток, подобно приподнятой носовой части корабля; уже совсем близкие овраги справа и слева от нас оставляли между собой только узкий, извилистый гребень. Ванесса торопливо шагала впереди меня, запыхавшаяся, молчаливая, и у меня на какое-то мгновение вдруг возникла мысль, что остров, может быть, и не такой уж необитаемый и что вот-вот из-за скал появится чей-нибудь силуэт, в котором материализуются и ее лихорадка, и мои недобрые предчувствия.

Достигнув вершины холма, она остановилась. Остров заканчивался перед нами крутой пропастью; его с этой стороны яростно хлестал ветер, и до нас отчетливо доносились снизу непрерывные мощные удары штурмующих утесы волн. Однако Ванесса не обращала на них никакого внимания, да и о моем присутствии она тоже, кажется, уже совсем забыла. Она села на обломок скалы и стала пристально смотреть вдаль; можно было подумать, что она заступила на дежурство, подобно тем траурным силуэтам, что, стоя на высоком берегу, до бесконечности ждут, не появится ли на горизонте возвращающийся парус.

Я невольно стал тоже смотреть в направлении ее взгляда. На прорывающем мантию тумана выступе холма было еще довольно светло. Напротив нас морской горизонт окаймляла более бледная и удивительно прозрачная в наступающих сумерках ленточка, похожая на одну из тех освещенных солнцем прогалин, что образуются у самой водной поверхности под куполом испарений, предвещая окончание бури. Мой взгляд пробежался по этому пустынному горизонту и остановился на мгновение на контурах очень маленького белого облачка в форме конуса, которое казалось плывущим в потускневшем свете по самой линии горизонта; необычная обособленность облачка на фоне этого светлого вечера и его тяжелая форма сразу же смутно ассоциировались в моем сознании с представлением о какой-то отдаленной угрозе и о поднимающейся буре. На острове вдруг резко похолодало, ветер усилился, морские птицы с наступлением сумерек смолкли; у меня внезапно появилось желание распрощаться с этим покинутым, словно тонущий корабль, навевающим тоску, диким островом. Я безучастно коснулся плеча Ванессы.

– Уже поздно. Пошли. Пора возвращаться.

– Нет, еще не время. Ты видел? – спросила она, глядя на меня широко раскрытыми в темноте глазами.

Между тем дневное небо, подобно медленно насыщаемому раствору, вдруг стало лунным небом; горизонт превратился в молочную, непрозрачную, отливающую фиолетовым цветом стену над еще слабо поблескивающим морем. Пронзенный внезапной догадкой, я опять посмотрел на странное облако. И тут я вдруг увидел.

Из моря поднималась теперь отчетливо различаемая на фоне потемневшего неба гора. Белый снежный конус плавал, как восходящая луна, над легкой сиреневой вуалью, которая отделяла его от горизонта; его обособленность, снежная чистота и поразительное совершенство симметрии уподобляли его тем сверкающим алмазным блеском маякам, что стоят на пороге ледовитых морей. Его звездоподобный восход на горизонте ассоциировался не с землей, а скорее с полуночным солнцем, совершившим полный оборот по спокойной орбите и в положенный час с неумолимой точностью вынырнувшим из обмывших его морских глубин. Он был перед нами. Его холодный свет казался источником тишины, сиял непорочностью пустыни и звезд.

– Это Тэнгри, – сказала Ванесса, не поворачивая головы. Она говорила как бы для себя, и у меня опять мелькнуло подозрение, что она забыла о моем присутствии.

Мы долго стояли молча в сгустившейся темноте и пристально смотрели на море. Я утратил чувство времени. Лунный свет извлекал из мрака смутные очертания таинственной вершины, нереально дрожавшие над исчезающим морем и тут же вновь уходившие в тень; наши зачарованные глаза напряженно следили за сменой этих угасающих фаз, словно за последними, все более неоднозначными, все более таинственными вспышками северного сияния. Наконец наступила настоящая ночь, а вместе с ней пришел и пронизывающий до костей холод. Я, не говоря ни слова, помог Ванессе встать, и она, вся отяжелевшая, оперлась о мою руку. Мы шли совершенно бездумно, с переутомленными от пристального всматривания глазами, тяжело передвигая ватными ногами. Я крепко прижимал Ванессу к себе на опасной и скользкой тропе, идти по которой в темноте было еще труднее, но теперь поддерживал я ее скорее машинально, без нежности. Мне казалось, что над этим днем нежного и ласкового тепла пронеслось нечто вроде налетевшего с заснеженных полей ветра, столь очистительного и столь неистового, что мои обожженные им легкие уже никогда не смогут избавиться от его смертоносной чистоты, и, как бы пытаясь сохранить его блеск в своих глазах и его холодный вкус на губах, я безвольно шагал по зыбкой тропинке, запрокинув голову к усыпанному звездами небу.

Рождество

Теперь я бывал в Маремме часто: я пользовался сновавшей туда-сюда машиной, на которой из-за суматохи ремонтных работ в крепости частенько ездили в город. Я покидал Адмиралтейство после обеда, торопясь как можно скорее проделать недальний путь. Я обратил внимание на то, что, как только нам случаюсь поровняться с первыми домами Мареммы, один лишь вид, казалось бы, весьма привычного там флажка Адмиралтейства, развевающегося на крыле автомобиля, сразу же собирал вокруг нас любопытных и что на всем нашем пути прохожие бросали на нас просветленные на мгновение взгляды; я чувствовал, что уже одно только появление машины оказывалось для них новостью, освещавшей весь их день, а наше присутствие – знаком и подтверждением какого-то свершения; иногда я даже видел, как при моем приближении кое у кого намечается приберегаемый в Орсенне лишь для торжеств ритуальный жест поднятой руки, словно каждый инстинктивно стремился прижаться к тому, кто, как предполагалось, находится в наиболее тесном соприкосновении с тайной, и я знал, что по улицам тут же пробегал слух: «Машина Адмиралтейства опять здесь». Чтобы выйти из машины, приходилось отстранять налипавших на нее как мухи зевак, и потом еще долго взгляды приклеивались к моей спине, алчущие, как глотающий воздух рот.

Это было не единственное изменение, обращавшее на себя внимание в Маремме. Когда я заходил за новостями к Бельсенце, в облезлую, пропитанную удушливым запахом перегретых обоев контору в самом сердце одного из бедных кварталов, то он выглядел с каждым днем все более озабоченным. Еще нахмуренный от чтения, с прилипшей в уголке рта сигаретой, он протягивал мне, ни слова не говоря, свои донесения, потом откидывал голову назад и наблюдал за мной быстрым взглядом прищуренных глаз. В его захватанных грязными пальцами протоколах с безжалостной регулярностью повторялись кривые роста лихорадки, которая истощала жизненные силы города, и если судить по не точным показателям, накапливавшимся у меня на глазах, словно грязные клочки бумаги на пике дворника, то можно было сделать вывод, что лихорадка уже вызвала очаги нагноения. Полицейская статистика свидетельствовала о прогрессирующем упадке нравственности, в особенности о вроде бы участившихся случаях эксгибиционизма и совращения, случаях, выявление которых оказывалось сопряженным для полиции с большими трудностями, настолько эти действия пользовались, казалось, молчаливой поддержкой свидетелей. Иногда Бельсенца, сообщая мне какую-нибудь пикантную деталь, разражался громогласным, циничным хохотом, но я склонен был относить все это не столько насчет болезни, сколько на счет клинических показателей, тем более то, что я увидел мельком во дворце Альдобранди, уже дало мне кое-какую пищу для размышлений. Полиция тщательнейшим образом оповещала население о всех такого рода случаях.

– Это отвлекает их от мыслей о других вещах, – доверился мне Бельсенца, лукаво улыбаясь. – Полиции этот прием известен испокон веков, и я даже не удивился бы, если бы мне сказали, что иногда эти дела не обходятся без участия моих агентов.

Однако было ясно, что, несмотря ни на что, Маремма все-таки продолжает думать о других вещах. Веселость Бельсенцы сразу спадала, когда к нему приводили – причем довольно часто – какую-нибудь гадалку, предсказывающую по картам апокалипсис, или одного из тех лохматых «оповещенных» (так называли их в народе) с плутоватыми глазами и заискивающими манерами, которые пророчествовали теперь с наступлением сумерек на набережных, собирая вокруг себя толпы простого люда из лодочников.

– Эти птички вызывают у меня особую тревогу. За ними что-то или кто-то стоит. Эх, если бы мне удалось сцапать того, кто им платит! – процедил Бельсенца сквозь зубы, присвистнув от гнева и бессилия.

Всех их отличала абсолютно одинаковая линия поведения, характеризовавшаяся преувеличенным уважением – причем, похоже, искренним – к знакам и представителям власти. Когда их вталкивали в полицейский участок, они тут же начинали приветствовать по очереди всех, кто там находился, – отмеряя каждому ровно столько церемонного и восторженного пафоса, сколько требовали их должность или звание, – а потом прислонялись к стенке и стояли там молчком, смиренно потупив глаза. После чего вытянуть из них какую-либо информацию было совершенно невозможно. Сколько Бельсенца ни кричал на них, сколько ни грозил им розгами, они прерывали свое молчание лишь для того, чтобы не очень убедительным тоном мямлить обрывки заранее заготовленных фраз, нечто вроде нелепых заклинаний из их топорных проповедей, в которых Фаргестану неизменно отводилась неопределенно-апокалипсическая роль, приписывалась некая причудливая миссия провидения, но в обратном значении.

– Время пришло… Все мы обречены и все будем Там… Слова сказаны… Все мы пересчитаны от первого до последнего…

Их гнусавые, пронзительные, привычные к открытым пространствам и пустым площадям голоса вдруг звучали настолько неестественно посреди скептического безразличия голых стен, что они почти сразу же замолкали и забивались в угол, дрожа, как попавшая в западню дичь, вжимая голову в плечи, как те испуганные и преисполненные печали ночные птицы, что трепещут в ужасе от звука собственного голоса. Бельсенца пожимал плечами и в зависимости от настроения либо отправлял их пинком под зад восвояси, либо отсылал на несколько дней в городскую тюрьму; предварительно их обыскивали, но, странное дело, – как бы в опровержение догадок Бельсенцы – золота в их карманах почти никогда не оказывалось.

Тягостное впечатление производили на меня эти допросы. Черные провалы ртов, внезапное зияние нереального, «детского» кошмара, ощущение чего-то зловещего. Особенно меня поражали их отвислые, беспомощно дрожащие, почти непристойные губы – словно жизнь в них только что сдала свои последние позиции, словно нечтонеобъяснимое коварно воспользовалось этой слабостью, чтобы поведать о глубочайшем крушении человека. За слышимым голосом, казалось, звучал другой, тихий и совершенно убитый, панический голос; от него холодело в затылке, волной молчания он накатывался на сидевших за столом полицейских. В этой грязной, сонной конторе, в этом обломке города, превращенного в мумию и прокаленного до состояния неподвижной развалины, вдруг возникало нечто, похожее на трещину мрака посреди бела дня, нечто вроде гниющего кошмара, вышедшего из своего векового сна и теперь лопающегося у нас на глазах, вставшего и спускающегося по ступенькам.

Попадались в этом кишении личинок и более гордые силуэты. Как-то раз, в одно из моих посещений конторы Бельсенцы, туда привели девушку – очень бедно одетую, но с тонким, почти аристократическим лицом, – которая на углу овощного рынка предсказывала будущее по пеплу. Допрос начался плохо: ее упорное нежелание говорить выглядело настолько наглым, а ее отстраненный, презрительный взгляд казался настолько вызывающим, что лицо Бельсенцы, нервничавшего в этот раз сильнее, чем обычно, или, может быть, находившегося во власти каких-то тревожных догадок, постепенно налилось холодным гневом.

– Значит, не хочешь говорить. Что ж, посмотрим. Ты сама этого хотела! – бросил он хриплым тихим голосом. – Выпороть.

Мне показалось, что в полумраке комнаты глаза девушки потемнели еще сильнее. Ей связали руки за спиной, просунули шею во вделанное в стену низко над полом кольцо, потом один полицейский высоко задрал ей сзади юбки, а на голову надел капюшон. По участку прокатилась волна смачного возбуждения и веселья. Бельсенце такое времяпровождение было, в общем-то, несвойственно, хотя в самой Орсенне власть отличалась тяжелой рукой и удары в силу долгой привычки раздавались там направо и налево с насмешливой непринужденностью. Однако в наступившем на этот раз гробовом молчании было что-то необычное, отчего готовые сорваться шутки так и не прозвучали.

– Ну как, не передумала? – просвистел сквозь зубы Бельсенца.

Из-под вывернутого наизнанку белья доносились короткие всхлипывания, и мне стало ясно, что теперь она уже точно ничего не скажет. Худшее для нее было позади: этот недоуздок, как на приведенной на продажу скотине, этот торчащий из белья пышущий здоровьем зад, цветущая непристойность которого делала его похожим на глумливо искаженное утробным смехом лицо.

Зад покрылся красными полосами и однообразно вздрагивал от каждого удара ремня. В комнате воцарилось тоскливое смущение: наказывали явно не того, кого нужно было; казалось, что хлещут покойницу.

– Довольно! – сказал Бельсенца, смутно почувствовавший, что сцена мне не нравится. – Уходи и больше не попадайся.

Стоя с раскрасневшимся лицом, она теперь разглаживала короткими движениями юбку, на скорую руку поправляла волосы и всем своим видом, по-детски, с вызовом старалась выразить безразличие, которое, однако, отрицали ее глаза, горящие, сухие, перескакивающие с предмета на предмет, словно им тоже было нестерпимо больно, словно вся комната вдруг раскалилась докрасна.

– Ладно, забудем, ничего страшного! – сказал вдруг неприлично-сердечным тоном Бельсенца, дотрагиваясь до ее плеча. – Постарайся теперь видеть будущее в более розовом цвете, а не то тебе придется раскаиваться.

Но тут он ощутил на себе взгляд ее жгучих черных глаз, взгляд сквозь слезы, осветившийся вдруг победным блеском.

– Вы боитесь!.. Боитесь!.. Боитесь!.. Вы бьете меня, потому что боитесь.

Бельсенца вытолкнул ее наружу, и она убежала, но пока не стих совсем стук ее босых ног по каменным плитам, в интервалах между раскатами ее чересчур нервного хохота доносился дрожащий в воздухе, как оса, пронзительный, яростный крик: «Боитесь! Боитесь! Боитесь!» Под его напором окна бесшумно, словно ракушки от солнечных лучей, приоткрывались, вбирая в себя крик за криком, и от этих криков, гулко несущихся по молчаливому кварталу бедняков, нам становилось очень неуютно.

Отмечались и некоторые более тревожные симптомы. Хотя сезон дождей был уже совсем не за горами, небольшая колония «иностранцев» Маремму покидать не торопилась, и было ясно, что многие из них вслед за Ванессой предпринимают необходимые меры для того, чтобы провести зиму в своих столь лишенных комфорта, столь обветшалых, столь открытых всем ветрам дворцах. Как ни мал был этот неожиданный прирост населения, он сильно подрывал основы скудного снабжения области и предвещал дальнейшие осложнения, что доставляло Бельсенце немало забот и окрашивало в еще более мрачные тона его мысли относительно причин, побудивших всех этих праздных скитальцев зазимовать в городе. Шпионам его удавалось узнать об их занятиях и дальнейших планах немного; слишком уж деликатная это была задача: вникать в суть перемещений людей, чьи имена в Орсенне звучали гордо и чье влияние в Синьории не вызывало сомнений. К тому же у них было достаточно возможностей встречаться, не навлекая на себя подозрений, на балах, среди которых выделялись своим вызывающим блеском вечера во дворце Альдобранди, и перед этой загадкой, не без удовольствия выставляющей себя напоказ и как бы глумящейся над ним, Бельсенца останавливался в нерешительности.

– Поймите меня правильно, – сказал он мне однажды, когда речь зашла об одном из таких вечеров; он прищурился, как всегда это делал в моменты замешательства, и взгляд его скупо, словно монета, скользил сквозь узкую щелку век, – вчера там были граф Ферцоне, жена сенатора Монти и секретарь Совета Президентов. Если за всем этим таится заговор, то это означает, что Орсенна устраивает заговор против самой себя. И я начинаю задумываться, на кого же все-таки работает полиция. Кто может поручиться за то, что мои донесения не попадут в первую очередь именно к этим людям?

Его притаившийся в засаде взгляд настойчиво старался встретиться с моими глазами. Я знал, что мое близкое знакомство с Ванессой воздвигает между нами что-то вроде барьера; и можно было подумать, что во взгляде этих лукавых глаз содержалась наметка потенциального союза, что через меня передавалось предложение о перемирии. В его широких плечах чувствовались усталость и удрученность.

– …Что меня беспокоит, – продолжал он, – так это безмолвие Орсенны. К тому же от того, что мы здесь делаем, собственно, нет никакого проку. Невелико удовольствие – хлестать девчонок. Да и к тому же, – он сокрушенно махнул рукой и посмотрел на окно, – может быть, то, что они говорят, правда. Что все это плохо кончится…

В комнате воцарилась тишина; слышны были только чьи-то шаркающие вдоль канала шаги, рассеивающиеся в послеобеденном дремотном забытьи. У меня вдруг появилось такое ощущение, что я медленно погружаюсь в зыбучий песок, и я машинально сделал шаг к двери. Бельсенца слегка вздрогнул, как внезапно проснувшийся человек, и сказал:

– …Вы идете во дворец; княжна ведь вернулась из своей поездки. Счастливый человек! Я-то туда хожу гораздо реже, чем мне бы хотелось. – Он посмотрел на меня с хитринкой и продолжил уже более серьезным тоном: —…Порой у меня возникает такое ощущение, что меня приглашают туда только затем, чтобы исполнение здесь моих служебных обязанностейвыглядело чуть менее скандальным. Заверьте княжну, что я никогда не доставлю ей никаких неприятностей.

Так вот с каждым днем все сильнее болезнь расширяла свои владения, сокрушая, порой совершенно неожиданно, все новые и новые оборонительные сооружения. Она продвигалась вперед под покровом тумана, подобно войску, хитроумно дезориентирующему противника и ускоряющему свой шаг. Когда я размышлял о полученных мною в Орсенне инструкциях и о доходивших до меня доброжелательных откликах на будоражащие Маремму слухи, то мне иногда казалось, что Орсенне надоело ее дремлющее под спудом здоровье и что, не осмеливаясь себе в этом признаться, она жадно ждет того момента, когда ей удастся стряхнуть с себя сон и начать житьтой интенсивной жизнью, что уже забрезжила в ее глубинах под спудом глухой тоски. Можно было подумать, что счастливый град, удачно приумноживший свои морские владения и столь долго озарявший путь сиянием неутомимого сердца своего преисполненным отваги энергичным мужам, в пору своей скаредной дряхлости стал внимать дурным вестям, вожделенно дрожа своими поджилками.

Я расстался с Бельсенцей и, направляясь к набережной, где меня ждала лодка, углубился в лабиринт убогих улиц рыбацкого квартала. Как ни торопился я встретиться с Ванессой, все же иногда не без удовольствия задерживался на этих улочках, извивающихся между слепыми фасадами и печальными, занесенными песком садиками, куда уже в середине дня приходила прохлада. Там располагалось угрюмое и неспокойное предместье, брошенное как попало на волнообразные валики дюн, под которыми угадывался контур твердой земли; неприглядная запущенность и безнадежная дряхлость предместья усугублялись еще и тем, что выжженная растительность садов была уже не в состоянии удерживать пришедшие в движение пески, и время от времени можно было наблюдать, как налетавший с моря ветер поднимает светящиеся вихри над каменными оградами и нескончаемым дождем посыпает из них, словно из каскадов безмолвия, узкую мостовую; когда же я пытался заглянуть во двор поверх стены, то слышал яростный гул прибоя и получал в лицо резкий удар морского ветра. Я любил эту постоянно находившуюся под угрозой тишину и таящиеся в ней складки тени, как бы повисшие над глубинным, неизбывным ропотом пучин; я брал этот песок в горсть, и он струился у меня между пальцами, песок, провеянный столькими бурями, а теперь словно саваном покрывающий сонный город; я смотрел, как он засыпает Маремму, но в тот самый миг, когда я ощущал глазами и всем лицом яростный напор стреляющего песком ветра, мне начинало казаться, что вот сейчас сама жизнь неистово стучит у меня в висках и что-то под саваном начинает приподниматься. Иногда на углу какой-нибудь улицы появлялась несущая кувшин или корзину с рыбой жена рыбака; на ней была неизменная черная вуаль, из-за которой любая группа в Маремме кажется траурным кортежем и которой обычно прикрывают рот от песчаного града; она обдавала меня запахом моря и пустыни и проходила мимо в молчании, словно возникшая из пустынного некрополя, похожая на блуждающий в мертвом городе призрак или на те вспышки блуждающего, могильного огня, который поднимается и дрожит над землей, слишком насыщенной смертью. Жизнь, рискнувшая залететь в эти приютившиеся у последней черты края, оказывалась более уязвимой и более обнаженной, чем где бы то ни было, и, возникая на песочно-соляном горизонте в виде измученного образа, она металась по безликим улицам, как какой-нибудь позабытый посреди бела дня клочок мрака. Зависшее над морской гладью солнце уже клонилось вниз, и тут я ловил себя на желании, чтобы все внезапно застыло, а дни, и без того стремительные, стали еще короче; чтобы наступило время конца и пришел час последней неясной битвы; глядя широко раскрытыми глазами на плотную завесу моря, город дышал вместе со мной, словно часовой на вахте, на которого надвигается тень; затаив дыхание, он всматривался в глубочайшую точку ночи.

Придя к Ванессе, я находил ее то томной, то нервной; можно было подумать, что эти послеполуденные часы, которые она выкраивала для меня в своем времени, проводимом в удовольствиях, дезориентируют ее, кажутся ей праздным времяпровождением, и, какой бы веселой и нежной она ни представала иногда, мне всегда казалось, что эта тишина и этот ничем не заполненный покой сбивают ее с толку и что она боится оставаться слишком долго наедине не столько со мной, сколько с определенным образом ее самой, образом, возникающим только в моем присутствии. Когда погода была хорошая, я часто обнаруживал ее за каналом в заброшенном саду, где увидел ее утром перед нашим путешествием на Веццано, а в участившиеся осенью пасмурные дни она ждала меня в пустом салоне, где я чувствовал себя по-прежнему неуютно. От спокойной воды поднималась прохлада и окутывала весь погруженный в безмолвие дворец; иногда через открывающуюся на канал большую дверь доносился плеск погружаемых в стоячую воду весел; я мог быть уверен, что в этот час Ванесса во дворце одна, и иногда задерживался на мгновение под холодными сводами, гулким эхом отвечавшими моим шагам по плитам: мне тогда казалось, что я пробуждаю от сна спящий замок; глядевшие в окна из внутреннего двора неподвижные ветви зимнего сада казались застывшими в прозрачном хрустале. Века накапливались здесь, и неумолимое время стесывало один за другим углы, просеивало сквозь свое сито свет, посыпало все вокруг неосязаемой пылью и даже поместило в комнату этот шедевр безмятежности: вероятно, нигде не чувствовался лучше, чем в этом старинном дворце, всецело нейтрализующийгений города, который освобождал предметы от их слишком навязчивой конкретности и в конце концов придавал декорациям повседневной жизни целебные свойства некоего мягкого бальзама и полную незначительность пейзажа. Я вспоминал тогда свое посещение Сагры и былые речи Орландо, и, задерживаясь в залах этого раскрывающегося передо мной во всем своем безмолвии дворца, погружаясь в воды его мертвых зеркал и онемевших каналов, вдыхая жидкую прозрачность осени, прислушиваясь к едва различимому в напряженной тишине потрескиванию деревянной обшивки, я вдруг начинал воспринимать как своего рода откровение и его очарование, и знаки его неминуемой погибели; словно накапливаемые веками усилия Орсенны и все те образы, которые она охотно отыскивала в жизни, были нацелены на почти катастрофическое падение напряжения, на заключительное выравнивание, где все предметы лишились бы своего заряда, а все люди – утверждения своего оскорбительного присутствия, своего опасного электричества; слишком очеловеченные, слишком утомленные от непрерывного трения формы, посреди которых текла жизнь, превратились для нее в своего рода непрерывно уплотняющееся одеяние бессознательности, через которое уже не проходит ни один способный разбудить ее контакт. Просыпаясь по утрам, Орсенна натягивала на себя мир, как сшитый на заказ и уже порядком поношенный камзол, и от такой вот излишне комфортабельной привычности у нее утратилось всякое представление о собственных границах; ее слабеющее представление о самой себе медленно пускало корни в густо-густо замешенную на человечестве землю, от чего ей казалось, что за долгие годы она уже выпила ее до дна и что душа ее, превратившись в печать, глубоким оттиском поставленную ею на всех вещах, заставляет ее до головокружения всматриваться в бездну, всматриваться в свое слишком похожее отражение, возникающее на глади неподвижных каналов, как вглядывается в него человек, который неожиданно обнаружил бы, что он медленно скользит сквозь зеркало.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю