355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жюльен Грак » Побережье Сирта » Текст книги (страница 13)
Побережье Сирта
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 04:28

Текст книги "Побережье Сирта"


Автор книги: Жюльен Грак



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 21 страниц)

Ужин прошел в молчании. Джованни и Роберто были не у дел, как вытащенная на берег лодка. Фабрицио, занятый последними приготовлениями к отплытию, стремглав входил и так же стремглав снова исчезал. Это была прощальная трапеза; я хотел бы растянуть эти минуты покоя, которые Фабрицио урезал до мелких клочков; с сердцем, отягченным дружбой и привычкой, – я чувствовал себя отрезанным от этой простой и приятной общины, я знал, что эта трапеза последняя. Как только ужин закончился, я зажег свой фонарь и пошел в палату карт за бортжурналом и морскими документами. Эта формальность была сопряжена для меня с чувством невыносимой тревоги: я с самого начала знал, что выполню ее лишь в самый последний момент.

В полуподвальном зале было уже темно; стоило мне закрыть дверь, как весь холод зимы и уединения хлынул на меня из этого ледяного сердца, и все же, несмотря на враждебный прием этого промозглого и недоброжелательного каземата, все преобразилось во всесокрушающем и постоянно новом ощущении, что палата была тут– более реальная, чем что бы то ни было на свете, – до самого свода наполненная неотвратимым существованием, способным отличить оскаленные челюсти капкана от булыжника. Меня пугала ухмылка этого пестрого, пещерного разноцветия; я направил пучок света своего фонаря на пол и начал быстро – виски у меня сдавило, руки двигались судорожно – делать то, для чего я сюда пришел; иногда я невольно оборачивался в сторону зияющей и заглатывающей меня пустоты, словно там, на стене, что-то вдруг начинало строить мне гримасы. Я наспех собирал карты – мне было стыдно перед лицом этой неприступной тишины, которую оскверняли мои воровские жесты, напоминающие нелепый, семенящий мышиный бег, стыдно, как никогда не было стыдно ни перед одним человеком. Отныне я бесповоротно принадлежал этому кощунству; я вышел из обреченной комнаты, пятясь и прижимая к себе карты, весь бледный, похожий на гонимого безумной алчностью грабителя могил, который ощущает в своих пальцах перекатывающиеся драгоценные камни, в то время как от колдовского навета у него уже начинает медленно свертываться кровь. Вместе с ночью прилетел ветер и укутал меня, едва я вышел на орудийную площадку, в свое огромное холодное покрывало; я затянул пояс на своей морской шинели; в конце мола вокруг стоявшего под парами «Грозного» суетились маленькие огоньки; иногда из-под его клубящегося дыма вырывалось вспыхивавшее, как в кузнечном горне, яркое пламя и черными, холодными, похожими на трагическую зарю отсветами отражалось в груде угля. В темноте я наспех пожал руки Роберто и Джованни – оттого, что лица были неразличимы, голоса звучали более отрывисто и торжественно, – кто-то крикнул «счастливого возвращения!», но усиливающийся ветер зловещей ночи задул голос, словно какой-нибудь факел. На мостике не было видно ни зги; я почувствовал под ногами легкое дрожание корабля и его слепую силу, которая уже буравила темноту. «Грозный» мягко пятился назад, разворачиваясь на якоре; нечеткий мирный отблеск на воде перед причалом расширился, упавшая на плиты пирса цепь издала чистый звук, и между нами и праздными голосами на суше сразу же пролегла невидимая граница. Меня заинтриговала более черная, чем все остальное пространство, тень впереди меня: я не узнал застывшего в позе напряженного внимания Фабрицио, который в своем большом морском плаще с капюшоном превращался в неподвижную, составляющую единое целое с палубой глыбу; до меня вместе с порывом ветра донесся холодный, черный запах угля, потом поливший вдруг ливень, словно задернув штору, погасил последние редкие огни, и нас окутала ночная тьма.

Плавание

Той предвещавшей бурю ночью Сиртское море было трудно узнать. У берега зыбь еще встречала противодействие песчаных стрелок, но ее принесенное издалека черное дыхание, со спокойным неистовством терзавшее камыши, все ширилось, становилось все более угрожающим. Холодный и девственный, словно только что пронесшийся над снегами ветер свежел с каждой минутой и увесисто хлестал корабль по борту. В этих джунглях хриплых пересвистов, переваливаний с боку на бок и сурового шума ветра его черная тень скользила, как какая-нибудь прогалина безмолвия. Рассеянный, как бы идущий из морских глубин свет омывал капитанский мостик; движения вахтенных, словно приторможенные водной толщей, становились замедленными, погружались в сон. Стоящий рядом со мной Фабрицио молчал, как статуя, и только иногда дотрагивался своим пальцем пианиста до какого-то невидимого и деликатного инструмента; его отточенная и непонятная жестикуляция в этой сумбурной ночи приковывала к себе мой взгляд, как какие-нибудь арабески, выводимые витающей над полем белой ткани рукой хирурга. Он внезапно повернулся ко мне и заговорил с той идущей от самой жизни грубоватой сердечностью, от которой к лицу словно прилила кровь, но прошло некоторое время, прежде чем я понял, что его залитое п о том лицо улыбается.

– Вот он, тот самый фарватер. Ты не боялся, Альдо? Если бы Марино не взял меня в тот раз сюда с собой, то можно было бы говорить, что я бросился в воду, не умея плавать.

Теперь была моя очередь посмотреть на него ошеломленным взглядом.

– Ты что, ни разу не проводил разведку нового фарватера?

Он взял меня за руку.

– Ну теперь, когда все уже позади… Я не хотел тебе об этом говорить. Очень уж мне хотелось отправиться в это плавание.

Когда он отвернулся от меня, я, щурясь от ветра, снова с любопытством посмотрел на него. Мне показалось, что Адмиралтейство вдруг отступило далеко-далеко, скрылось на горизонте за хлябью тумана.

– Ты можешь теперь пойти отдохнуть, – добавил Фабрицио сдавленным голосом. Он слегка сжал мне руку, и я догадался, что он в темноте улыбается. – …Я беру это на себя. Все будет хорошо.

В каюте Марино было холодно и влажно. Я на ощупь зажег лампу, которая слабо закачалась на потолке, шевеля на стенах комнатки тени, которые двигались равномерно и сонно. Я, не раздеваясь, вытянулся на кушетке. До меня докатывался легкий шелестящий шум воды, который, казалось, доносился откуда-то издалека специально для того, чтобы угаснуть в этом крошечном замкнутом пространстве, и который тем не менее, словно скребущий по окну палец, не давал мне заснуть. Морская шинель Марино монотонно билась о переборку. По прикрепленному к потолку компасу я механически следил за извилистым путем «Грозного» через проход; где-то далеко слабо стучали машины, делая бесконечные паузы и медленно, как ночной поезд, опять приходя в движение: можно было подумать, что пустота и тоска расположенных вокруг неподвижных степей вступают во владение и этим пустынным морем, и этой разваливающейся пыльной кабиной, похожей из-за своей уединенности и своего сладковатого керосинного запаха на заброшенную ламповую кладовую. На какое-то мгновение, словно запах цветов в темноте, всплыло воспоминание о дворце Альдобранди, о его хлопающих во влажной ночи дверях, и я опять прижимался губами к мятущимся волосам Ванессы, которые ночь подхватывала и развевала по постели, колыша их, как прилив колышет пучок водорослей. Потом я завернулся в свою шинель и начал свое мрачное бдение.

Я отодвинул от себя на столике букет сухих цветов и тома «Навигационных инструкций», развернул пакет карт. Видя, как в грязновато-желтом свете каюты вновь проступают столь знакомые мне контуры, я испытал чувство нереальности происходящего – настолько странно мне было видеть, что эти символы военных действий, которые я столь долго вопрошал в глубине их священного подземелья, теперь лежали передо мной развернутые, дабы послужить. Фабрицио вел корабль по прибрежному фарватеру; я посмотрел на часы и, высчитав приблизительно скорость, прижался кончиком пальца к той точке на карте, где мы должны были в этот момент находиться: мы были почти напротив Мареммы. Я откинул створку иллюминатора, весь во власти того невероятного счастья, с которым ребенок пробует на ощупь механизм своей игрушки; порыв неистового морского ветра, словно свора расталкивающих друг друга за дверью собак, бросился мне в лицо, схватил за плечи; на самом горизонте, вровень с иссиня-черной пахотой, которая подбрасывала на высоту моего лица свои глянцевитые комки, охраняемые воды окружал неправильный полукруг огней, спокойных огней, напоминающих ряд поплавков невода, – мягкие, умиротворяющие огни Орсенны, похожие на открытые глаза покойника, несущие вахту на прирученном море. Винт замедлил свое вращение, над моей головой прозвучал гудок «Грозного», ужасающий и смешной одновременно, подобный реву застывшего на поляне с поднятым хоботом одинокого слона; корабль мягко развернулся, огни Мареммы опрокинулись вправо и стали быстро исчезать; остались только море и чуть более светлое по сравнению с черной водой небо.

Я смотрел на небо, едва заметно окрашенное зарей, как бы затронутое под горизонтом, около нижней его каемки, трепетанием легчайшего веера света. Мне вспомнилась первая взошедшая над Сиртом ночь. Ее неразличимые складки скрывали тогда все случайное на земле, подобно выравнивающему горы и долины туману. Орсенна переселялась, сливалась с паром и пылью звезд, по которым Фабрицио читал наш путь. Они сверкали неистощимым и ровным светом. Вновь после стольких ночей Орсенна валялась в постели своих светил, непринужденно растворялась в образах своих звезд, полностью вверенная, как какая-нибудь умершая планета, миру звездной инерции. Мне вспомнились странные слова Орландо, которые он сказал в один из тех погруженных в прострацию знойных летних вечеров, когда мы пытались глотнуть хоть немного свежего воздуха на дороге рядом с крепостной стеной; он сказал, что даже в самых мирных ночах под чужим небом слышится горячее дыхание зверя и ощущается неповторимое биение каждого отдельного сердца, тогда как в Орсенне светлыми ночами кажется, что сознание наше рождено от чудодейственного возвращения ребенка в лоно матери и что там улавливается гул других миров. Корабль качнуло сильнее, чем обычно, и шинель Марино упала рядом со мной на пол; я улыбнулся, подумав о том, как же крепко, должно быть, спит капитан в эту ночь.

«Грозный» возобновил свое равномерное, сонное движение; под моим иллюминатором, находящимся в задней части судна, вода теперь образовывала глубокую борозду, которая тянулась вдоль корпуса, отделенная от него, как от лемеха плуг. Темнота не позволяла разглядеть берег, пока еще настолько близкий, что в светлой ночи слышен был лай собаки; пастухи порой теряли и неделями не могли разыскать в зарослях высоких ильвов этих животных, которые от одиночества становились полудикими и которых потом обычно обнаруживали скитающимися где-нибудь вдоль моря. Скорбный лай поднимался высоко в спокойной ночи, прерываемый неравномерными паузами, словно он отчаянно надеялся получить из глубин этой глуши какой-нибудь ответ, какое-нибудь эхо, а ответа все не было и не было. Я узнал этот крик. Мне приходилось слышать его эхо в стенах дворца Альдобранди. То не был крик страха. То не была мольба о помощи. Он легко проносился над головами, и его не приглушали даже морские равнины. То была высокая жалоба существа, теряющего почву под ногами на берегу абсолютного вакуума. То был обнаженный вызов, возникающий на границе любой пустыни, а пустыня Орсенны была обитаемой. Из интонаций этого скитающегося плача передо мной внезапно сложилась улыбка Ванессы, ее витающая, словно над помутнением разума, улыбка черного ангела; теперь у меня уже не было сомнения в том, что я сделаю все, что мне предстоит сделать.

Я снова присел к столу и тщательно, скрупулезно стал производить на морских картах подсчеты расстояний. Хотя я и старался относиться к этой работе как к привычной и автоматической, я не сумел избежать замешательства, обнаружив, насколько же измеренные мною расстояния малы, – словно все берега этого закрытого моря вдруг взяли и образовали полукруг перед носовой частью нашего корабля и внезапно оказались чуть ли не в пределах досягаемости вытянутой руки, – и мне вдруг показалось, что я наконец подвел итог одолевшим меня в палате карт и теперь воскресшим мыслям о том, как сон Орсенны и ее расслабленная рука со временем утопили ее ближайшие границы в дальних туманах; существует некий особый масштаб действий, особый масштаб решительного взгляда, который резко сокращает растянутые мечтательностью пространства. Фаргестан воздвиг, создал сказочный потусторонний мирнедоступного моря, который выглядел теперь обрывистой бахромой скалистого берега, расположенного в двух днях плавания от Орсенны. Последнее искушение, мое неодолимое искушение начинало материализоваться в этом доступном призраке, в этой спящей под уже растопыренными пальцами добыче.

Когда память возвращает меня – на мгновение приподнимая покрывало над кошмаром, который возникает у меня перед глазами из красноватого, исходящего от моей разрушенной родины свечения, – возвращает к тому ночному бдению, когда еще столько вещей было скрыто завесой неопределенности, то я не устаю удивляться той необыкновенной, опьяняющей мыслительной скорости, которая как бы жгла одну за другой секунды и минуты, и на какое-то мгновение ко мне возвращается неожиданное, как тогда, так и сейчас, убеждение, что мне была дарована милость – или скорее ее гримасничающая карикатура – проникнуть в тайну тех мгновений вдохновения, которые озаряют только великих поэтов. Еще и сегодня, когда я ищу в своей отвратительной истории если не оправдание, в котором мне отказывает буквально все, то хотя бы предлог для того, чтобы попытаться представить в более выгодном свете, словно в назидание, случившееся несчастье, меня порой на миг осеняет мысль, что в истории любого народа там и сям мелькают похожие на черные камни некие темные фигуры, обреченные стать предметом особой ненависти не столько из-за избытка у них исключительного вероломства и склонности к измене, сколько из-за того, что дистанция времени как бы наделила их участью слияния, образования единого целого с несчастьем многих или же с непоправимым деянием, полную и тяжкую ответственность за которое они, по общепринятым представлениям, похоже, несут в гораздо большей степени, чем это положено человеку. Когда взгляд останавливается на этих облаченных в тень фигурах, чьи абрисы и индивидуальные особенности время размывает гораздо быстрее и основательнее, чем остальные контуры, то всеобщая ярость отречения нам подсказывает, что она объясняется не столько гражданским порицанием, о котором бесстрастно сообщают учебники истории, – сколько неотступными угрызениями совести и что она вновь и вновь обнажает открытую рану глубоко переживаемого сообщничества; все дело в том, что сила, отталкивающая эти фигуры к краю истории, туда, где свет, падает более косо, является чем-то вроде усилия находящегося в бреду больного, у которого потребность избавиться от недугаобъясняется не суровыми нравственными предписаниями, а защитой от пожирающей его кровь лихорадки. Люди этого типа, возможно, повинны лишь в том, что оказались слишком терпимы к чему-то такому, что целый народ, с мертвенной бледностью на лице бросивший их на месте событий как орудие преступления, отказывается признать осуществлением какой-то своей цели, достигнутой через них; непроизвольное попятное движение людской массы, которое оставляет их в изоляции, говорит не столько об их личной мерзости, сколько о существовании многообразного источника энергии, превратившего их на какое-то мгновение в снаряды. Будь они тенью, отбрасываемой их народом, даже и тогда они не были бы связаны столь тесно с его сокровенной субстанцией; воистину они являются его проклятыми душами; внушаемый ими полурелигиозный ужас, из-за которого они выглядят величественнее, чем на самом деле, связан с дарованным им откровением, превращающим их в своих проводников, в свои конденсаторы, способные в любое мгновение собрать рассеянные, невысказанные желания в единую, чудовищную волю. Взгляд, проходящий сквозь эти силуэты, теряется в глубинах, отбивающих охоту что-либо там прочитать; притягательная сила этих силуэтов зиждется на возникающей у нас догадке, что снизошедшая на них весть – пусть дурная – подняла их на те несколько секунд, которые стоило прожить, на высшую ступень жизни; мы танцуем, подобно пробке, в океане безумных, то и дело вздымающихся над нами волн, но вот одно из мгновений мира совершенно сознательно нашло свое завершениев них – на одно мгновение погасшая тоска возможного сделалась в них ночью, грозовой мир миллионов разрозненных зарядов разрядился в них колоссальной молнией – их вселенная, со всех сторон устремляющаяся к ним, к тому проходу, где, как мы себе представляем, глубочайшая безопасность неразрывно связана с тоской и на одну секунду стала пулей в ружейном стволе.

Оставшаяся открытой створка иллюминатора внезапно ударилась о переборку, словно судно вдруг резко изменило курс; повернувшись, чтобы ее прикрыть, я увидел, что у самого горизонта небо слегка побледнело. Ветер почти совсем спал, море постепенно успокаивалось, там и сям у самого судна на волнах покачивались большие черные бакланы. Плотные стаи горластых морских птиц буквально захлестывали корабль, подобно граду камней пролетая у меня над головой; немного наклонившись, я увидел слабо вырисовывающийся на горизонте черный зуб: то был остров Веццано. Именно тут проходил определенный капитаном Марино рубеж патрулирования; пора было подняться к Фабрицио на мостик. В этот очень ранний час – ощущение было такое, как будто находишься в каком-то подземном городе, – лабиринт коридоров оставался удивительно пустынным; бледные отсветы, словно стекающие с металлических поверхностей, уменьшали и без того слабые ореолы вокруг тускловатых ламп; мне казалось, что эти ореолы витают, подобно теням, посреди серого корабля, серого рассвета, серой воды, витают, опустошенные, в хмуром штиле раннего утра.

Фабрицио был на мостике один. Его маленькая голова с детским лицом, казалось, болталась в большом опущенном капюшоне морского плаща; осунувшиеся из-за бессонной ночи черты молодили его. Услышав поскрипывание лестницы, он обернулся ко мне, когда я вылезал из люка, посмотрел на меня, подняв брови, с выражением плохо сыгранного удивления и ничего не сказал; я догадался, что он ждал меня.

– Под скамейкой в ящике есть горячий кофе, – сказал он, не оборачиваясь, когда я подошел вплотную. – Не стесняйся, наливай себе сам, – добавил он, видя, что я не двигаюсь с места. – Зори в Сирте прохладные… Спалось хорошо?

Он с подчеркнутым вниманием всматривался в горизонт впереди корабля и говорил быстро, стремясь чем-то заполнить тишину. Он был похож на девушку, которая страшится и ждет признания, и у меня сразу стало спокойнее на душе. Я не торопясь пил свой кофе и время от времени украдкой поглядывал на него. Его всматривающийся в горизонт взгляд был не слишком суров, но в горле у него словно комок застрял, и еще его выдавали нервные движения рук.

– …Веццано!.. – сказал он мне своим гортанным голосом, быстрым жестом показывая на остров.

Вершина острова выступала из плывущего над морем легкого белого тумана – теперь, на фоне светлеющего неба, она походила на кружево с острыми зубцами.

– Нехорошая у него репутация!..

Я продолжал молчать и неторопливо отпил еще глоток кофе.

– …Но говорят, что оттуда открывается красивый вид.

Я снова посмотрел на Фабрицио краем глаза, и мне показалось, что он слегка покраснел. Корабль плыл по легкой и как бы промасленной зыби; крики морских птиц, густыми тучами сновавших вокруг Веццано, буравили зарю и с рассветом вновь вступали во владение морем.

– Возможно. Только, во всяком случае, не таким вот утром, когда вокруг летает столько грязи, – Фабрицио подбородком показал на повисший клочками от поднявшегося бриза туман. – …Ты был, видел? – спросил он с деланным равнодушием.

– Тебя, вероятно, поставили бы в известность. У меня же нет личной канонерки. Я думал, что, может быть, ты…

– Ни разу.

– Мне казалось, что у тебя склонность к морскому бродяжничеству.

– Я ни разу не видел Сирт с большей высоты, чем высота капитанского мостика. Марино любовью к разглядыванию ландшафтов не отличается, – добавил он, впервые бросая мне тот, столь хорошо знакомый сообщнический взгляд, который обычно предшествовал нашим с ним беседам за обеденным столом в каземате, начинавшимся, когда Марино погружался в свою дремоту.

– Не все же в Орсенне думают так, как он, – произнес я тоном, в который постарался вложить скрытый смысл. Мне было известно, что про полученные мною секретные послания в Адмиралтействе знают уже все.

Фабрицио снова бросил на меня быстрый взгляд. Вновь наступила пауза. Дыхание Фабрицио участилось: я догадывался, что он переваривает только что услышанную серьезную новость. Утро было наполнено криками морских птиц, которые распространялись вокруг, словно дикий аромат вольных морских просторов.

– Сейчас будем поворачивать, – процедил Фабрицио сквозь зубы, с просторечной, как у Марино, интонацией; он как бы заклинал свое собственное действие, как бы старался лишить выполняемый ритуал всякого реального содержания.

Фраза лениво постояла и замерла в тишине, такая же несущественная, как клуб дыма в воздухе; руки Фабрицио продолжали игнорировать ее до такой степени, что оставили штурвал и небрежно зажгли сигарету.

– Хорошо в море, Альдо, особенно таким вот свежим утром… – Он с наслаждением потянулся. – Что ни говори, а в Адмиралтействе все же пахнет затхлостью… У тебя с собой карты? – добавил он неторопливо, показывая на рулон, который я держал под мышкой.

Я протянул ему их, не говоря ни слова.

– Патрульная линия… – с ударением и назидательным тоном произнес он, лениво поглаживая пальцем по пунктирной линии. – Это же ведь так трудно, Альдо, определить, где она здесь; у тебя-то самого есть какие-нибудь идеи на этот счет? – продолжал он, патетическим жестом показывая в сторону открывшегося перед нами морского пространства, потому что Веццано уже остался где-то довольно далеко позади. – Вот Марино, понимаешь, он все это чувствует, это у него в крови, а мне обязательно нужны ориентиры.

– А их не так уж много…

– Вот! Ты ведь согласен со мной… По существу, все это довольно условно, – оборвал он с миной осведомленного человека, причем слова эти прозвучали в его устах настолько непривычно и комично, что от своего крайнего беспокойства я чуть было не сорвался на смех.

Опять возникла пауза.

– И все-таки нужно разворачиваться, – возобновил Фабрицио, нарочито встрепенувшись и притворяясь, что он только сейчас заметил, что Веццано остался так далеко позади.

– Это никогда не поздно, – сказал я небрежным тоном, прикуривая в свою очередь сигарету.

Корабль по-прежнему плыл полным ходом на восток; солнце вставало впереди нас, светлыми ракетами выбрасывая вверх свои лучи.

– Да, это никогда не поздно…

Фабрицио сунул руки в карманы плаща и, прислонившись к перегородке, лихорадочно дымил сигаретой.

– Решительно никогда не поздно, – заключил я, помолчав, и прислонился к перегородке рядом с Фабрицио. Стоя в этой неловкой позе, чувствуя нутром исчезающие друг за другом секунды и безвозвратно устремившееся куда-то вниз по склону время, мы оба смотрели на восходящее из моря прямо перед нами солнце, моргали и глупо улыбались. Судно резво неслось по успокоившемуся морю; туман хлопьями отлетал прочь, предвещая хорошую погоду на весь день. Мне казалось, что мы только что открыли одну из тех дверей, что открывают лишь во сне. Мной овладело испытанное в детстве, а теперь утраченное чувство легкости, от которого замирал дух; горизонт впереди нас разрывался, и на его месте возникало сияние; мне казалось, что я плыву по стремнине безбрежной реки и что я весь с головы до ног восстановлен– свобода и чудодейственная простота со всех сторон омывали мир; я видел впервые, как рождается утро.

– Я был уверен, что ты совершишь глупость, – сказал Фабрицио, положив мне руку на плечо, когда – минуты уносились за минутами, словно сажени лота, – не оставалось больше сомнений в том, что Событие свершилось. – Будь что будет! – добавил он со своеобразным воодушевлением. – Мне не хотелось бы, чтобы это произошло без меня.

Утренние часы пролетали быстро. Около десяти часов из переднего люка показалась беспечная физиономия Беппо. Его оторопелый взгляд долго скользил по линии пустынного горизонта, потом остановился на нас с детским выражением растерянности и грустного любопытства; мне показалось было, что он сейчас что-нибудь скажет, но голова снова юркнула в свою ночь, как зверек, извлеченный из норы и ослепленный ярким светом, и новость тихо потекла в глубины. Фабрицио опять сосредоточенно погрузился в карты. Сонный капитанский мостик безмятежно грелся на солнце. Теперь из переднего люка торчала уже целая дюжина голов, пристально, безмолвно, вытаращенными и неподвижными глазами рассматривающих море.

Расчеты Фабрицио совпадали с моими: если не сбавлять скорости, то можно было увидеть Тэнгри незадолго до наступления темноты. Возбуждение Фабрицио возрастало с каждой минутой. Его команды сыпались как из рога изобилия. Он приказал наблюдателю занять пост на передней мачте. Подзорная труба Фабрицио больше не покидала линию горизонта.

– Нет ничего более обманчивого, чем пустынное море, – отвечал он важным тоном на мои шутки. – А здесь это важно: прежде чем тебя увидят, лучше увидеть самому. Нужно же ведь все-таки думать о последствиях.

– Ты и о них думаешь? – отвечал я, насмешливым взглядом вызывая его на ответную реакцию.

Мы оба рассмеялись, обнажив крупные белые молодые зубы, рассмеялись хищным смехом, – так смеются накануне сражения – и пошли завтракать.

Вторая половина дня прошла для нас в каком-то исступлении. Неестественную лихорадочность действий Фабрицио можно было бы сравнить с лихорадочной предприимчивостью Робинзона на своем острове, оказавшегося внезапно во главе горстки Пятниц. Марино, Адмиралтейство отступили куда-то в туман. Еще немного, и он водрузил бы на мачте черный флаг; его беготня по кораблю, ржание его ликующего, то и дело разносящегося по палубе голоса напоминали беготню и голос резвящегося на лугу жеребенка. Экипаж, внимая этому голосу, выполнял все маневры с невероятным, навевающим смутную тревогу проворством; вибрирующие от палубы до рангоута сильные, бодрые голоса, перекликаясь, сливались в настоящий хор, раздавались лукавые подзадоривания и благодушные крики; по всему насыщенному электрическими зарядами кораблю распространялось потрескивание анархической энергии, в которой было нечто и от тюремного бунта, и от маневра готовящейся к абордажу команды; и это бурление ударяло в голову не хуже любого вина, как бы возносило кильватер над волнами, заставляло весь корабль до самого киля сотрясаться от беспричинного ликования. Содержимое котла подо мной вдруг закипело, но предупреждать кого-либо о том, что крышка приподнята, не было никакой необходимости.

Однако это лихорадочное возбуждение не доходило до меня, или, точнее, шум его доносился, словно гул бушевавшей где-то далеко-далеко внизу стихии, над которой я плыл в спокойном экстазе. Мне казалось, что я вдруг обрел способность выйти за пределы, проникнуть в мир, насыщенный упоением и трепетом. Мир остался тем же самым, и равнина пустынных вод ничуть не изменила своему естеству, и взгляд на ней терялся все так же безнадежно, как и раньше. Однако теперь над этим миром сияла безмолвная благодать. То внутреннее чувство, которое с самого детства натягивало нить моей жизни, было чувством человека, все более и более сбивающегося с пути; мне казалось, что, сойдя с большой дороги детства, где жизнь, подобно плотному теплому мотку, держала меня в своих объятиях, я незаметно утратил контакти со временем свернул на совершенно безлюдные дороги; теряя там ориентиры, я на секунду останавливался и слышал лишь скупое и расстроенное эхо пустеющей ночной улицы. Я рассеянно блуждал по унылым равнинам вдали от главного Гула, от того непрерывного рокота большой реки, который доносился до меня как от скрытого за горизонтом водопада. И вот теперь от необъяснимого ощущения того, что я вышел наконец на правильную дорогу, простирающаяся вокруг меня соленая пустыня вдруг расцвела; подобно тому как при приближении к распростертому в ночи за дальним горизонтом городу блуждающие огоньки начинают скрещивать в разных направлениях свои усики, дрожащий от жары горизонт озарился миганием опознавательных знаков – по морю, расцвеченному солнечными лучами, словно священный ковер во время коронации, пролегла королевская дорога; мне казалось, что я вдруг получил обещание и что на меня снизошло откровение, столь же недоступное для нашего разума, как обратная сторона луны для нашего глаза; казалось, что я увидел внезапно другой полюс, тот, где дороги не расходятся, а сходятся, увидел его каким-то всепроникающим взглядом духа, столкнувшимся с нашим чувством зрения, для которого даже шар земной устроен по его образу и подобию. В поднимающихся от спокойных вод теплых испарениях возникла мимолетная красота лица Ванессы: ослепительный свет моря пылал в фокусе скрестившихся на мне тысяч взглядов – мне назначили свидание в этой опасной пустыне все те голоса оттуда, чей тембр однажды не прозвучал в моих ушах и чей шепот теперь сливался во мне, словно шепот теснящейся за дверью толпы.

Между тем уже вечерело; легкая белая дымка, заволакивающая в жаркие дни сиртское небо, рассеивалась, исчезала, возвращая воздуху его чудесную прозрачность. Косые лучи света наводили глянец на мягкое, медленное колыхание шелковистого моря; казалось, что волшебное затишье тянет по воде некое подобие шарфа, прокладывает нам дорогу сквозь волны. Корабль плыл в вечерней тишине по расцвеченному, как в большой праздник, морю; он казался крошечным, растворенным в необъятном искрении пространства, исчезающим в этом странном предвестии, в туманном предзнаменовании дымки, уже столько лет поднимающейся от моря в виде длинного, гибкого и вялого пера, медленно распускающего в воздухе свои грозовые завитки.

– Надо пойти распорядиться, чтобы уменьшили огонь в топке, – озабоченным голосом сказал Фабрицио, – а то наши клубы над кораблем смахивают на провокацию. Да и вообще до наступления ночи лучше держаться оттуда подальше, если…

Взгляд его недвусмысленно вопрошал меня. На него действовала призрачная торжественность этого уходящего дня, она отрезвляла его, и в его голосе впервые прозвучало что-то похожее на глубокую задумчивость.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю