355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жюльен Грак » Побережье Сирта » Текст книги (страница 4)
Побережье Сирта
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 04:28

Текст книги "Побережье Сирта"


Автор книги: Жюльен Грак



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 21 страниц)

Мне все меньше и меньше нравилась жизнь без происшествий и без волнений. Ванесса иссушала все мои удовольствия и пробуждала меня к утонченной разочарованности; она приоткрывала мне пустыни, и эти пустыни засыпали меня своей сыпью, как скрытая проказа. Мало-помалу я забросил работу, чаще просил говорить, что меня нет дома, когда ко мне приходили друзья, стал предпочитать всему остальному праздное времяпрепровождение, прерываемое лишь в полдень единственной встречей с Ванессой. Регулярно заниматься чем-либо теперь мне было скучно. С вызывающей непримиримостью юности я доводил выражение своего отвращения до абсурда; к удивлению моих близких, я стал утверждать, что Орсенна пахнет болотом, и отказывался – за исключением моих встреч с Ванессой – выходить днем на улицу. Я бродил по городу только поздно вечером; мне нравилось, почти касаясь, обгонять то слишком быстро, то слишком медленно скользящие силуэты, которые днем на мгновение механически замирали, а ночью, как бы подводившей итог безжалостной гонке, выходили на улицы в своей трагической наготе крупных хищников или прихрамывающих зверушек. В такие моменты нескрываемой усталости по улицам влачилось что-то подозрительное и уязвленное. Можно было подумать, что это стоячие воды, омывающие сваи нижнего города, вдруг уходят во время отлива, приоткрывая изъеденные болотной лихорадкой торфяные леса, на которых все держится; я с наслаждением погружался в эти пребывающие в состоянии брожения глубины; какой-то инстинкт обнажал вдруг передо мной, как перед ясновидцем, окруженный опасностями город, источенную корку того, что когда-то было там лучшим украшением, а теперь большими ошметками под тяжелыми шагами проваливается в болото. Подобно тому как лицо еще красивой, но уже безнадежно состарившейся женщины заставляет расступиться траурный свет раннего утра, лицо Орсенны признавалось мне в своей усталости; во мне проносилось дыхание отдаленного предсказания и сообщало мне, что город пожил уже достаточно долго, что час его пробил, и вот, бросая ему коварный вызов в тот неопределенно-ранний час, когда объявляются перебежчики, я чувствовал, что силы, поддерживавшие его до сих пор, предательски покидают его.

Иногда мне казалось, что я, не признаваясь в этом, нахожу оправдания для тех детских снов, что могут превратиться в действительность. Тому, кто смотрел на город непредвзятым взором, он мог показаться дремлющим среди бела дня, окутанным постоянно рвущейся и все с большим трудом восстанавливаемой сетью прежних привычек. Теперь, совершив путешествие в Сирт, я стал гораздо более проницательным: дистанция времени помогала внести ясность во впечатления, которые раньше постоянно перемешивались и растворялись в сутолоке повседневности, в ее легковесном мельтешении. Ванесса оказалась для меня той крошечной трещиной, благодаря которой можно определить глубину невидимого кристалла; посторонний человек легче распознает на дорогом нам лице признаки болезни; так и я, отстранившись и посмотрев на Орсенну издалека, понял, что она отнюдь не пышет здоровьем. Выражение лиц у простого народа во время праздников – по-прежнему пышных и по-прежнему многолюдных – выдавало скуку, тщательнейшим образом скрываемую под маской удовольствия; от этого праздничного наряда исходил тот же запах затхлости и обманутых надежд, что и от униформы ветеранов, сохраняющей пыльные складки от пребывания в платяном шкафу. Ставшая почти маниакальной верность традициям свидетельствовала об оскудении крови, неспособной вновь творить жизнь. Мне на память иногда приходил образ сухих, хорошо сохранившихся стариков, которым очень долго удается обманывать окружение и которые по мере того, как из них уходит жизнь, вместо нее год от года все нагляднее, все настоятельнее демонстрируют сильную и убедительную реальность своего скелета; за границей даже стали ставить в пример образцовый механизм организации дел в Синьории, который в действительности функционировал уже только для удовлетворения любопытства знатоков, функционировал со смехотворным совершенством музейного экспоната, причем как бы во внушающем тревогу вакууме, который не давал рассеяться сомнениям относительно упругости приводящей его в действие пружины. По мере того как становились более строгими и скрупулезными правила службы, а их неукоснительное выполнение превращалось в дело чести, в высших классах углублялся скептицизм. Наиболее тревожным симптомом, по моему мнению, стали все возраставшая страсть к путешествиям, космополитический дух, странные бегства, из-за которых стал местами безлюдным чрезвычайно хитро устроенный термитник – словно кровь, дабы освежиться, вдруг сама по себе прилила к коже, – а также кочевнические настроения, овладевавшие наиболее культурными слоями населения. Я ведь и сам был тому примером; тут я стал более сосредоточенно размышлять о той необычной колонии в Маремме, которой так восхищался Фабрицио. Да, Ванесса нашла там заранее предназначенное ей место.

В то время как «Грозный» набирал скорость в спокойном море, я улыбался тому, насколько все-таки странные очертания обретает для меня моя скорая встреча с Ванессой. Я давно уже потерял ее из виду: старый Альдобранди, смертельно заскучав в своем изгнании, в конце концов вдруг неожиданно вызвал к себе семью. Я был очень молод и все забыл, или мне показалось, что забыл. Потом я как-то случайно узнал о его возвращении и о том, что он опять в милости, и с иронической улыбкой заключил, что дела идут хорошо и что теперь Орсенна в сговоре с силами, которые к хорошему ее не приведут.

Ночь стала совсем черной. Рядом со мной на мостике стоял Марино и пристально смотрел вперед. Тело его скрывалось в переливчатых бликах темного плаща. Лицо выглядело странно отрешенным. От напряженного наблюдения все черты его лица заострились. Я знал, что Марино от этого банального ночного плавания ничего не ждет, но делать что-либо наполовину он не умел. «Грозный» плыл по безмятежному морю, готовый к встрече: и экипаж его был наготове, и заряды для пушек припасены. Каким бы смехотворным ни казался этот выход в слепую ночную мглу, я чувствовал себя неуверенно и неспокойно, столкнувшись с напряженной действительностью этого маленького военного мирка, который мне так легко удалось бросить в наступление. Я ощутил нечто вроде запоздалого раскаяния и панического страха, который испытывает ученик волшебника в тот момент, когда, к его глубокому удивлению, идущему от недоверия, вещи вдруг начинают слегка, со всем своим тяжеловесным достоинством, двигаться, внимая урчащему раскачиванию разбуженного корабля-зверя; я плыл весь во власти легкого забытья и волнующего ощущения от только что услышанного магического стука. Я вывел «Грозный» в море, и десятки широко раскрытых глаз, глядя на море, присоединялись к моему неуверенному взгляду. В беспросветной ночи приглушенные и отрывистые голоса – те скупые и цепкие голоса с отражающейся в них судьбой, что выходят из горла каждого человека, оказавшегося на какой-то машине, устремленной к чреватому приключениями горизонту, – через определенные интервалы передавали в темной ночи краткие команды. Вокруг нас в темноте обнаруживалось и сгущалось напряженное, тревожное, доступное наблюдению действие; я чувствовал, как его вожжи завязываются узлом у меня в руках, как оно ритмично постукивает, словно какая-нибудь приведенная в движение машина. Даже взгляд Марино, его невозмутимый и холодно-трезвый взгляд, слегка воспламенялся, как при первых разрядах во внезапно намагнитившейся от действияатмосфере. Эти приготовления к бою во всей их неоднозначности игры, которая, однако, с минуты на минуту могла перестать быть игрой, в свою очередь тоже добавляли плотности и реальности сомнительному вчерашнему видению и приводили в движение деликатную систему зубчатых колес; я был почти уверен, что скоро увижу перед собой загадочный силуэт; я всматривался в темноту все более пристальным взглядом; один раз или два, заметив чуть более светлое отражение, играющее на волнах, я с трудом удержал свою руку, готовую нервно вцепиться в руку Марино. Я ошибался? Мне казалось, что в такой момент это был бы знак согласия, адресуемый сообщнику. Древняя кровь корсаров кричала в Марино; я чувствовал, как он рядом со мной вдруг стал так же нервничать, как и я. В этот момент мы были двумя охотниками, блуждающими в ночи, и корабль дрожал у нас под ногами, как от внезапного приступа лихорадки приключений.

– Красивая ночь, Альдо, как тебе кажется?

В его голосе чувствовалась с трудом сдерживаемая дрожь, которая внезапно возвращала его в родную стихию, вопреки самому себе, неожиданно занятому своим делом. Я чувствовал, что завтра он будет сердиться на меня за свое собственное, столь необычное излияние чувств. Однако этот вечер сближал двух очень близких друг другу противников, живущих в нас: благодаря летящему вперед и вибрирующему у нас под ногами кораблю мы общались глубинами душ.

– Красивая. Самая красивая из всех, какие я видел в Сирте.

И тут в полутьме мостика произошло одно знаменательное событие: глядя по-прежнему вперед, Марино поискал мою руку и на секунду положил на нее свою. Я почувствовал, как сердце мое забилось, словно я получил какое-то необычное позволение, словно передо мной неожиданно раскрылась дверь, в которую я не осмеливался даже постучать.

– И тем не менее вы не очень-то любите выводить «Грозный» в море.

– Не слишком часто, Альдо. Не слишком. Как можно реже… Мне даже кажется, что я перестаю отрабатывать мое жалованье… Мне кажется, что у меня отпуск.

Луна осветила абсолютно спокойное море; ночь была такая прозрачная, что из зарослей тростника у берега все отчетливее и отчетливее слышалось глухое, тревожное клохтанье болотных птиц, потревоженных в прибрежной траве нашим кильватером. Берег, вдоль которого мы плыли, щетинился на луну стоящими черной стеной неподвижными стрелами своих камышей. Бесшумный, как ночной бродяга, плоский корпус «Грозного» скользил по неглубокому фарватеру с уверенностью, выдававшей безошибочный глазомер его капитана. Впереди за темной каемкой бескрайние пустынные глади Сирта отражали величественное зрелище звездного поля. Было так славно плыть в тот вечер на корабле с Марино; я чувствовал прилив сил, бесконечно погружаясь в неизвестность теплой ночи.

Развалины Сагры

На следующий день меня разбудил рано утром Фабрицио, войдя в мою комнату с понимающим и ироническим видом.

– Прямо не могу прийти в себя после того, как узнал детали этой ночной экспедиции. Кажется, вы вернулись без добычи…

Это шумное утреннее приветствие пришлось мне не по душе. У меня не было ни малейшего настроения что-либо рассказывать Фабрицио об этой сумбурной ночи. Слишком уж много надо было ломать копий.

– К черту, Фабрицио! Уважай хотя бы сон людей, занимающихся серьезными делами. Иди, развлекайся… Дай мне поспать.

Фабрицио, однако, ретироваться не собирался. Угрюмо отгородившись одеялами от колючего воздуха, я с откровенной враждебностью наблюдал, как он порхает по комнате, открывает окна навстречу студеному утру, рассматривает разбросанные на моем столе карты Сирта.

– Брр!.. Не очень-то тепло у тебя, Альдо… Я смотрю, тут тонкая работа… Это было, конечно, я уверен, весьма увлекательно… Патрульная линия… – подчеркнул он с пафосом, с любопытством поглядывая на карту. – Думаю, однако, с Марино вы не рискнули заплыть за нее. Вы, вероятно, не слишком удалялись от берега, – сказал он, с хитрым видом отрывая взгляд от карты.

– Марино знает, что ему надо делать, и в состоянии обойтись без советов мальчишек вроде тебя. Закрой-ка, Фабрицио, это окно; закрой, а то я устрою скандал. Ты, мне кажется, хочешь моей смерти… Я сплю, ты понимаешь, сплю. Похоже, я сейчас вышвырну тебя за дверь, – добавил я не очень убедительным тоном.

– «Вышвырну тебя за дверь…» Любезный брат!.. Что же, ладно, твое дело. У нас еще есть время. Сейчас мы отправимся в путь, и по дороге ты мне все расскажешь.

– Могу тебя заверить, что идти сейчас куда-то у меня не больше желания, чем повеситься. Фабрицио, обрати внимание на эту вот дверь… Видишь ее?

Фабрицио посмотрел на часы.

– Нам с тобой осталось провести вместе еще четверть часа, или мы опоздаем. Так что тебе лучше поспешить.

– Последний раз говорю, катись к черту!

Фабрицио с видом доведенного до предела человека поднял глаза к небу и пожал плечами.

– В конце концов, Альдо, постарайся все же собраться с мыслями. Сегодня ведь церемония.

Не таящая в себе ничего заманчивого перспектива вставания действительно становилась неизбежной. Марино официальным тоном сказал мне два слова об этой церемонии, посвященной памяти павших, которая регулярно проводилась в Адмиралтействе и на которой отсутствие Наблюдателя при Легких вооруженных силах было бы воспринято как скандал. Ворча, я стал собираться. При этом я не мог отделаться от ощущения, что речь здесь идет не просто об исполнении долга. Там должен был присутствовать Марино, так что церемония стала вызывать у меня смутное любопытство.

Дорога в это морозное утро жестко и легко звенела у нас под ногами. Фабрицио вел меня. Затерявшееся в камышах кладбище Адмиралтейства находилось всего в нескольких сотнях метров. Над Сиртом сияло чисто вымытое солнце. По мере того как я шел рядом с Фабрицио, важно шествовавшим в своем самом красивом мундире, настроение у меня выравнивалось. В такое ясное и хрустящее инеем утро, вышагивая по хорошей дороге, испытываешь неподдельное удовольствие от сознания, что ты не мертв.

Мы молчали. Время от времени Фабрицио бросал на меня взгляд сбоку. Его любопытство явно подыскивало предлог, чтобы расспросить меня. Мы поднялись на небольшой холмик, откуда видно было море.

– Ты, наверное, слышал крик гагарок на Песочной косе. Похоже, их сейчас здесь тысячи, а значит, зима будет холодная. Джованни говорит, что еще никогда не видел их столько, сколько в этом году.

– Точно, мы проплыли рядом с Песочной косой, если тебя это так интересует. Причем совсем рядом с берегом, чуть не касаясь, если это может доставить тебе удовольствие…

Теперь и мне тоже захотелось расспросить Фабрицио.

– …А почему ты с такой уверенностью сказал мне, что мы не вышли за патрульную линию?

Лицо Фабрицио приняло сокрушенное выражение.

– Марино ни за что бы не согласился. Это заранее известно.

– А ты случайно за нее не выходил?

– Кажется, один раз вышел.

Судя по всему, Фабрицио не относил это воспоминание к числу особо приятных.

– Ну и как, нагорело?

– О! Боже мой, сколько было шума! Марино был совершенно вне себя. А еще этот его сухой тон, который у него появляется в особых случаях, – кровь в жилах стынет. Клянусь, перетрусил же я тогда. «Вы просто безмозглый мальчишка, неспособный оценить последствия своих поступков…» Такие вот речи. Гром и молния! Уверяю тебя, я не испытываю ни малейшего желания повторить… Разумеется, я говорю тебе все это как другу, не для официальных инстанций.

– Твое доверие делает мне честь. Но все-таки, что заставило тебя совершить подобную глупость?

На лице Фабрицио появилось выражение раскаяния.

– Что ты хочешь, я тогда вывел «Грозный» в первый раз. И был очень горд собой, оказавшись совершенно один на капитанском, мостике. Мне захотелось блеснуть. Признайся, это же ведь странно, неестественно для моряка, если военный корабль только тем и занимается, что тыкается носом в прибрежный ил, когда можешь переплыть все море.

– И ты переплыл?

– Да. Мне просто хотелось, чтобы чуть скрылись из виду илистые лужи. И я приказал плыть прямо на восток. Забавное у старых боцманов было выражение лиц.

– Забавное?

– Трудно однозначно сказать: ни то ни се. Они не знали, что и сказать. Понимаешь, это было что-то новенькое. Потеряв из виду свои тростниковые поросли, они растерялись… – Фабрицио на какое-то мгновение задумался. – …Только у меня такое впечатление, что через некоторое время, причем довольно скоро, они бы вошли во вкус. Не нужно особенно доверять привычкам. Ты же знаешь, они иногда скучают в Сирте.

Я вдруг посмотрел Фабрицио прямо в глаза, и в голосе моем закипел вызов:

– Ты думал когда-нибудь про тот берег?

Фабрицио остановился в нерешительности, озадаченный, я думаю, не столько моим вопросом, сколько моей резкой, обжигающей губы интонацией.

– Нет, в общем, не думал. Понимаешь, у меня и в мыслях ничего не было. Это типичная выходка школьника, не больше. Скажу тебе прямо, при мысли о Фаргестанской войне кровь у меня в жилах не вскипает. Согласись, ведь все это уже таким быльем поросло. Они, конечно, дикари, но, если на то пошло, нас-то они не трогают. Хотя, конечно, я, как и все, готов, если они вернутся, встретить их соответствующим образом. Что за денек, Альдо!.. Ты только представь себе наш старый «Грозный» извергающим огонь на лагуны. Занимательнейшее было бы зрелище, нечто вроде фейерверка во время праздника святого Иуды. Жалко только, что все это годится разве что на сказки для орсеннских кормилиц. Но хоть какое-то развлечение.

– Ты, значит, относишься положительно.

– Дело в том, Альдо, что я размышлял об этом гораздо меньше, чем ты, вот и все. Что прошло, то прошло. Хочешь, я тебе скажу: Фаргестан – это как бука; он годится сейчас лишь на то, чтобы пугать им детей.

– Это не так уж мало.

Фабрицио в шутку заткнул себе уши.

– А! Вот они, твои великие мысли. Ты-то о нем думаешь, я знаю, можешь даже не говорить мне об этом.

– Бывает.

– Да, но только когда с тобой это бывает, ты думаешь о нем не так, как я.

– Как это?

– Я вот думаю о нем просто как о какой-то земле, расположенной поблизости, как о любой другой земле. А у тебя Фаргестан превратился в настоящую болезнь. Ты думаешь о нем для себя. Ты испытываешь в нем потребность. Ты мог бы даже изобрести его. Изобретаешь себе буку, чтобы было кого бояться.

Фабрицио приложил ладонь рупором ко рту, скорчил смешную рожу и, повернувшись к обочине дороги, стал шептать.

– Что с тобой?

– Я, как Мидас, поверяю тростнику великую тайну: «Альдо изобрел Фаргестан! Альдо изобрел Фаргестан!»

– Перестань дурачиться.

– Я это не для того, чтобы обидеть тебя. Как-никак у каждого свои причуды. Кстати, ты не один о нем думаешь.

– Правда?

Фабрицио опять стал серьезным.

– Марино тоже думает. Это, вероятно, эпидемия. Он думает о нем, может быть, даже больше, чем ты.

– Тебе так кажется?

– Да, сейчас я тебе объясню. Я заметил одну странную вещь. Как-то раз, когда у меня вечером оказалось свободное время, я решил поискать в библиотеке что-нибудь про Фаргестан. И не нашел там ни единой книги. При том, что в каталоге их значится несколько штук. И вот их не оказалось. А Джованни потом сказал мне, где они находятся. Они все у Марино, все в его комнате.

– Ну и что из этого?

Сам того не осознавая, я произнес свой вопрос крайне недружелюбным тоном. И вдруг стал защищать перед Фабрицио своего единомышленника.

– Что из этого? Да ничего. Только если ты будешь говорить таким тоном… Мне казалось, что тебя это интересует. Успокойся, никто твой Фаргестан похищать у тебя не собирается, – добавил он с досадой.

Однако настроение Фабрицио меня не заботило. Я думал о резком тоне Марино, о тоне, который был мне незнаком: «Вы просто безмозглый мальчишка, неспособный оценить последствия своих поступков».

Кладбище – насквозь продуваемый морским ветром и наполненный шуршащим колыханием тростника квадрат, образованный низкими, грубо сложенными стенами, – находилось на высоком выступе над морем. Жесткие, по линейке вычерченные ряды могил без цветов, холодная нагота аллей без деревьев, бедность этого некрополя, который содержали педантично по предписаниям, отдельные заброшенные ямы – все это еще больше усугубляло угрюмую и терпкую печаль, которую почему-то не ощущаешь в пустыне, когда видишь одинокие могилы. При виде этой управляемой пустоты, где даже мысль о смерти и то казалась чем-то слишком живым, к горлу подступал комок; три века безымянного воинского бремени, растворившись один за другим, сменились безымянностью песков и выровняли здесь площадку, готовую превратиться в абсолютное ничто.

Они, защитники Орсенны, гнили здесь стройными рядами. У меня перед глазами выстроились в бесконечной перспективе три века защитников родины, и мне казалось, что это виднелся поднимающийся из болот, вздымающий тысячи и тысячи рук лес, насаженный терпеливо упершимися в землю сваями, на которых стоит город. Тела, иссушенные песком, лежали строго одно над другим, образуя лес вертикальных свай, который удар за ударом вгонялся в землю тяжелыми, шаткими кувалдами. Зловещий гений города обнаруживался даже здесь, на краю света, обнаруживался, проявляя свою терпеливую страсть все уродовать и калечить: из стольких новых и простодушно цветущих жизней он соорудил, яростно обстругивая и обтесывая, этот плотно пригнанный сруб, этот траурный остов. Поколения за поколениями тратили свои жизни лишь на то, чтобы точно выдолбить свой смертный паз, чтобы правильно обтесать себя по меркам предусмотренной для них дыры в песках. Прожорливый город, стоящий на головокружительно высокой вершине сада чудовищ, выступая из земли, держался на остове из заживо обструганных скелетов. И вот он, похожий на тонкую, живую и совершенно обезумевшую оболочку, сам ставший добычей гигантского некроза, все еще существовал в пространстве и времени и использовал всю оставшуюся в нем влагу, все выделения своих костей, чтобы протянуть вниз под землю в виде кошмарной вертикали один из тех грандиозных каркасов, которые геологические эры кладут потом плашмя.

Пока мы, Фабрицио и я, рассеянно шли по этим мрачным аллеям, маленькое вооруженное войско в молчании сосредоточилось у ворот кладбища: десантный взвод, часть экипажа «Грозного» и команда сельскохозяйственных рабочих, узнаваемых по их неловким жестам и испачканным в хлевах гимнастеркам с прилипшими кое-где соломинками. Раздалась отрывистая команда, войско взяло на караул, и Марино спешился перед самой решеткой.

Мы приветствовали его у входа. Тяжеловесный и медлительный из-за своих больших форменных сапог, похожий на вырядившегося в маскарадный костюм крестьянина, капитан нацепил на свою серую гимнастерку медаль «За доблесть», награду, на которую Синьория расщедривалась нечасто. Ступая своим тяжелым шагом, он увлек нас в глубину кладбища. Там, в обрамлении недавно переделанной каменной кладки, виднелся обветшалый участок стены, еще сохранившей в одном углу герб и дату вступления в должность воздвигнувшего ее подесты; на этой голой стене выделялась, приковывая взгляд наподобие яблочка мишени, скромная и горделивая печать Орсенны: герб города и странный девиз, где запечатлелся его бессмертный гений: «In sanguine vivo et mortuorum consilio super sum» [2]2
  Пребываю в крови живых и в воле мертвых (лат.).


[Закрыть]
. Войска выстроились перед стеной: двойная серая шеренга, оживленная красными брызгами знамени святого Иуды; главный боцман вручил Марино венок из мирта и сиртского лавра; капитан, с трудом наклонившись, положил его у подножия памятника, а потом, выпрямившись, снял с головы фуражку. Последовала минута мрачного молчания. В этой глубокой неподвижности шевелилась только кажущаяся почти живой прядь растрепанных морским ветром седых волос капитана. Установилась дремотная тишина; я внезапно обратил внимание на грязный подтек, пачкающий каменное подножие памятника и достигающий пористой подставки из почерневших листьев. Увядшие венки из года в год соскальзывали к этой вбирающей все в себя подушке, напоминая о тихой преемственности гниения, отраженной в девизе города. Этот прирученный гумус радовал августейшее обоняние. Орсенна продолжала производить кладбищенскую землю даже с помощью своих символов.

В этот момент словно вдруг налетел внезапный шквал: затрубили трубы. Они играли старинный гимн Орсенны, мелодию героических времен, при звуках которой представлялись жесткие парчовые одеяния, варварские тиары, священные шлейфы на мраморных ступенях, трепещущее, как крылья, пламя победных факелов, галеры на море, плывущие под парусами в зареве заката. Великолепная и величественная разбушевавшаяся стихия, похожая на сменяющие друг друга полотнища храмовой драпировки, бесконечные, ниспадающие жесткими складками, переливающиеся неосязаемыми восточными муарами. На кладбище падали сладостные молнии, рассыпающиеся на мелкие капли серебряного дождя. Длинные, короткие, снова длинные ноты гнались друг за другом, как какой-нибудь нечеловеческий зов, как красная лава горячей радости, удушливой, как сгусток крови. Наконец они оборвались, словно кто-то включил внезапно свет. Ничто не пошевелилось. До самого-самого горизонта простирался Сирт, серый и блеклый. А венок все висел и висел на своем крючке. Пальцы Марино смущенно теребили окантовку фуражки. Трубачи, перед тем как спрятать инструменты в футляры, скручивали на них, как какие-нибудь уже не поддающиеся прочтению свитки пергамента, флажки, украшенные гербом города.

В Адмиралтействе был устроен торжественный обед, куда Марино из соображений дипломатии пригласил кое-кого из богатых фермеров, являвшихся для нашей перелетной рабочей силы самой надежной клиентурой. Их аляповатые деревенские манеры и чрезмерная сердечность Марино мне не понравились; за десертом у них наметилась какая-то сделка, из-за чего нервы мои совершенно оголились; хотя в том, что своим небольшим войском Марино руководит без малейшей тени корысти, я не сомневался. Торжество достигло своего апогея, когда наш командир предложил им осмотреть крепость; меня меньше бы расстроило, если бы обезденежевший Король-солнце вдруг пошел прогуляться по версальскому парку с откупщиками налогов; я сказался больным, извинился и распорядился седлать мою лошадь. Я был и в самом деле на грани заболевания; меня тошнило при мысли о том, что их едва-едва очищенные от навоза и соломы сапоги потащутся по благородной мостовой: мне это казалось чуть ли не кощунством. Фабрицио понял мой маневр и перехватил меня, когда я выходил из зала.

– Не забудь, что сегодня день Альдобранди. На тебя очень рассчитывают. Машина отправляется в шесть часов.

– К черту это отродье! – прошипел я, теряя терпение. В этот момент я причислял к гнусной армии штатскихдаже Ванессу и предупредительность к ним, проявленная Марино, вызывала у меня сильное раздражение.

– Ты, по-моему, просто сошел с ума.

Фабрицио опять, как сегодня утром, красноречиво возвел к небу глаза и пожал плечами. Я несколько резковато уклонился от его конфиденциальной проповеди и побежал на конюшню. Мне не терпелось остаться одному.

У меня впереди был целый день, погода стояла прекрасная, и я решил воспользоваться этим обстоятельством, чтобы совершить неблизкую, давно откладываемую поездку на развалины Сагры. Об этом мертвом городе мне рассказал Джованни, которого иногда гнали туда его охотничьи интересы; похоже, что там, в некоем подобии окаменевшего от страшной изоляции подлеска, чуть ли не на каждом углу улицы попадалась крупная дичь. Мысль о подобном безлюдье мне была приятна; солнце пока еще сияло высоко в небе, и я отправился в путь, предварительно сунув в седельную кобуру охотничий карабин.

Наполовину стершийся след, который, петляя в камыше, вел к развалинам, проходил по одной из самых неуютных частей Сирта. Там было много густых массивов тростника, называемого голубым ильвом, жесткие стебли которого весной, на протяжении очень короткого периода, зеленели, затем желтели и целый год стояли сухие, при малейшем ветре ударяясь друг о друга с легким скрипом, напоминающим хруст костей, и еще никогда ни один плуг не касался этих обездоленных земель. Я продвигался по узкой траншее из сухих стеблей, зловещий костяной шелест которых придавал этому безлюдью подобие жизни; некое разнообразие вносили лишь время от времени открывающиеся слева просветы с мелькавшими в них лагунами, тусклыми, как какое-нибудь оловянное лезвие, и окаймленными желтизной, в которой медленно растворялась, умирала навязчивая и еще более тусклая соломенная желтизна тростника. Однако вся эта печаль – она присутствовала даже в пылающем над мертвой землей солнце – не угнетала меня; внутри у меня было ощущение легкости и счастья. Я чувствовал, что мне сродни этот наклонный пейзаж, скользящий к абсолютному опрощению. Пейзаж, являющийся началом и концом. За этими пространствами скорбных камышей простирались еще более бесплодные пески пустыни, а дальше, за туманом миражей, сверкали на солнце похожие на воплощенную смерть – мне хотелось теперь называть вещи своими именами – вершины. Подобно близким к природе людям, которые по некоторым ориентирам безошибочно узнают истинную добродетель, я решительно продвигался к югу: правильное направлениеуказывал мне некий тайный магнетизм.

Между тем солнце уже клонилось к закату. Я ехал несколько часов, но ничто на этих открывшихся взору равнинах не возвещало о приближении развалин, ломаные очертания которых я силился разглядеть на гладком горизонте. Какое-то время я продвигался в направлении одиноко стоящей и довольно густой рощицы, окаймлявшей лагуну, куда, к моему удивлению, направлялись также еще совсем свежие следы машины, проехавшей по узкой тропе и изрядно поломавшей камыши, срезанные стебли которых виднелись повсюду. Пока я терялся в догадках, размышляя о том, что могло привести Марино и его лейтенантов в этот отдаленный лесок, до моего слуха неожиданно донеслось удивительное журчание ручья; камыши уступили место смешанному кустарнику, потом густой лесной чаще, и я вдруг оказался на улицах самой Сагры.

Джованни не лгал. Сагра оказалась чудом барокко, невероятным и тревожным смешением природы и искусства. Вода из очень древних подземных каналов, под давлением поступавшая из расположенных в нескольких милях источников, в конце концов просочилась сквозь стыки каменной кладки на улицы города; в результате мертвый город со временем, по прошествии веков, превратился в мощеные джунгли, в висячий сад из могучих стволов, в гигантомахию деревьев и камня. Пристрастие Орсенны к массивным и благородным материалам, к граниту и мрамору, еще более подчеркивало ту щедрую и показную ярость, которая чувствовалась в этой борьбе буквально повсюду; повсеместно бросалась в глаза самонадеянная, совсем как у цирковых силачей, демонстрация мускулов, которая проявлялась в нарочитом сопротивлении материи, сталкивающей разные свои выступы; тут нависший над зияющей пустотой балкон пытается вырваться из жестоких объятий ветвей, там накренившаяся и готовая вот-вот запрокинуться стена сопротивляется мощному напору пружинистого ствола – все это, казалось, нарушало законы тяготения, создавая навязчивое ощущение замедленного показа взрыва или запечатленного на снимке момента землетрясения.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю