355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жюльен Грак » Побережье Сирта » Текст книги (страница 20)
Побережье Сирта
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 04:28

Текст книги "Побережье Сирта"


Автор книги: Жюльен Грак



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 21 страниц)

– …Жаль, что это происходит при столь печальных обстоятельствах.

Он резко вскинул голову, посмотрел на меня своими серыми глазами, и я весь напрягся на стуле, но следующие слова изрядно меня озадачили.

– Не смогли найти, как мне сказали, тело капитана Марино. Мы все очень переживали. Он был прекрасным офицером и преданным солдатом.

Голос как бы нашел нужную тональность и стал тоньше, как просунутый в щель ноготь.

– Я знаю, что вы подружились с ним.

– Капитан был человеком прямым, лишенным изъянов. Я его действительно любил и был благодарен ему за то, что он сильно облегчал выполнение моих функций в Адмиралтействе.

– Мне известно, что капитан предпочел бы покоиться в орсеннской земле, – с неожиданной торжественностью продолжал голос. – Он заслужил это право, как никто другой. Прошу вас проследить, когда вы вернетесь в Адмиралтейство, чтобы поиски были продолжены.

Пальцы его нерешительно, скучающе постукивали по столу, и мне даже на какой-то миг показалось, что аудиенция вот-вот закончится. В серых глазах промелькнуло сонное, усталое выражение. Мне вдруг стало как-то очень неуютно.

– Сны вам не снятся, господин Наблюдатель?

Тон вопроса был бесстрастно-вежливым. На какую-то долю секунды я замер с глупым выражением, потом почувствовал, как кровь отлила у меня от лица и пальцы мои вцепились в подлокотник.

– Я полагал… – начал я срывающимся голосом. Я чувствовал, что во рту у меня пересохло. – Бог свидетель тому, что я полагал…

Я наполовину привстал со стула, охваченный внезапной паникой.

– …Инструкции, которые я получил, показались мне… я хочу сказать, позволили мне предположить… Я подумал, что в них между строк было выражено желание, чтобы я отправился туда посмотреть, – сказал я ему с пересохшим от волнения горлом.

Серые глаза смотрели не моргая, но на его полупросветлевшем лице обозначилось что-то вроде улыбки.

– Успокойтесь, сядьте… Кровь у вас горячая, что вполне естественно для очень молодого человека. Ну, ну! – добавил он, слегка наклоняясь ко мне, с иронией и почти ласковой благосклонностью. – Я же не говорю, что сам я сплю спокойно.

С груди моей сразу свалился огромный груз, и я понял, что на протяжении уже многих дней я жил, стараясь не дышать. Тот, кто сидел напротив меня, обладал властью связывать и развязывать. Мною овладело безумное желание: поцеловать сухую и длинную руку, свисавшую передо мной в тени с подлокотника кресла.

– Каким количеством моряков, находящихся в настоящее время на суше, располагает сейчас Адмиралтейство? – спросил вдруг меня отрывистым и четким голосом старый Даниэло, поднимая голову.

Он держал в руке карандаш и тихо постукивал его острием по письменному столу.

– Двумя сотнями, если не считать тех, кто занят приведением в боевую готовность береговых батарей.

– Марино, вероятно, известил вас о том, что в ближайшее время в ваше распоряжение поступят две канонерские лодки. А два только что отремонтированных сторожевых корабля прибудут к вам с недоукомплектованными экипажами; вы укомплектуете их на месте.

– Но…

– Я знаю, – отрезал внезапно спокойным и довольно низким голосом черный силуэт, обнаруживший вдруг свою усталость. – Это выходит за рамки ваших обязанностей. Однако обстоятельства диктуют нам свои условия. Преемник капитана Марино пока еще не назначен. К тому же на месте вы располагаете помощью опытных офицеров.

Что-то в доброжелательной интонации его голоса подсказало мне, что преемника назначат еще очень и очень нескоро. Я почтительно и несколько скованно поклонился.

– Я сделаю все, что в моих силах, если я заслужил доверие Синьории.

– Доверием «нашим» вы не располагаете, – возразил голос, в котором теперь заиграла нота убийственной иронии. – Вы не заслужили его и никогда не располагали им. Вы располагаете нашим… признанием. Это все, что может сделать государство, оказавшееся в неопределенной ситуации, когда многое зависит от воли случая.

От усталости у него передернулось лицо, и он сразу показался мне очень старым.

– …Я поведаю вам один правительственный секрет, – продолжал он, поднимая голову и улыбаясь куда-то в пространство, – секрет, раскрывать который перед исполнителями не очень-то желательно, – это секрет слабости. Когда случается какой-нибудь непредвиденный инцидент и дела принимают дурной оборот, то поначалуна месте всегда сохраняют человека, с которого все началось. Это вам не кажется странным? – спросил он, вдруг пытаясь поймать мой взгляд.

– Может быть, для этого существуют какие-либо неизвестные мне основания, – сказал я смущенно и осторожно.

– Я вижу несколько оснований, – сказал он медленно и отчетливо. – Естественная леность ума, присущая славным правительствам. Инстинктивное стремление обезопасить себя по отношению к общественному мнению, которое всегда, когда вожжи натягивают слишком быстро, склонно считать, что раньше «было проявлено попустительство», и для которого, однако, если дела принимают слишком уж дурной оборот, стоит иметь в запасе весьма и весьма черного козла отпущения. Нет, в данном случае я думаю не о вас… – улыбнулся он, видя, как я без особого удовольствия морщу лоб.

Казалось, он на миг задумался, и взгляд его принял неопределенное, почти отсутствующее выражение, которое просто поражало меня на этом лице с мощными челюстями.

– …Есть, быть может, и еще одно основание, более неопределенное, с трудом поддающееся логическому объяснению. Когда какой-то человек оказывается по-настоящему замешаннымв некоторых слишком крупных для него, выходящих за рамки его возможностей делах, убеждение, что некая часть его личности осталась недопонятой – коль скоро по ее вине произошли такие вещи, – заставляет опасаться кощунства, заключающегося в стремлении разделить по полочкам то, что было объединено событием. Вам не кажется, господин Наблюдатель, что есть люди, принадлежащие определенным деяниям, деяниям труднодоступным и непостижимым из-за того, что оказалась убранной лестница, без которой перебраться от них к нему уже невозможно?

– Если я и принадлежу этому деянию, то принадлежу не один, – сказал я бесцветным голосом. – Одно-единственное недвусмысленное слово со стороны Синьории, и ничего бы не случилось. Но я не могу сказать, что мне представлялась возможность прочитать такое слово.

Резко, словно вдруг перестав контролировать свои движения, старый Даниэло встал со своего кресла и принялся медленно ходить по комнате. Он выглядел каким-то особенно молчаливым. Когда он поворачивался, то вся его черная мантия легко шуршала, и пламя лампы слегка колебалось. Он походил на человека, который встает посреди ночи и ходит по комнате, сгибаясь под бременем слишком тяжелой мысли; такое было впечатление, словно он забыл о моем присутствии.

– Нет, вы не ошиблись, – сказал он наконец глухим голосом, – напрасно я бы стал отрицать. Вам дали и повод, и разрешение. Я не знал, отправитесь ли вы туда или нет. Но я знал, что это не исключено. Я знал, что оставляю дверь открытой.

– Почему вы позволили случиться этому? – тихо спросил я, наклонившись к нему.

Он бросил на меня подозрительный и высокомерный взгляд, взгляд человека, находящегося у руля власти, которого неожиданный вопрос застал врасплох; получилось, что я расспрашиваю его, и в течение нескольких мгновений он колебался, не принять ли ему величественную позу, но потом едва заметным жестом опустил голову.

– Есть такие вопросы, которые здесь, в общем-то, не задают. Но я пригласил вас без свидетелей…

Он опять улыбнулся какой-то отсутствующейулыбкой, как человек, продолжающий вести учтивую беседу, пряча в рукаве оружие. На миг в голове у меня промелькнуло воспоминание о тюрьмах Наблюдательного Совета и о тайно приведенных в исполнение приговорах, но теперь я испытывал уже не чувство страха, а полностью заглушившее его чувство острого, почти болезненного любопытства.

– Кому еще и давать объяснение, как не тому, кто способен его понять? – сказал он вдруг с необыкновенно задушевной улыбкой. – То, что я тебе сейчас скажу, здесь бы никто не услышал. И никто не услышит от тебя, – добавил он быстро и резко, – я здесь хозяин, Альдо, и вздумай ты рассказать кому-нибудь что-то из услышанного, это тебе дорого бы обошлось. Мне хочется поговорить с тобой, как мужчина с мужчиной, потому что ты мне близок, потому что я час за часом следил за тобой издалека, потому что я был той силой, которая поддерживает тебя и продвигает вперед, потому что я был вместе с тобой на корабле…

Он опять принялся медленно ходить взад и вперед.

– …Я любил власть, – продолжал он довольно громким голосом, плохо согласующимся – как у человека, говорящего во сне, – с резонансом и размерами комнаты, отчего приходилось напрягать слух. – Грех жаловаться на собственное удовольствие… Она тешила меня на протяжении долгих лет. Власть, Альдо, значит очень много; поскольку ты здесь тоже можешь в свою очередь добиться большого влияния, то не верь тем, кто захочет внушить тебе отвращение к власти. Существует такая философия, которая разрастается, как лишайник на развалинах; ее сторонники прославляют воздушные субстанции и предают анафеме то, что зарождается на плодородных почвах; они будут предостерегать тебя против суетности опыта и отвращать от всего, что проросло не от засухи; но только поверь мне: не стоит жалеть усилий, потраченных на то, чтобы пустить корни, и государство всегда стоит того, чтобы им управлять, даже если это государство разваливается. Понимаешь: движешься между двумя живыми изгородями склонившихся людей, а когда ты интересуешься людьми, то зрелище склонившего голову человека действительно заслуживает того, чтобы задержать на нем свое внимание: выигрываешь время – они ведь лишь в таком положении выделяют свой собственный аромат, без примесей; чтобы побыстрее узнать характерный запах какой-нибудь древесной породы, нужно сломать ветку пополам. Таким вот образом, совсем недавно, Альдо, я узнал твоего отца – оказалось, что я совершенно не знал его: он просто был в течение двадцати лет моим другом; понадобилось, чтобы он пришел попросить меня назначить его на должность. Я получил живейшее наслаждение, а кроме того, меня привлекла еще одна вещь: в течение тридцати лет я был человеком книг, ну и что! Я знал историю во всех ее подробностях, взаимосвязь, объективную необходимость и механизм событий, знал все, за исключением одной вещи, являющейся великой тайной – тайной детской, потому что ее понять можно, лишь попробовав ее руками; меня озадачивала ошеломляющая легкость, с какой все делается. Обнаружил я и еще один, почти неиссякаемый источник наслаждения: констатировать, что машина работает, что стоит только нажать на кнопку, и в движение сразу приходят тысячи винтиков. Вначале было такое ощущение, будто то, что я вижу, происходит не наяву: оказаться перед всеми этими ручками и крутить их, крутить… даже голова немного кружилась; а потом появляется еще одно развлечение: когда к одной и той же цели стараешься прийти разными путями. Можно долго-долго без устали смотреть, как шестерни впиваютсяв тело: выделения разминаемой человеческой материи – это, уверяю тебя, аромат, который бьет прямо в нос, это совсем не то, что понятьустройство мельницы. В общем, она доставила мне немало приятных моментов, вся эта механика, от которой визжали не только зубчатые колеса; то было хорошее время, я о нем не жалею. А потом, потом пришло нечто другое…

Он немного помолчал; казалось, пытался настигнуть в складках своего лба какую-то раздражающую его мысль.

– …Это приходит не сразу, Альдо. Это возвещает о своем появлении издалека, причем только пунктирно, – потому что жизнь, скажу я тебе, всегда бывает заполнена, – поначалу возвещает о себе чем-то вроде отрывистых, очень неотчетливых мерцаний, напоминающих первые зарницы в конце летнего дня. Нечто, располагающее временем. Нечто такое, что не торопится, а сначала набирает вес в одиночку, потому что может подождать, потому что знает, что ему будет принадлежать все. Как своеобразная заботливость, которая таковой, собственно, и не является, или пока что не является, которая дает тебе большие передышки, дает больше передышек, чем все остальное, но при этом упорно отказывается смешиваться с остальным, которая высокомерно отходит в сторону и предпочитает даже исчезнуть, чтобы только не входить ни в какую сделку, и для которой, как ты в конце концов поймешь, ничто не имеет значения, кроме одного-единственного конкретного часа, но такого часа, по сравнению с которым все остальное не имеет никакого смысла, часа, когда это нечто набросится на тебя и станет для тебя всем. Женщина, которой суждено испепелить всю твою жизнь, нередко заявляет о себе с помощью каких-нибудь небрежных отлучек: время от времени тихий стук в окно, почти неслышный, но отчетливый, резкий, с легким отзвукомстук, от которого слегка вздрагиваешь и который не спутаешь ни с каким шумом; вот она прошла перед тобой, и в глубине души ты уже понял, понял раз и навсегда: может быть, придется еще ждать, ждать очень долго, но отныне один нерв в тебе, притаившись, будет всегда настороже, будет без устали ждать, не реагируя ни на какие другие шумы, когда повторится тот единственный звук. Что касается меня, то я ждал этого удара согнутым пальцем по стеклу со стороны Фаргестана.

В затишье, сменяющем время от времени гул ткущейся вокруг меня деловой суматохи, вдруг проскальзывало какое-то странное, почти бестактное безмолвие – некий озадачивающий провал, как во время оживленной беседы, который, если поддаться искушению и соскользнуть в его образовавшуюся пустоту, заставляет тебя совершенно неожиданно встретиться взглядом с двумя открытыми глазами, двумя взирающими на тебя в полной тишине глазами, умеющими смотреть так, что вокруг них воцаряется полное безмолвие. Именно с таким вот безмолвием я и столкнулся. За ним скрывалось нечто такое, что шевелилось, надвигалось, поворачивалось так и сяк, подавало мне знаки, иногда, как мне казалось, отступало вглубь, но ни на миг не теряло меня из виду; с этим «нечто» мне было назначено свидание, была назначена не обещающая ничего хорошего встреча с глазу на глаз. Когда оно приближалось ко мне, в груди у меня зарождалось острое ощущение собственной силы: среди всех остальных возможных деяний было одно такое деяние, о котором уже никто не думал и которое я могсовершить. Это деяние словно крестило мир. Оно отнюдь не было завершением чего-то, напротив, с него все начиналось заново. Оно было чревато опасностями, казалось неосмотрительным: оно претило и людскому благоразумию, и интересам города… Мир, Альдо, ждет от некоторых людей и в некоторые часы, чтобы они вернули ему его молодость; у врат невнятное клокотанье и толкотня, и эти врата ждут не дождутся, когда же их наконец распахнут, ждут позволения, которое прольет бальзам на души; мог ли я тут предаваться мыслям о безопасности старого, загнивающего города? Города, замурованного в своих недвижных камнях, города, окоченело лежащего под своим саваном, – а чему способен возрадоваться недвижный камень, как не возможности вновь нестись в русле потока?

Старый Даниэло устало опустил руки на подлокотник и, обхватив лоб ладонями, немного помолчал. Меня вдруг поразила глубина окружавшей нас тишины; отдаленные шумы совсем опустевшего дворца давно уже стихли, и теперь комнату наполнял отчетливый звук качающегося маятника, который легкими движениями, словно лапка насекомого, царапал гладкое безмолвие. Я смотрел на очерченный оконной рамой квадрат теперь уже совсем черного неба: тихий свет нескольких сверкающих на нем звезд падал, как в колодец, в душную комнату. Мне внезапно показалось, что такого безмятежного покоя, как в этот вечер, не было еще нигде и никогда: слабый, ровный свет теплой комнаты зачаровывал своим магическим безмолвием уснувший город.

– …Зачем мне вдруг понадобилось рассказать тебе все это? Рассказать тебе?.. – задумчиво, ровным голосом продолжал Даниэло. – Наступает такой момент, когда для нас становится невыносимой мысль о том, что смысл какого-либо уникального поступка – самого уникального в нашей жизни поступка – может оказаться навсегда утраченным. Я думаю, что момент давать свидетельские показания уже наступил, – сказал он с какой-то странной улыбкой.

Я хранил молчание. Мне нечего было сказать – да старик и не ждал от меня никакого ответа, – уже на протяжении нескольких минут я чувствовал, что мое присутствие воспринимается им все менее отчетливо и что он говорит с самим собой, проявляя удивительное невнимание к моим словам и к моим жестам; казалось, что он говорит над смертным одром.

– …Город… – сказал он, и на лицо его упал холодный блик, похожий на отсвет далекого пожара. – Мне кажется, что я могу говорить о Городе. Он был для них чем-то вроде наследства, передаваемого в целости и сохранности тем, кто вправе на него претендовать, был неким уголком земли, за которым ухаживают и с которым расстаются; для меня же он был костром, дожидавшимся моего факела, – некоей вещью, которая ждала от меня, чтобы я придал ей смысл и предал ее огню. У меня, как мне кажется, были с ним более тесные отношения, чем у всех остальных.

Я, Альдо, все время издалека наблюдал за тобой. Я знал, что ты что-то замыслил и что достаточно будет всего лишь отпустить поводья. Я то и дело думал об этом предприятии – даже вовсе и не о предприятии, а так, о каком-то позволении, о простом согласии, – и через него лавиной устремлялось все потенциально возможное, все то, из-за чего, вздумай я вдруг воспрепятствовать этому мероприятию, мир стал бы беднее. Вздумай я ставить на его пути препоны, мир обеднел бы безвозвратно. А вне этого предприятия не было ничего, только мумифицированный покой этого призрака, только пустота, усиливающая непристойную зевоту да обостряющая слух, который возник лишь затем, чтобы внимать слабому привычному скрипению гроба. Это ужасно, когда человеку приходится быть дамбой, когда он вынужден одевать в броню вакуум и превращать свою волю в брошенный поперек потока камень. У меня было время набраться серьезности, и я успел избавиться от желания преуспеть, а тут речь шла лишь о том, чтобы поторопить приход… Мир, Альдо, цветет благодаря тем, кто поддается искушению. Мир оправдывает свое существование только тогда, когда его безопасность постоянно ставится под вопрос. Я хотел просто рассказать тебе, как все происходило, – продолжал он чуть-чуть более непринужденно по сравнению со всей остальной беседой, тон которой не выходил за рамки светского разговора, – и именно поэтому-то мы и встретились здесь сегодня.

– А теперь? – спросил я с неуверенной интонацией в голосе, скорее лишь для того, чтобы нарушить тяжелое молчание, потому что я не знал, как мне реагировать на это непринужденное и вежливое признание, сделанное стариком словно бы и не мне, а кому-то другому, за кого он ошибочно меня принимал на протяжении целого вечера.

– Теперь? – сказал Даниэло, с некоторым оттенком удивления поднимая брови. – Когда ты отправился в это свое… плавание, ты ведь, кажется, Альдо, не задумывался над тем, что стоит за твоей спиной. И никто здесь не задумывался. Есть нечто более настоятельное.

– Более настоятельное?

Глаза Даниэло сощурились, и лицо его обрело какое-то острое, почти болезненное выражение.

– Есть нечто более настоятельное, чем сохранение жизни, так ведь, Альдо, коль скоро Орсенна продолжает жить. Есть еще ее спасение. Не все же кончается на том пороге, на котором ты сконцентрировал все свое внимание.

Взгляд старика на миг задержался на красной печати лежавшего на столе пропуска. В его глазах не было ни ненависти, ни страха, а только какой-то очищенный от примесей отблеск созерцательности. В моем сознании вдруг возникла странная параллель: я вспомнил про то общество, которое в Маремме распоряжалось теперь всей информацией о Раджесе; вспомнились мне и слова Орландо про «дозированное» проникновение в Орсенну нового духа, точно вдруг перемычка какая-то образовалась – лицо того ночного гостя из Фаргестана – между этими двумя крепнущими в тени силами. Такое было ощущение, словно старый Даниэло вновь натянул нить того оставившего меня в недоумении разговора, который я не сумел поддержать из-за отсутствия ориентиров, а потом взял да и спрятал в глубине своих затуманенных зрачков его тайный смысл.

– Это не тот ли самый пакт, к которому вы апеллируете? – спросил я его, пораженный внезапно всплывшим в моей памяти словом. – Тот пакт, от которого вроде бы зависит судьба города?.. Следует ли понимать так, что вы уже решили за него его судьбу и выбрали самый худший вариант?

Старик пожал плечами.

– Выбирать… Решать… В моей ли это было власти? То, что город сейчас получил, дал себе он сам. А что касается пакта, то лишь он и мог вернуть городу его мощь. Нужно было только, чтобы он в нее поверил, и здесь уж повлиять на ход событий не мог абсолютно никто.

– Что же город получил?

– Он получил свою судьбу, – сказал Даниэло, отводя взгляд в сторону, как врач, сообщающий роковой диагноз. – Неужели же ты не видел Знаков? Разве ты не видел, – продолжил он с мечтательной иронией, – как здесь все чудесно омолодилось?

– Это невозможно, – страстно вскричал я. – Нет такой судьбы, которая отказывала бы в праве выжить.

– Ошибаешься, Альдо, речь идет не о том, чтобы выжить, – холодно сказал старик. – Я не политик. У политиков есть свое время. Время, когда нужно лавировать между подводными скалами; а есть еще время, когда нужно пробираться сквозь мрак, зажав в кулаке нить. Ту самую нить, за которую ты держался и которая привела тебя туда, где ты побывал.

– Я выполнял распоряжение, – сказал я резким тоном, – или, во всяком случае, считал, что выполняю. На мне не лежало бремя ответственности за город. А на вас лежало.

Даниэло устало и раздраженно пожал плечами.

– Ты действительно так считаешь?

Мне показалось, что на мгновение он глубоко задумался, и морщины у него на лбу снова устремились в погоню за навязчивой мыслью.

– …Видишь ли, когда ты держишь в своих руках руль государственной машины, то нет большей незадачи, как позволить разойтись сцеплению; один раз такое со мной случилось, и я был очень удивлен, когда обнаружил, что у Орсенны сцепление срабатывает только в одном месте. Все, что направляло внимание в сторону Сирта, все, что способствовало развитию связанных с ним процессов, заставляло крутиться старый механизм с почти фантастической легкостью, а все, что не касалось их, неожиданно упиралось в стену инерции и незаинтересованности. Эти процессы стремились извлечь пользу из всего – из жестов ускоряющих, из жестов тормозящих, – словно человек, скользящий по склону крыши. Едва речь заходила о Сирте – как бы тебе это описать? – все мобилизовывалось, словно по мановению волшебной палочки. На заседаниях Совета эта тема, как муха, которую тщетно пытаются прогнать, вдруг садилась, казалось бы, без всякого на то повода или с помощью какой-нибудь уловки: на стыке фраз или в глупом каламбуре – садилась на мертвые уста, на угасшие и неожиданно, подобно головне, загорающиеся лица. Когда стоишь у власти, приходится постоянно заниматься самым срочным,а самое срочное, как это ни парадоксально, всегда оказывалось той самой несуществующей вещью, что издает свой немой крик – более энергичный, чем все остальные шумы, потому что больше, чем все остальное, он похож на чистый голос, – вещью, спящей в чреве Города, и заранее, еще до своего рождения, искавшей себе место, деформируя все вокруг себя и создавая в чреве чудовищное зияние будущего… Мы все несли ее в себе.

– Да, – сказал Даниэло, и снова мне показалось, что он смотрит прямо перед собой, куда-то в пустоту, – в этом деле все были сообщниками, все помогали. Даже тогда, когда полагали, что противодействуют ему.

– Старый Альдобранди, как мне показалось, и наверняка кто-нибудь еще отнюдь не полагали.

Даниэло снова пожал плечами.

– Временами, когда я гляжу на Альдобранди и его клику, мне кажется, что я наблюдаю эффект самозарождения. Если бы Альдобранди не было, Орсенна придумала бы его… Да и тебя тоже, – продолжал он, поворачивая ко мне свои невидящие глаза, – если бы тебя не было, город придумал бы тебя.

– Возможно, – ответил я, немного помолчав. – Но здесь-то! Неужели и в самом деле никто ничего не взвешивал? Ничего не подсчитывали, прежде чем… рискнуть?

– Ничего, Альдо. Только делали вид. Либо подсчитали, но исходя из ложных данных, ориентируясь на неверные цифры, которые никого не обманывали, но позволяли сохранять видимость достоинства. Ведь если бы подсчитывать, то это помешало бы пойти на риск, а как раз риск-то и притягивал к себе. Да даже и не риск… – добавил он бесцветным голосом. – Возможно, бывают в жизни такие моменты, когда к будущему устремляются, как на пожар, в панике. Такие моменты, когда оно отравляет организм, как наркотик, и когда у ослабленного организма нет сил ему сопротивляться.

– Знаю, – сказал я с усилием. – Я видел, как эта болезнь распространялась в Маремме. Возможно, заразился ею и я сам… К счастью, пока еще есть время. Вы же знаете, что у вас есть средство вновь все усыпить.

Старик медленно выпрямился и с ледяной, почти нечеловеческой решимостью уперся своим взглядом в мой взгляд.

– Ты ошибаешься, Альдо. Слишком поздно.

– Слишком поздно?..

Я сильно побледнел и невольно встал.

– Слишком поздно, Альдо, теперь уже я ничего не решаю. Теперь на сцену вышлаОрсенна. И Орсенна не отступит.

– То есть вы хотите…

– Да, что бы ни произошло; и хочу еще, чтобы Бог был нам в помощь, так как он нам очень понадобится.

– Вы с ума сошли!

Даниэло медленно, без удивления и без обиды, поднял на меня глаза, которые, казалось, моргнув один-единственный раз, омылись в каком-то глубоком, ледяном источнике и стали внезапно необыкновенно далекими.

– Похоже, ты очень сильно ошибаешься в том, что касается смысла моего присутствия на этом месте, – холодно и спокойно возразил он мне. – Я здесь нахожусь не случайно. Неужели ты думаешь, что Орсенна сейчас не решится крупно играть?

– Я думаю, что теперь я отчетливо вижу, куда ведет ваша собственная игра, для которой во всех странах мира есть только одно название.

– Ну так произнеси его… – сказал старик тем же удивительно спокойным голосом. – Не решаешься?

Скупым жестом он отодвинул несколько лежавших перед ним на столе бумажек.

– Пойми меня, Альдо. То, что я говорю тебе здесь, не услышит никто. Временами это бывает так ужасно: чувствовать себя абсолютно одиноким; а с кем еще мне поговорить, как не с человеком, который ближе мне, чем кто бы то ни было другой, и который побывал там. Все будет представлено наилучшим образом, все будет облечено в безукоризненные формы, и старые благородные парики, которые впору вообразить выгравированными на дереве, один за другим кивнут в Сенате в знак одобрения, когда я буду читать свой доклад, словно всю жизнь они только этим и занимались: разве можно не верить голосу самой Родины? Голос Родины?.. Громче всего он звучит именно тогда, когда речь идет о том, чтобы подвергнуть себя опасности без всякой на то необходимости; а что касается языка, на котором этот голос будет вещать, то мне не составит труда дать тебе общее представление о нем; это будут здравые и приличествующие обстоятельствам голоса покойников – вот она, азбука мудрого правления, – к которым Орсенна – ей всегда кажется немного нелепым, если к ней обращаются в настоящем времени, – питает некоторую слабость и прислушивается. «Честь Орсенны»… Наглый вызов неверных… Богу было угодно рассудить этот спор несколько веков назад, и не наша вина в том, что он разгорается вновь… Усиливающаяся угроза первооткрывателям Сирта… Наши вооруженные силы, крепнущие (что им весьма пригодится) от спокойной уверенности в нашей правоте. Уже одна только угроза отделения – даже не говоря о десятке других, еще более существенных причин – требует, чтобы мы проявили твердость…

Он снова засмеялся своим странным гортанным смехом, и снова этот резкий, печальный смех оборвался, словно задохнувшись.

– Нет, ты не думай, что я такой циник. Все то, что будет произнесено, будет полуправдой. Как обычно. Война никогда не бывает полностью проигранной заранее, и, естественно, признавая себя не правым, государство рискует потерпеть поражение при отягчающих обстоятельствах. Именно такими вот полуразумными доводами и занимаются канцелярии: фабрикуют аргументы, которые способны выполнять не только декоративные функции, но и помогают заткнуть брешь. Они, конечно, фальшивые, я с тобой согласен, но фальшивые прежде всего потому, что они здесь оказались вместо других.

– Неприемлемых?

– Не принятых. Нет такого языка, Альдо, на котором дряхлеющее государство могло бы рассказать о своих сокровенных недугах, подобно тому как больной рассказывает о них врачу. И это очень плохо, что нет такого языка. Обычно правителей старых государств считают коварными и лицемерными от рождения. Словно никто и не заточает в темницу лицемерия старика, у которого рушится буквально все и от которого требуют, чтобы он продолжал держать себя в руках! Словно и не существует заговора – причем близкие ведут себя более жестоко, чем все остальные, – призванного помешать ему говорить о своих маленьких недомоганиях, от которых он вот-вот умрет. А ведь ему так хочется. А ведь иногда это ему так необходимо. Болезни-то его вовсе не мнимые. А вокруг него все говорят, говорят; ведут с ним, как ни в чем не бывало, разговоры о наследствах и семейных неурядицах, о дивидендах, бракосочетаниях, судебных процессах, о текущих делах. Словно дела так и останутся вместе с ним, словно они нагонят его там, куда он вот-вот уйдет! Иногда – все чаще и чаще – посреди суматохи наступает затишье и доносится шум, слышимый лишь ему одному, шум накатывающихся на берег волн, которые стремительно уносятся в открытое море вслед за уплывающим кораблем. Я говорю тебе эти вещи, потому что я старый, говорю тебе как человек, испытавший все это на себе, потому что старился я не в уединении.

– Мысль, подводящая итог? – произнес я, невольно пожав плечами. – Что за глупость!

– Это не мысль, Альдо. Ты понял уже многое, но для того, чтобы понять это, ты еще слишком молод. Это даже и не навязчивая идея. Это последнее волеизъявление.

– Вы хотите сказать…

Его уверенный тон взбудоражил меня сильнее, чем мне хотелось бы в этом признаться.

– …Никто в Орсенне не жаждет покончить жизнь самоубийством, уверяю вас. Насколько мне известно, никто. Все это нелепо.

– Ты, Альдо, говоришь не совсем то, что думаешь. «Самоубийство» – это слишком сильно сказано. Государство не умирает, просто исчезает определенная его форма. Распадается пучок. Наступает такой момент, когда то, что было связано, начинает хотеть, чтобы его развязали, а слишком отчетливая форма испытывает желание вновь раствориться в неопределенности. И когда наступает такой час, то я считаю это желанным и хорошим делом. Это называется умереть хорошей смертью.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю