355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жюльен Грак » Побережье Сирта » Текст книги (страница 18)
Побережье Сирта
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 04:28

Текст книги "Побережье Сирта"


Автор книги: Жюльен Грак



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 21 страниц)

– Невеселая это пора, – продолжал он. – Наши экипажи, отправлявшиеся работать на фермах Сирта, называли такую пору песочным авралом.

Марино вздохнул и немного помолчал.

– Но тебе-то, может быть, удастся узнать, – сказал он наконец с оттенком почтительной робости. – Тебя хотят послушать в Синьории. Я привез для тебя с почтой вызов.

– В связи с чем?

– Сам знаешь. Это тебя Наблюдательный Совет приглашает.

Слово вылетело из уст Марино, и на него сразу легла тень, которая по обыкновению вырастала в сознании жителей Орсенны при упоминании этой таинственной и внушающей страх власти.

– Значит, это так серьезно? – произнес я с тоской в голосе, спрашивая его взглядом.

– Да, – сказал Марино, останавливаясь и медленно поднимая на меня глаза, как если бы он узнавал при свете лампы одну за другой мои черты. – И даже зная, кто ты есть, я все-таки удивлен тем, что тебя вызывают. Совет обычно разбирается только с вещественными доказательствами в руках. Так что в тот день все и будет решено.

Я увидел, как глаза Марино сурово заблестели, и в этом блеске был целый мир тревожных чувств: чувство страха, настоящего панического страха перед лицом неведомой власти, и одновременно что-то вроде наполненного тоской благоговения перед человеком, которому предстояло столкнуться с этой властью лицом к лицу, – словно через меня он со слепым обожанием почти дотрагивался до высших инстанций Города, до его черного сердца.

– Им ты тоже не сможешь сказать ничего сверх того, что сказал мне? – спросил он невольно изменившимся голосом. – Ведь не все же еще сказано… Умоляю тебя… – произнес он наконец, опуская глаза.

– Что сказать? – и я невольно пожал плечами.

– Есть время вмешиваться в ход событий и время предоставлять их самим себе. Что-то пришло, воспользовалось мной, а теперь покидает меня – и все теперь будет созревать без меня.

Мы снова тронулись в путь. Капитан опять основательно замолчал, словно решил, что высказал все, что нужно было сказать.

В этот рано наступивший зимний вечер в коридорах крепости было уже темно. Марино по-прежнему молча зажег висевший в комнате охраны фонарь, и при свете, едва пробивавшемся сквозь желтизну запотевших стекол, я, как мне показалось, прочитал на его лице и в лихорадочных жестах руки, высекающей огонь, признаки необычной нервозности. Несмотря на произведенный Фабрицио ремонт, стены, как и в иные зимы, сочились холодной сыростью, и раз или два я явственно увидел, как по прикрытым тяжелой шинелью плечам Марино прошла дрожь.

– Давайте вернемся завтра, – сказал я ему. – Время ждет. Сегодня такой леденящий вечер.

– Нет, – сказал капитан сквозь зубы, даже не поворачивая головы. – Мы быстро закончим.

Хотя свет фонаря едва-едва пробивался сквозь белесый мрак, высокие своды вдруг подступили к нам из темноты благодаря глухой вибрации голосов, которые звучали, как дрожащие оконные стекла.

– Я бы не сказал, что это место выглядит чересчур гостеприимно… сегодня вечером, – добавил он таким приветливым тоном, словно показывал эти залы какому-нибудь туристу. К нему, должно быть, вернулось его хорошее настроение, которое он проявлял так бурно и несдержанно, что было тревожно. – Но это мой последний дозор. И к тому же, – добавил он, покачивая фонарем и бросая сбоку взгляд в мою сторону, – мне кажется, что тебе здесь нравилось.

Внезапно он остановился, и его поднятый фонарь слабо осветил высеченный внутри свода девиз.

– «In sanguine vivo…» – прочитал он по слогам, как бы расшифровывая их один за другим. Остальное растворилось в неясном и долгом бормотании. На этот раз в его мимике было нечто настолько явно ненормальное, что я готов был дать волю своему раздражению.

– Ну и что? – спросил я, глядя на него с почти невежливым нетерпением.

– Смысл не совсем ясен, Альдо, – сказал он гортанным голосом, дотрагиваясь до моей руки, – ты никогда не обращал внимания? Смысл можно истолковать и так, что город продолжает жить в своем народе, и так, что в случае необходимости нужно не пожалеть крови.

– Вам не кажется, что сейчас не время для разных толкований? – отрезал я, все больше и больше теряя терпение. С каждой минутой мне становилось все неуютнее. В глазах у Марино появилось – может быть, из-за этого призрачного освещения – что-то пристальное и скорбное, контрастирующее с шутовскими речами. Стоящий между нами на земле фонарь едва освещал наши лица, окруженные ореолом белого пара; длинные тени изгибались и терялись где-то очень высоко на сводах – холодные капли одна за другой стекали со своих камней и проскальзывали мне на шею за воротник шинели.

– Как хочешь, – сказал старик, не настаивая. Он опять взял в руки фонарь и пошел дальше своей размашистой, сбивчивой походкой – в сырые дни капитану давала о себе знать одна старая рана; наши тени снова закачались. Марино, не произнося ни слова, копался в проржавевших замках, которые производили громкий холодный металлический скрежет, открывал одну за другой двери: из раскупоренных спустя века казематов в лицо плотной струей ударял запах заплесневелого мха и сгнившего железа, холодный, лишенный бродильного фермента жизни запах, который, настоявшись за несколько веков ядовитого гниения, вызывал тошноту. Я молча переходил за Марино из каземата в каземат; наши тяжелые сапоги вдавливались, как в губку, в зловонную подстилку. Тишина становилась все более тяжелой. Пламя фонаря потрескивало и оставляло в тошнотворном воздухе черный след, на испачканных сводах кишели какие-то подозрительные тени. То, что этот великан, которого мы потревожили на его тяжелом ложе, выделял так агрессивно ударявший нам в нос свой сокровенный запах гроба, походило на зловещее предзнаменование.

– Запах Орсенны, – бросил я Марино враждебным тоном.

Марино продолжал молча раскачивать фонарем, и тут вдруг на его губах появилась странная улыбка, та самая, которая была у него в палате карт.

– Нам остается осмотреть батарею на платформе, – сказал он сонным голосом, – именно там хотят заменить орудия.

Когда, попав в эту каменную массу, побродишь там по лабиринту лестничных маршей крепости, то уже почти невозможно определить, на каком этаже ты находишься в тот или иной момент; к моему удивлению, наши шинели вдруг ощутили напор морского ветра: заполненные непроницаемым мраком углубления слева от меня, которые я поначалу принял за входы в казематы, были на самом деле заброшенными бойницами. Марино поставил свой фонарь на загораживающую проход массивную тень, морской ветер резко колыхнул пламя, и вспыхнувший луч стрелой скользнул вдоль металлического чрева; еще не успев узнать саму пушку и орудийную платформу, я уже понял, куда после стольких петляний привел меня капитан.

– Ночь будет спокойная, но завтра начнется ветер, – машинально сказал Марино своим безапелляционным тоном, сунув голову в бойницу и совершенно непроизвольно понюхав воздух; однако место и время прихватили морозом мою наметившуюся было улыбку. Уже окончательно вступившая в свои права ночь была очень темной, а снизу, сквозь голубоватый туман, до нас доходило дыхание пронизывающей сырости и легкий плеск спокойной воды, похожий на шелест тополиных листьев. Высунувшись из бойницы, я увидел справа неподвижные огни мола: время от времени пустынную ночь прорезала цепляющаяся за груду угля яркая вспышка. Было такое ощущение, что эта ночь не должна закончиться: все сущее располагалось в черной замкнутости колокола мрака; дремлющие огни плавали в тумане так же спокойно и неподвижно, как звезды. Ничего не произошло: Адмиралтейство вновь обретало невыразимый покой корабля, который бросает якорь, покой стены, до которой дотрагивается рука, чтобы пробудиться от кошмара.

– Ты помнишь тот вечер, когда я увидел тебя в палате карт? – спросил Марино низким чистым голосом.

– Так же хорошо, как тот день, когда вы привели меня сюда… – Я повернулся к Марино; в темноте черты его лица были едва различимы. – Я много раз спрашивал себя об одной вещи: что вас так поразило в тот вечер?

– Твой взгляд, – ответил Марино уверенным тоном. – Взгляд, который пробуждал слишком многое. Мне не понравилась твоя манера смотреть. Хотя я любил тебя, Альдо, – сказал он вдруг с необычной серьезностью, словно выступая в качестве свидетеля.

Я почувствовал какое-то странное волнение и, отведя глаза в сторону, посмотрел туда, где было море.

– Вы правы, – сказал я. – Вдвоем нам здесь было тесно.

– Да, – сказал он приглушенным голосом. – Вдвоем здесь было тесно.

Наступила пауза, продлившаяся несколько секунд. Внезапно у меня в затылке появилась какая-то странная напряженность, которая тут же распространилась на плечи, словно кто-то направил на меня ружье или пистолет, и одновременно грудь мою сдавило резкое ощущение неминуемой опасности. Я стремительно бросился на пол и уцепился за низкую каменную кладку над самой бездной. В то же мгновение что-то тяжело дышащее споткнулось о мою ногу и перекувырнулось через меня, задев край стены. Я лежал, прижавшись к камням, втянув голову в плечи; в этот миг сверхъестественной тишины мое сердце приостановилось и я услышал, как тело дрябло и тяжело хлестнуло спокойные воды.

Несколько мгновений я лежал не шевелясь. Я висел над пучиной; абсолютное безмолвие этого плотно закрытого, как люк, вакуума и парализовавшее мой мозг оцепенение заставили меня машинально поднести руку к голове, как если бы на нее был надет матерчатый капюшон. Потом я неторопливо встал на ноги и с недоверчивостью, доходящей до абсурда, медленно поднял фонарь над головой. Желтый луч скользнул по мокрым плитам, резко высветил на фоне ночи пустую бойницу, настолько интригующе пустую, что я, как слепой, повел рукой и дотронулся до края камня, словно до рамы, за которой проломали стену. Никого больше не было.

Поиски продолжались до поздней ночи. На воду были спущены находившиеся на суше плоскодонки и все имеющиеся в наличности лодки Адмиралтейства, включая шлюпки «Грозного», которые спасательная команда, поднятая на ноги доносившимися с берега призывами, вывела в море, не дожидаясь приказания. Порой из тумана, словно призрак, скользящий по спокойным маслянистым водам, возникал человек, который плыл, выпрямившись во весь рост на носу лодки, держа в руках потрескивающий в тяжелом влажном воздухе факел; и долго-долго в тихой ночи пересекались друг с другом гортанные крики, полные тоски, понемногу переходившей в совсем неуверенное смирение. Труп не нашли; по мнению Джованни, а потом, по мере того как поиски представлялись все более и более тщетными, то и по всеобщему мнению, тяжелые сапоги и одежда капитана, вероятно, увлекли его сразу, как только он потерял сознание, в глубь вязкого ила лагуны, откуда на памяти людской не всплыло еще ни одно тело, – и кажется, никто не подверг сомнению мой рассказ о несчастном случае, о том, что капитан, пытаясь обогнуть пушку, поскользнулся на мокрых плитах. Сам же я в этом бесследном исчезновении видел скрытый смысл: мне казалось, что капитан, который никогда не жил по-настоящему в Адмиралтействе, а только наведывался туда наподобие скованного оцепенением духа земли, перешелв лоно черной ночи и спящей лагуны слишком подозрительным способом: его нельзя было не принять за один из тех знаков, к которым жизнь в Адмиралтействе научила меня присматриваться, словно сам дух тяжелых вод и заплесневелых камней, дух, в котором, казалось, цепенело само движение времени, в назначенный час и в заранее отведенном месте ушел в приют черных глубин, дабы наложить на них печать согласия и сна.

Тайные инстанции города

Я прибыл в Орсенну в поздний ненастный вечер. Тряска на размытых дорогах привела меня в дурное настроение; упадок и безлюдье этих пустынных территорий, через которые на сей раз машина в течение долгих часов ехала днем, навевали на меня дурные предчувствия: в тот момент, когда приближался, быть может, последний час Орсенны, мне, созерцающему дождливую серость ее глухих дорог, ее приютившиеся в ложбинах хилые и обваливающиеся овчарни, казалось, что я могу в полной мере оценить, какая же она все-таки обездоленная и слабая, – я словно почувствовал, как ее вместе с гуляющими по зябким степям ветрами осеняет само крыло Распада. У меня было такое ощущение, что даже взгляд мой как-то изменился: теперь при виде всех этих пейзажей меня уже поражали не замерзшие когти Города, повсюду тяжело вцепившиеся в рыхлую землю, а наблюдавшееся повсюду столь терпеливое стремление устранить все случайное и призрачное, что казалось, будто истертое лицо земли приоткрывает здесь завесу вечности. Эта земля теперь боязливо съеживалась под перегруженным лихими облаками небом; у меня было такое ощущение, словно небеса вдруг заняли все место и погрузившаяся в прострацию и погребенная в своей слишком долгой памяти жизнь этого пустынного края обратила наконец сонное любопытство своего пустого взгляда к тем растрепанным формам, к тем предзнаменованиям, которые неслись над ней вместе с ветром. Иногда возле жалких контор, где мы останавливались, чтобы забрать почту, стояли небольшие группы людей; может быть, эти погруженные в какие-то свои пассивные размышления степные пастухи провели там целую ночь, завернувшись в заменяющие им плащи тяжелые одеяла и неподвижно, как статуи, застыв под струящимся с неба ливнем. Они не разговаривали и не смотрели – тонкая струйка воды стекала у них с головных уборов и текла по носу, как по мраморной плите фонтана; и только когда наша машина медленно трогалась с места, они неторопливо поворачивали в нашу сторону свои праздные зрачки. По забрызгавшей их до самого лица грязи можно было догадаться, что некоторые из них пришли сюда издалека, и от их безмолвного стояния на часах, пока кто-то хлопотал вокруг нашей машины, на душе у меня делалось нехорошо: чувствовалось, через эти пристальные зрачки за нами исподтишка наблюдает весь край.

– Что они делают? – спросил я однажды, пока в машину укладывали мешки одного из начальников почты, покрытого почти такой же коркой грязи, как и они.

Начальник почты утомленно пожал плечами.

– О! Слухи! Слухи!.. Глупости! – добавил он во весь голос, упершись ладонями в бока и с раздражением глядя в сторону группы. – Иногда даже трудно себе представить, что творится в их бедных головах, – шепнул он мне на ухо доверительным тоном, – они живут здесь так изолированно… Вы только посмотрите на них: эти молодцы ожидают конца света или чего-то в этом роде, каково, а? Можно сказать, что к работе их руки не тянутся. Поверите ли, они видели знаки на луне! Не так ли, Фаусто?

Он похлопал по плечу одного из пастухов и соболезнующе подмигнул в мою сторону. Пастух важно вскинул голову.

– Да, знаки… – произнес он голосом ржавого замка. – Дурные знаки… Смерть, – продолжал он, качая головой и по-старчески, уже более высоким голосом, припевая, – смерть в пламени, которое придет по воде. Они назначили Орсенне семь раз по семь дней.

– Ладно, проваливайте отсюда, бездельники! – заорал выведенный из себя начальник почты. Он начал бросать в них камнями. Группа медленно, волоча ноги, словно гонимая усилившимся дождем, отошла на несколько шагов и там снова застыла в своем тупом ожидании.

– Их невозможно отогнать от дороги!

Начальник почты, весь раскрасневшийся, вытер лоб.

– Старые вороны! – разгневанно крикнул он им. – «Смерть в пламени, которое придет по воде». Послушаешь их и в конце концов сам тоже начинаешь бояться, – продолжал он, внезапно почувствовав себя неловко. – Я знаю, что здесь ничего не происходит, ничего не случается. Но бывают моменты, что даже я начинаю невольно всматриваться, не появится ли кто из-за поворота дороги.

Машина тронулась с места. Я увидел, как начальник почты вяло, как бы по привычке бросил в них еще два или три камня. Широкие плащи едва пошевелились, и я понял, что забава эта началась не сегодня и не вчера. Этот тип нашел свой наркотик.

В Орсенну я приехал поздно вечером. Улицы под сводами из нависших деревьев выглядели пустынными и зябкими; мне показалось, что город стал прятаться по домам раньше, чем обычно. В нижних кварталах рано поднимающийся над болотами туман уже заволакивал улицы; знакомый гнилостный запах коснулся моего лица, как чья-то незрячая рука, и кольнул меня в самое сердце: я вернулся к себе. Едва машина остановилась перед домом, как по ту сторону решетчатой ограды появились мой отец и Орландо, а по соседству распахнулись некоторые ставни. По острым взглядам обоих и по лихорадочно дрожавшим рукам моего отца, пока он возился с замком, я понял, с какой тревогой меня здесь ждали: чтобы отец вдруг пошел лично открывать посетителю дверь, такого здесь не припоминал никто.

– Приехал! Наконец-то, – сказал он, сжимая мне руки с чувством, которое он уже не контролировал, и большими шагами пошел к дому, увлекая меня за собой. Орландо, смущенный, инстинктивно пошел сзади, как бы уступив дорогу главному действующему лицу; я чувствовал у себя на затылке его полный смущения, уважения и сосредоточенности взгляд.

По мере того как я приближался к городу, я все больше и больше опасался этой встречи с отцом: зная его горячую кровь и его привязанность к официальной политике инертности, которой придерживался город, я боялся, как бы старик, от которого было уже невозможно скрыть что бы то ни было из моих проделок, не набросился на меня с яростными упреками; на зубах у меня заранее появлялась оскомина при одной только мысли о слегка театральной патетике, которую он умело привносил в свои наставления; во взаимоотношениях со мной он всегда любил (причем именно это-то и оказывало наиболее отрицательное воздействие на мои сыновние чувства) входить в роль, и я прекрасно знал заранее, насколько заманчивым могло для него оказаться амплуа отца, встречающего блудного сына. В легком нервном напряжении я ждал грозы, которая так и не разразилась. После того как меня быстро покормили ужином, мы все трое присели у камина, в воцарившейся тишине было что-то торжественное; отец зажег сигару, чего я никак не ожидал, ибо для него это был признак едва сдерживаемого приятного возбуждения; я еще заметил, что смущающая меня живость этих голубых глаз молодила его. Такое было ощущение, что он то и дело с трудом удерживает себя от резких, буйных жестов, и я почувствовал, что ошибся относительно его нетерпения: он был рад видеть меня, и в его отцовском взгляде, который он время от времени останавливал на мне, присутствовало чувство нескрываемого удовлетворения, словно к нему в коллекцию только что вернулся один из его драгоценнейших экспонатов.

– Мне кажется, Альдо, что сейчас о тебе много говорят, – произнес он наконец, и глаза его сощурились, с трудом пряча детское ликование. – Ты здесь растревожил все хоть сколько-нибудь романтические головы, правда же, Орландо? – сказал он, вынимая сигару изо рта. Глаза его смеялись. Орландо утвердительно кивнул с сосредоточенным выражением лица. Подобный прием со стороны моего отца, который мыслил, если можно так выразиться, категориями улицы и который обладал прекрасным басом, словно только для того и созданным, чтобы придавать органное звучание популярным песенкам, заставил меня задуматься. Я вспомнил о том, что сказала мне Ванесса про дующий на улицах ветер.

– А что, собственно, думают об этой истории? – спросил я уже менее неуверенным тоном и, решив включиться в игру, тяжело вздохнул, чтобы дать понять, скольких бессонных ночей стоила она мне. Мой отец больше всего на свете любил объяснять различные ситуации тем людям, которым они в силу каких-либо естественных причин были известны лучше, чем ему. – …В Адмиралтействе все пребывают в недоумении.

Старик кашлянул, чтобы прочистить голос, и принял свою позу прорицателя, то есть его стыдливо-таинственный взгляд остановился на лепном карнизе у потолка, выражая душевную уравновешенность и дипломатическую тонкость.

– Адмиралтейство является исполнительным органом, – уронил он с капелькой снисходительной иронии в голосе, расставившей все по своим местам, – от которого никому и в голову не приходит требовать, чтобы он думал. Надо сказать, что с тех пор, как я перестал официально выполнять свои весьма скромные функции, у меня больше нет доступа к секретам Наблюдательного (тон и преувеличенно небрежное сокращение давали понять, хотя и безо всякого на то основания, что дело обстоит вовсе не так). Я могу лишь сообщить тебе свободное и независимое мнение, абсолютно независимое, ты меня понимаешь, и никого ни к чему не обязывающее (в его голосе прошла энергичная и горькая вибрация Цинцинната, вернувшегося к своему плугу), – мнение человека, немного разбирающегося в делах и побывавшего не в одном водовороте.

Еще не будучи полностью уверенным в своей только что обретенной аудитории, он повернулся к Орландо, по чьему покорному виду я понял, что на протяжении последней недели ему пришлось играть весьма отвечающую его склонностям роль испытательного стенда для этого красноречия.

– …Твой друг Орландо, который в один прекрасный день станет одним из светил нашей Синьории, но который пока что еще не отказывается иногда черпать в опыте старика, знает, что я думаю обо всем этом. Я с беспокойством наблюдаю, как Синьория плавает сейчас между рифами, где, как мне кажется, можно вполне выбрать золотую середину. Да, Альдо, – произнес он озабоченно, желая быть абсолютно искренним, – я ведь не сегодня начал высказывать сожаления по поводу того, что традиции, естественно, достойные уважения традиции, слишком уж часто позволяют Синьории смешивать осторожность с бездеятельностью. Для Орсенны наступают новые времена, – продолжал он уверенным тоном, читая будущее, как в раскрытой книге, – и она должна встретить их лицом к лицу, но только без излишней горячности, должна взять в свои руки всю необходимую инициативу, хотя и проявляя осторожность, тут я вполне согласен. Кровь молодая, но опытная. Не надо себя обманывать: ситуация серьезная, хотя и не драматическая. И я опасаюсь, что персонал, сформировавшийся в рутинной обстановке иной эпохи, будет не на высоте той задачи, которую с бесспорной очевидностью ставит перед нами современность: пе-ре-смо-треть ситуацию в свете нового события. Кстати, как я уже не раз говорил твоему другу Орландо, это было чистым ребячеством: спать, засунув голову под крыло, и думать, что это новое событие заставит себя ждать бесконечно долго. Меня не пожелали вовремя услышать, – продолжал он с саркастической гримасой. – «Jam proximus ardet Ucalegon» [3]3
  «Уже пылает сосед Укалегон» (лат.).Вергилий, «Энеида».


[Закрыть]
. Я-то всегда считал, что рано или поздно это все равно случится. Нужно было принимать решение; теперь это произошло, и что же мы видим?

Он выдержал риторическую паузу.

– …В наш сад упал камень, и вот наши лягушки заквакали, как будто они находятся в болоте. Где оно, правило всякой доброй дипломатии: «Знать, чтобы предвидеть, и предвидеть, чтобы принять меры»? Не смыкается ли такая бездеятельность с бездумностью?

Предчувствуя, что поток может изливаться еще долго, я сослался на усталость и, не пытаясь разыгрывать чрезмерную вежливость, встал. Орландо стремительно последовал моему примеру. Старик после некоторого колебания задержал меня робким движением руки. Орландо понял, что его присутствие стесняет моего отца, и вышел в коридор первым.

– …Вызов тебе пришел сюда. Наблюдательный Совет переносит слушание твоего дела на послезавтра, – быстро произнес отец.

Он смущенно кашлянул. Его взгляд избегал моего взгляда; голос его вдруг опять стал торопливым и сбивчивым.

– …Я хотел сказать тебе, Альдо, поскольку у тебя, вероятно, будет случай поговорить там с моим старым другом Даниэло… Тридцатилетняя дружба… только вот мы мало встречались в последнее время… что я тебе разрешаю от всего сердца – эх!.. ну как-нибудь смягчая… необходимая корректность, – рассказать ему о нашей сегодняшней беседе. И сообщи ему, я хочу сказать… напомни ему, что все благородные люди сплачиваются вокруг Синьории… в общем, я хочу сказать… что я весь в распоряжении Города, учитывая такие серьезные обстоятельства… хотя и не драматические. Тревожные, хотя и не драматические, запомни. Ситуация требует мужества, хладнокровия, уравновешенности… и опытности. И дерзновенности! – воскликнул он после паузы.

Я вышел к Орландо в коридор.

– Он начинает сильно сдавать, – шепнул он мне безразличным голосом, – но, как видишь, флюгер вертится по-прежнему исправно.

– Уже, значит, так обстоят дела?.. – спросил я, по старой привычке беря его под руку, что сразу дало мне заряд бодрости, так как картина старческой деградации моего отца расстроила меня ужасно.

– Да, – сказал Орландо. – «Для Орсенны наступают новые времена». Твой отец имеет в виду вторую карьеру для себя, но я-то думаю, что-то здесь сейчас сходит с рельсов.

– Ты хочешь сказать, что здесь опасаются серьезных последствий этой истории?

Я почувствовал, как мое сердце забилось быстрее. Орландо остановился на секунду и задумчиво посмотрел на меня. Ночь уже полностью вступила в свои права, ленивый ветер теребил деревья в саду, и ветви там и сям сбрасывали на нас тяжелые капли. В его любезном, дружеском голосе сохранялась какая-то нота холодности, и я почувствовал, что он не решается говорить.

– Не знаю, самостоятельно ты действовал или по чьей-то подсказке, но в любом случае и твое поведение в этой истории, – начал он не спеша, – и сама эта стычка являются такой мелочью, что сами по себе не представляют ничего опасного. Кстати, о намерениях Синьории мне не известно ничего конкретного, хотя Бог ее знает: здесь ведь никто не отказывает себе в удовольствии что-нибудь приписать ей. Но климат плохой… Самое любопытное и дающее основание для некоторых опасений, – продолжал он, опустив глаза и играя цепочкой своих часов, – состоит как раз в том, насколько мало оказалось здесь людей, которые при первых известиях смогли взглянуть на эту историю трезвым взглядом.

– Орсенна изнывает от скуки, я знаю, – сказал я, неуверенно пожимая плечами.

– Да, как ни странно, но эти известия были восприняты ими положительно, – сказал Орландо задумчиво. – А тебе известно, – спросил он, силясь улыбнуться, – что, пребывая там, в своем Адмиралтействе, ты вошел здесь в моду? Твой отец не ошибся, когда попросил именно тебя порекомендовать и его тоже Синьории.

– Мне кажется, – сказал я с иронией, – что в былые времена ты не придавал такого значения мнению улицы. Я, кажется, даже припоминаю твои теории. Непроницаемые перегородки… Более тонкое сознание, находящее приют на вершинах…

– Они-то как раз меня и беспокоят, – сказал Орландо с озабоченным видом. – Обычно здесь просачивается достаточно слухов о том, что происходит в Синьории, и до меня они благодаря моей должности доходят раньше, чем до всех остальных. Надо сказать, что государственные секреты превратились у нас в нечто невинное – ты же помнишь, как мы в Академии смеялись над ними. Но сейчас произошли серьезные изменения. С некоторого времени возникла какая-то изоляция, обособленность… Твой отец глубоко уязвлен, ты сам заметил, оттого, что у него больше нет доступа к старику Даниэло.

– Послезавтра я его увижу.

Орландо задумчиво посмотрел на меня:

– Бог свидетель, я стараюсь не грешить излишним пиететом к влиятельным людям. И все же сейчас я тебе завидую. И многие орсеннцы позавидовали бы.

– Орландо вернулся к поклонению идолам?

– Не совсем, – сказал Орландо, нахмурив брови. – Шутки продолжаются, как и раньше, но смысл их уже не тот. Бывают дни, когда шутят, сознавая свою силу, и дни, когда шутят, чтобы найти утешение от черной тоски. Я вот упомянул влиятельных людей. Не исключено, что мы именно сейчас заново узнаем, что же это такое, власть.

Орландо остановился и положил руку мне на плечо. Я понял, что здесь нам нужно будет расстаться.

– Посмотри хорошенько вокруг себя, раз уж ты оказался на несколько дней в городе. Ничего не изменилось, а кажется, что все предстает в ином свете. На некоторых зданиях появляются никогда раньше не встречавшиеся огоньки, нечто вроде тех, что можно приметить на громоотводах перед грозой: такое ощущение, что земля собирает по своим источникам энергии в единый пучок все, что только у нее есть самого летучего, чтобы могла возникнуть молния. Люди и вещи остались те же, и тем не менее все изменилось. Присмотрись-ка.

Следующие два дня я практически целиком провел в городе. Известие о моем возвращении распространилось очень быстро; меня настойчиво звали к себе мои друзья; мало того, к своему удивлению, я стал получать приглашения даже в кланы, испокон веков закрытые для моей семьи, но похоже, что в Орсенне некоторые социальные запретыначали частично смягчаться. Всеобщее любопытство было сосредоточено на моей дальней экспедиции; я говорил мало, ссылаясь на то, что сначала обязан представить отчет Синьории. Как правило, стоило мне войти в какой-нибудь салон, там сразу же воцарялась тишина, причем по легко читаемому на лицах возбуждению я видел, что эта волна вымершей на минуту жизни принимается с радостью, словно порыв свежего ветра; в момент нашего расставания хозяева выглядели странно успокоившимися; иногда я ловил на лицах внимающих мне людей какое-то совершенно новое выражение: такое было ощущение, словно зрачки, напрягшиеся в усилии непривычного для них приспособления к освещению, устремились к такой далекой точке своего нормального поля зрения, что это придало им, как в какой-нибудь момент крайней усталости, беззащитное и непривычно отсутствующее выражение. Особенно безудержно предавались этому женщины; наблюдая за искрением их электризующихся по ходу моего рассказа глаз и за нарастающей злостью на меня, прочитываемой в глазах мужчин, я понимал, что в женщине заложены гораздо большие запасы эмоциональности и пылкости, которые не находят себе выхода в обыденной жизни и высвобождаются только во время глубочайших революций, тех, что освобождают сердца, тех, которым, дабы по-настоящему появиться на свет, похоже, требуется долго купаться в слепом тепле роженицы: так ореол, окружающий великие исторические фигуры, видится нам сначала, до их рождения, в зрачках женщин, получивших предначертание судьбы. Теперь я понимал, почему Ванесса оказалась моим проводником и почему такой бесполезной для меня стала попавшая в ее тень светлая часть моего духа: она принадлежала к тому полу, что всем своим весом виснет на вратах тоски, к таинственно покорному полу, заранее принимающему все, что начинается по ту сторону катастрофы и ночи.

Я был буквально потрясен, когда с помощью услышанных там и сям речей обнаружил, насколько же малая доля критической мысли участвовала в оценке того, что знали – с весьма приблизительной и весьма несовершенной точностью (распространенная заботами Ванессы версия сделала свое дело) – об инциденте в Сиртском море, и как же все-таки мало – к моему удивлению и к моей превеликой радости – люди заботились о том, чтобы беспристрастно распределить ответственность между участниками событий. До последнего времени наше общее достояние, формировавшее нашу политическую мысль, состояло из мелочного, крохоборческого пережевывания былых приоритетов и былых заслуг: каждый из орсеннцев, ощущая на себе почти физически вес нескольких веков, посвященных накапливанию невиданной массы богатств и опыта, считал себя соучастником в наследстве и вел себя – более или менее инстинктивно – соответствующим образом. Близость, ощущаемая в Орсенне более явственно, чем где-нибудь в других местах, к длинной веренице своих предков, даже нечто вроде сообщничества с ними, делая взгляд на происходящее неспособным к какой бы то ни было стихийной изменчивости, заражала дряхлостью любое рассуждение, не оплодотворенное пиететом к этой непрерывной и плодовитой длительности, накопление которой – и лишь оно одно – определяло истинную весомость каждого: все без исключения орсеннские партии были партиями исторических прав. После своего столь долгого отсутствия я был поражен, как же все-таки много появилось подспудных изменений. При этом в данный момент речь шла не столько о мелочном сведении счетов, сколько о появлении новых кредитов доверия. Новые, порой внушающие беспокойство лица дерзких говорунов вдруг возникали в самых что ни на есть герметически замкнутых кругах города, причем, похоже, никому даже и в голову не приходило потребовать у них рекомендации света, так что, глядя на то, как доверчиво их слушают, когда они без всякого стеснения разглашают и обсуждают якобы принимаемые Синьорией решения, допуская при этом кучу неточностей, только лишь ради того, чтобы поразить чье-то воображение, трудно было избавиться от чувства тревоги. Умами вдруг овладела потребность в чем-то неслыханном, и здесь, в этой скептической, старой столице, она проявлялась более сухо и сдержанно, чем в Маремме, которую захлестнула волна эмоций; казалось, что все наслаждаются, наслаждаются, как где-нибудь высоко в горах, где дышишь иным воздухом, где чувствуешь, что тело твое раскрепощено больше и воображение парит выше, чем ты смел надеяться; и людей меньше всего интересовало, откуда же берутся эти фантастические новости, почти ежечасно облетающие город: то обстоятельство, что они стремительно распространялись, исходя из сотен уст, придавало им такую устойчивую основательность, что ни у кого не возникало и мысли проверить их на прочность; создавалось такое впечатление, что они с каждой минутой становятся все тверже, что они застывают, как лед на пруду, по которому можно ходить, и они действительно свидетельствовали о необычайном изменении температуры. Одурманенный дух требовал от Орсенны, как воздуха, которым дышат, свою привычную дозу ежедневных перемен: отсутствие таких перемен могло привести его в состояние неудовлетворенной потребности, правда не переходящее в тоску, поскольку недостатка в поставщиках наркотика не было. Особенно много их оказалось – что не могло меня удивить – в окружении старого Альдобранди, чей авторитет в свете как раз в этот момент достиг апогея. Теперь уже больше никто и не вспоминал ни о его изгнании, ни о его отягощенном интригами прошлом: в этом обществе, которое перестраивалось, отдав швартовы, подобно снимающемуся с якоря теплоходу, все упования и все безмерное доверие сконцентрировались исключительно на людях, от которых ждали, что они придадут бодрости экипажу во время плавания, и тут, в такой момент, когда каждый предчувствовал, что всем им вот-вот предстоит погрузиться в стихию, тревожное и порочное прошлое этого скитальца, немало поплававшего по подозрительным морям, сразу сделало его фигурой гораздо более престижной, чем засидевшиеся в Орсенне ее именитые граждане. Я мельком, в течение нескольких минут видел его в салоне матери Орландо, которой я нанес краткий визит, и меня поразила его внешность, поразила тем, что он выглядел не как человек, подхваченный идиотским поветрием успеха, а как человек, моментально и лихорадочно осознавший, что вдруг пришел его заранее отмеченный на циферблате час. Он казался необыкновенно помолодевшим; правой рукой он порывисто дотрагивался до своей короткой черной бороды, а его сверкающие, как у мрачного волка, глаза во время беседы поражали своей живостью и молниеносной реакцией фехтовальщика. Он говорил, небрежно роняя короткие, отрывистые фразы, как человек, уже привыкший к тому, что его слушатели подбирают за ним крохи; вокруг него беспрестанно сновали, входя и выходя, люди, которым он иногда, не прекращая разговора, писал на бумажке какие-то слова. Его силуэт, окруженный чем-то вроде маленькой группы раболепных придворных, возвышался над ними и, казалось, расцветал, как цветок, в конце каждого из его призывных жестов, словно удлиняясь и расширяясь, в то время как город вокруг него сжимался и уменьшался, отчего казалось, что он, преодолевая стены, мгновенно устанавливает прямой контакт с каждой из живых точек Орсенны. Его мимика и речи выглядели причудливыми из-за того, что они как бы соотносились с нормами уважения и презрения, надежд и опасений, совершенно неадекватными тем, которые считались нормальными в Орсенне; уже один только его взгляд вместе с модуляцией его голоса сообщали новизну всему; так на глазах варвара из войска Византийской империи на неподвижных, состарившихся землях рождался более молодой, не существовавший даже в воображении пейзаж: города, которые будут стерты с лица земли, возделанные поля, снова превращенные в пастбища, земли, где обоснуется его племя. Под его взглядом возникало новое социальное расслоение; он походил одновременно на мистагога, на руководящего операцией военачальника и на биржевого маклера. Он принадлежал к той фауне, что постепенно, дом за домом, овладевала самыми горделивыми кварталами города.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю