355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жозе Мария Эса де Кейрош » Преступление падре Амаро. Переписка Фрадике Мендеса » Текст книги (страница 3)
Преступление падре Амаро. Переписка Фрадике Мендеса
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 03:17

Текст книги "Преступление падре Амаро. Переписка Фрадике Мендеса"


Автор книги: Жозе Мария Эса де Кейрош



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 47 страниц)

«Ларусс, разведенный в одеколоне».– вот отзыв одного из друзей; «Декарт, который оставит после себя не «Рассуждения о методе», а разве что водевиль»,– вот отзыв другого. Приходится допустить, что была в этих отзывах сила пророчества и заклинания: иначе старинный испанский сундук резного железа, где Фрадике хранил рукописи, не стал бы для них «братской могилой», навеки скрывшей от человечества свои тайны.

Случайность его смерти – по сути, лишь выражение бессмысленности его жизни. Грустной, печальной жизни «лишнего человека». «Лишнего» – ибо человек, оказавшийся нужным родине, вызывавший у пес преклонение и восторг,– это Пашеко.

Письмо Фрадике Мендеса о нем – пародийно. Это памфлет в форме традиционно-хвалебного некролога, издевка над Португалией, над португальской прессой, огласившей страну горестными пространными воплями по поводу смерти государственного мужа, который «не дал своей стране ни трудов, ни дел, ни книг, ни мыслей». Как правило, стремясь не выходить из своего полновесного молчания, Пашеко предпочитает сосредоточенно подымать палец, а к концу жизни, по мере того как лоб его становится обширней,– улыбаться.

Таков портрет человека, нужного родине. Универсального директора всех компании и банков, члена кабинета. Не побежденного, а победителя.

В отличие от этого государственного мужа, Фрадике Мендос всего лишь интеллектуальный гурман, дегустатор наук и действительности, пожалуй, эстетствующий дилетант, схожий с персонажами Оскара Уайльда, а не только с гетевским «Фаустом». Диагноз, поставленный себе самому Фрадике Мендесом, верен: «По темпераменту и складу ума я не что иное, как турист».

Эса де Кейрош развенчивает своего героя порою сильнее, чем идеализирует. Но сколько бы деталей, брошенных Эсой иронически и всерьез, ни довершали развенчания Фрадике Мендеса, было бы, конечно, ошибкой свести его образ к отсутствию высокой идеи или ограничиться выводом, что в «Переписке» сорваны последние листья с лаврового венка героя. Знаменательное отсутствие программно-социальной, цементирующей характер и убеждения идеи не означает отсутствия идей вообще, а равно и характера и убеждений. Универсальность Фрадике не означает также его неопределенности. Польше того, даже отсутствие плодов творческой деятельности нельзя признать творческой бесплодностью. Ибо у Фрадике Мендеса есть свой кодекс морали, свои политические пристрастия и эстетические симпатии. А главное, его пафос познания был тоже рожден высокой целью – сформировать самобытную и самоценную личность, которая воплотила бы в себе духовные силы Португалии и явилась бы венцом европейской культуры.

Недаром в конце первой части, заканчивая биографию Фрадике, Эса приводит слова Мишле об Антеро де Кинтале: «Если в Португалии есть еще четыре или пять таких личностей, то страна по-прежнему остается великой...» Для «Переписки» очень важны эти слова Мишле, но еще важнее выстраданный комментарий Эсы: «Пока в пашей стране живет мысль, пусть способность действовать в ней умерла,– все равно, страна эта еще не вся обратилась в труп, который позволительно попирать ногами и разрывать на части». В смутное и горькое время, продолжает Эса, талант вроде Фрадике – это знак утешения и надежды, залог того, что душа его народа живет «пусть в менее грандиозных, по не менее ценных проявлениях мысли: в остроумии, в даре непринужденной импровизации, высокой иронии, фантазии, хорошем вкусе».

Весь облик Фрадике Мендеса, с его жаждою все увидеть и все познать, был обвинением нравственно-апатичному интеллектуально-ленивому португальскому обществу, призывом избавиться от умственной лени – главной причины, приведшей, как считал теперь Эса, к упадку Португалии.

По замыслу автора, Фрадике Мендес – это истинно народный и национальный талант, что в глазах Эсы, так же как в наших, определяет ценность героя. Но между трактовкой Эсы л нашим истолкованием этих понятий есть отличие, выяснить которое необходимо.

Народность, так же как остальные понятия, идейно окрашивающие образ Фрадике,– производное от его отношения к прогрессу.

У истоков XIX столетия, видя тяжкие издержки прогресса, Гете в трагедии о Фаусте оценивал его все-таки как благо. На исходе века, в творении совсем ином, но тоже итоговом, чаша весов колеблется. Фрадике Мендес, дитя современной культуры, с презрением отзывается о настоящем. Его, потомственного фидалго, постоянно влечет прошлое, он искренне тоскует о прошлом и создает его нарочитый, демонстративный культ: поселяется в старинном герцогском особняке, в аристократически клерикальном квартале Парижа, держит слугу-шотландца, сохраняющего– впрочем, лишь внешне, в расцветке костюма – верность традициям клана Мак-Дуфов. Именно в прошлом видит Фрадике эпоху расцвета личности, вырождающейся вместе с успехами цивилизации. Фотоснимок мумии Рамзеса II Фрадике сопровождает элегическим сравнением лица мужественно-великолепного, величественного фараона с вялой, хитрой, усатой физиономией какого-нибудь Наполеона III, с мордой бульдога, заменяющей лицо Бисмарку, с неподвижно-угодливыми чертами русского царя, которые лучше подошли бы его собственному камер-лакею... Рамзес II ощущал себя владыкою мира, рассуждал Фрадике, и сознание своего величия придало лицу его горделивую мощь. Сознание своего ничтожества отразилось на физиономии нынешних властителей, деланной, искаженной, вымученной.

Фрадике Мендес потому и одаривает своей симпатией «простой парод», что видит в нем первозданную чистоту п свободу от ядовитых плодов цивилизации. Запоздалый романтик и руссоист, Фрадике Мендес выступает как критик буржуазной цивилизации – и зачастую как критик довольно острый. Одно из свидетельств тому – яростное письмо «дорогому Бенто» о затеянной им новой газете – рассаднике трех смертных грехов, которые губят общество: легкомыслия, тщеславия и нетерпимости. Газета источает нетерпимость, «как перегонный аппарат выделяет алкоголь»; остывшие, как пепел в очаге, распри она раздувает в новое, бешеное пламя ненависти.

Другое свидетельство чуткости этой романтической критики – письмо инженеру Бертрану Б. по поводу строительства железной дороги из Яффы в Иерусалим. Фрадике Мендес не сомневается в торжестве «ощетинившегося Прогресса» над древними поверьями, угля и железа – над поэзией: «Ты соорудишь вокзал среди апельсинных рощ, воспетых в Евангелии», через кожаную кишку паровоз накачает в резервуар воду из священного колодца, сделает остановку в древней Аримафее: «Аримафея! Стоянка пятнадцать минут!» – наконец, весь в масле, копоти и поту, доберется до долины Эниома: «Иерусалим!»

«Простой паломник», Фрадике Мендес полагает, что загрязнять дымом прогресса воздух, «где еще веет благоухание, оставленное полетом ангелов»,– это не цивилизация, а профанация. Конечно. Фрадике не сомневается, что отдых Девы с младенцем по дороге в Египет в тени сикомор – это басни. «Но эти басни ужо 2000 лет дарят трети человечества очарование, надежду, утешение, силу жить». П он убежден, что фантазия, легенда не менее полезны, чем знание «положительное»: «В формирование каждой души – если мы хотим, чтобы оно было полноценным,– должны входить не только теоремы Эвклида. но и волшебные сказки».

Фрадике Мендес вовсе не против, скажем, таких положительных заведений, как рестораны,– но устраивать ресторан в соборе Парижской богоматери? В письме инженеру Бертрану Б. речь идет уже не только о том, что ненавистно фидалго из Португалии. Сквозь романтическую критику здесь ясно проступают контуры идеала Фрадике Мендеса, его понимание истинных ценностей жизни. Как прежде в «Преступлении падре Амаро», так и теперь они связаны с гуманными и поэтическими началами, которые находят свое воплощение в любви, понятой философски, религиозно, нравственно – в любви к ближнему.

Тема эта нарастает в письмах постепенно. Поначалу она словно таится за салонными признаниями светского льва о женщинах «внешней жизни», которых можно перелистывать, как страницы книги, делая любые пометки на атласных полях, обсуждать, не стесняясь в выборе выражений, рекомендовать друзьям, бросить, когда прочитаны лучшие страницы, и о женщинах «внутренней жизни», исключающих исследовательские эксперименты и достойных глубокого уважения. Лишь после такого рода увертюры страстная и почтительная любовь Фрадике Мендеса обнаруживает себя и раскрывает свой смысл. В последнем письме (его итоговое для всей вещи значение подчеркнуто, так же как в «Падре Амаро», композицией) чувство к женщине «внутренней жизни», становясь поклонением, подсказывает сначала сюжет из старинной хроники о короле «Красивом», принесшем великой любви поистине королевские жертвы, а затем – раздумье о тех, в ком отделить человеческое от божественного куда труднее, чем даже в страстно любимой.

Для Эсы де Кейроша и Христос и Будда – не боги, а люди. Единомышленник не случайно упомянутого в последнем письме «Переписки» Эрнеста Ренана, Эса воспринимает христианство и буддизм как учения этические, дающие единственное спасение от «издержек прогресса», освобождает здесь Будду и Христа от «мифологии», пытаясь представить их жизнь в «исторической наготе».

Несметно богатый, могущественный азиатский властитель Будда до своего отречения был любящим мужем, счастливым отцом. Принеся в жертву власть и богатство, покинув семью, Будда становится нищим монахом, который просит милостыню иа краю каменистой дороги. Накапливая добро, живущее в любой душе, он творит новое человечество, Будда исполнен веры, что с поколениями оно становится лучше и когда-нибудь придет к совершенству.


VI

Итак, долгий путь познания завершен. После блужданий среди всех наук и скитаний по всему свету Фрадике Мендес приходит к отказу от суеты, к проповеди добра. Эса де Кейрош сохраняет, следовательно, в своей книге итогов верность этическим идеалам, утверждавшимся еще в первом зрелом романе. Прекрасная, но и грустная верность. Потому что ирония «Падре Амаро» была иронией борьбы и надежды, в «Переписке» же – это ирония усталая: вечерняя исповедь Эсы заканчивается упованием, что когда-нибудь, в бесконечной дали времен, прибавляясь песчинка за песчинкой, добро, быть может, и победит.

У надгробья классиков зачастую слышатся слова запоздало-проницательного осуждения: не увидел выхода, ограничился сферой искусства, иронией, предпочел теорию «малых дел», не понимая бессилие мелкой благотворительности преодолеть большое зло мира...

Нужда в таких речах сомнительна.

Не увидел выхода? Но разве нашла, пробилась к выходу Португалия на протяжении XX столетия? Разве не протерпела она сорок лет фашистский режим Салазара?

Предпочел «теорию малых дел»? Но разве сегодня, когда атомно-водородной угрозой поставлены на карты жизни всего человечества, когда беспомощность политической теории малых дел очевидна, потеряла ли свою ценность гуманная мораль, убеждающая, что надо протягивать руку тому, кто споткнулся?

Ограничился сферой искусства, иронией? Но иной художник иной страны, иного, еще более близкого к нам времени, иа вопрос, какова ваша вера, ответил: «Если проэкзаменовать себя, результат получается в высшей степени тривиальный: я верю в доброту и духовность, в правдивость, в свободу и смелость, красоту и праведность, одним словом – в самостоятельную веселость искусства, великого растворителя ненависти и глупости». Слова эти написаны 21 декабря 1953 года ироничным и добрым пером классика, которого, кажется, трудно обвинять в непонимании своей эпохи,– пером Томаса Манна.

И все же: Эса де Кейрош ведь сам писал о себе – побежденный жизнью.

Побежденный ли?

Жизнь большого художника не обрывается его физической смертью. «Книги имеют свою судьбу». Когда в 1903 году в Лиссабоне состоялось открытие сооруженного иа средства друзой памятника Эсы – памятника с эпиграфом из «Реликвии»: «Под легким покровом вымысла – могучее нагое тело истины»,– народу собралось совсем немного.

Но шло время, и традиционным свидетельством нарастающего влияния Эсы стали попытки все более часто и грубо фальсифицировать его творчество. Саркастического, непочтительного остроумца начали приспосабливать к политическому климату Португалии.

В 1945 году на режим Салазара надвинулся столетний юбилей уже всемирно признанного классика. Джосир Менезес, автор вышедшей двумя изданиями книги «Социальная критика Эсы де Кейроша» (1951, 1962 гг.), прослеживает логику борьбы этих лет вокруг творчества юбиляра.

Заставить умолкнуть? Поздновато. Отменить юбилеи? Отложить? Обойти молчанием? Допустить, чтобы враги режима оставили Эсу у себя иа вооружении? Невозможно. Более того – невыгодно.

Пришлось торжествовать. Торжествовать, приспосабливаясь и приспосабливая. Так в статьях и речах началась «дезэсафикация» Эсы де Кейроша.

Правда, дружной ее не назовешь. Крайне правая, средневеково-яростная газета «Новидадес» не удержалась и расстроила игру. Она негодовала против романиста, против торжеств и правительства, проявившего непозволительную терпимость. «Новидадес» настаивала, что Эса непримиримо враждебен принципам, на которых государство основывает ныне «политику национального восстановления».

И дальше: «Распространять его писания, делать его доступным для широких масс... значит способствовать моральному и социальному разложению классов, которые так сильно нуждаются в том, чтобы их оберегали от соблазнительных ловушек и сладкого яда».

И в заключение: «Если бы Эса был жив, ему пришлось бы либо отречься от всего написанного в самую активную пору творчества, либо открыто встать в авангарде врагов Португалии!»

Так каким же предстает сегодня перед нами Эса де Кейрош? Побежденным? Нет, сражающимся. В его таланте – победа жизни.

М. КОРАЛЛОВ



Преступление падре Амаро
I

В пасхальное воскресенье вся Лейрия узнала, что соборный настоятель, падре Жозе Мигейс, скончался на рассвете от апоплексического удара. Человек он был полнокровный, упитанный и пользовался среди духовенства епархии славой заядлого чревоугодника. О его обжорстве ходили легенды. Когда падре Жозе Мигейс, выспавшись после обеда, выходил с пылающими щеками на улицу, аптекарь Карлос злобно шипел:

– Вон ползет наш удав; переваривает, что заглотал. Помяните мое слово: когда-нибудь он лопнет от жира!

Так оно и вышло. Покушав за ужином рыбы, священник приказал долго жить – в тот самый час, когда в доме напротив, у доктора Годиньо, праздновали именины хозяина и гости шумно отплясывали польку.

Никто о нем не пожалел, мало кто пришел проводить его на кладбище. Соборного настоятеля не любили. Это был мужлан с повадками землекопа; хриплый голос, грубые ручищи и пучки жестких волос, торчавшие из ушей, отвращали от него сердца прихожан; и притом он был совсем лишен красноречия.

Особенно не жаловали Жозе Мигейса дамы; он позволял себе рыгать в исповедальне. Почти всю жизнь старик прослужил в деревенских приходах, в горах, и не разбирался в тонких нюансах дамского благочестия; едва заняв место соборного настоятеля, он растерял лучших прихожанок; они перешли исповедоваться к медоточивому падре Гусману – такому обходительному, приятному духовнику!

Когда дамы, сохранившие верность соборному настоятелю, заводили речь о боязни поддаться соблазну, о греховных сновидениях и тому подобном, он бурчал, оскорбляя их лучшие чувства:

– Вздор, голубушка, вздор! Молите господа, чтобы ниспослал вам побольше разума. Побольше здравого смысла!

Особенно раздражали его излишние строгости в соблюдении поста.

– Ешьте и пейте на здоровье! – восклицал он. – Ешьте и пейте вволю, голубушка!

Он был убежденный мигелист;[7]7
  Мигелист– здесь: реакционер, консерватор. В 20 – 30-е годы «мигелистами» называли сторонников Мигела Брагансского (1802–1866), младшего сына короля Жоана VI (1767–1826), скоропостижно скончавшегося (возможно, вследствие отравления) и не завещавшего трон ни одному из своих двоих сыновей. Старший из них – Дон Педро, император Бразилии, был приверженцем конституционной монархии; после его восшествия на португальский трон в Португалии в 1826 г. была принята конституция, носившая дворянско-цензовый характер, – так называемая «Хартия» (отсюда – самоназвание сторонников Дона Педро – «хартисты»). Также претендовавший на трон принц Мигел выступал как защитник феодально-абсолютистского строя. Захватив трон в 1828 г., Дон Мигел отменил конституцию и единовластно правил страной до 1834 г., когда, в свою очередь, оказался свергнутым в результате военного выступления «хартистов», восстановивших Дона Педро у власти.


[Закрыть]
либералы, их мнения, их газеты приводили его в ярость.

– Палкой их! По шее! – гремел он, размахивая своим огромным красным зонтом.

В последние годы падре Мигейс сделался домоседом и жил весьма уединенно. Прислуживала ему старуха-кухарка, а компанию составлял песик по кличке Жоли. Единственным благожелателем старого священника был главный викарий, декан кафедрального капитула[8]8
  Капитул – совет при епископе, состоящий из лиц духовного звания, участвующий в управлении епархией.


[Закрыть]
Валадарес, управлявший в то время епархией, ибо епископ дон Жоакин уже два года мучился ревматизмом в своей усадьбе в Верхнем Миньо.[9]9
  Верхнее Миньо – горная часть северной португальской провинции Миньо, расположенная в верхнем течении реки того же названия.


[Закрыть]
Жозе Мигейс глубоко уважал декана, сухопарого длинноносого близорукого священника, который был большим знатоком Овидия[10]10
  Овидий – Публий Овидий Назон (43 г. до н. э. – 17 г. н. э.) – римский поэт.


[Закрыть]
и уснащал свою речь цитатами из античных поэтов, кривя при этом губы на сторону. Декан, в свою очередь, тоже ценил соборного настоятеля и называл его «брат Геркулес»; силой он настоящий Геркулес, пояснял, улыбаясь, падре Валадарес, а чревоугодием истый монах.

На похоронах Жозе Мигейса декан собственноручно окропил могилу святой водой и, бросив, по обычаю, горсть земли на крышку гроба, вспомнил, как потчевал покойного табачком из своей золотой табакерки, и тихонько шепнул стоявшим вокруг священникам:

– Вот ему и последняя понюшка!

Клир немало смеялся этой шутке сеньора декана; в тот же вечер каноник Кампос пересказал ее за чашкой чая у депутата Новайса. Гости одобрительно рассмеялись; все похвалили веселый характер главного викария и заключили не без почтения, что его преподобие умеет пошутить.

Несколько дней спустя на Базарной площади появился Жоли, песик соборного настоятеля. Кухарка заболела малярией и угодила в больницу. Дом заперли. Бесприютный Жоли выл от голода в чужих подворотнях. Это была собачка неопределенной породы, на удивление толстая и чем-то напоминавшая своего покойного хозяина. Жоли издавна привык к черным сутанам и, жаждая обрести нового покровителя, увязывался за каждым проходившим священником и плелся за ним, робко повизгивая. Но никто не хотел взять к себе несчастного Жоли, его отпихивали острыми зонтиками, и собака, точно отвергнутый проситель, целыми ночами скулила то под одной, то под другой дверью. Однажды утром труп Жоли был найден у ворот Попечительства о неимущих. Золотарь бросил его на свою телегу и куда-то увез. Жоли навсегда исчез с Базарной площади, и Жозе Мигейса окончательно забыли.

Через два месяца стало известно, что в собор назначен новый настоятель. По слухам, это был совсем еще молодой священник, по имени Амаро Виейра, только что вышедший из семинарии. Его назначение объясняли протекцией влиятельных лиц, и оппозиционная газета «Голос округа», горько иронизируя и поминая Голгофу, писала о «фаворитизме в правительственных сферах и о засилии клерикалов». Местное духовенство решило обидеться; о статье в довольно желчном тоне завели разговор в присутствии декана.

– Не будем горячиться! – примирительно сказал декан. – Протекция у него действительно имеется, в покровителях недостатка нет. Об Амаро Виейре мне писал мой старый друг Брито Корреа (Брито Корреа был тогда министром юстиции). В письме сказано даже, что наш новый настоятель красивый малый. Так что, – с довольной улыбкой заключил декан, – после брата Геркулеса у нас будет брат Аполлон.

Лишь один человек во всей Лейрии знал нового священника: каноник Диас, которому довелось преподавать христианскую нравственность в семинарии в те самые годы, когда Амаро Виейра там учился. По словам каноника, ему запомнился золотушный мальчуган, тихий, застенчивый, весь в угрях.

– Как сейчас его вижу: поношенный подрясничек и выражение лица такое, будто у него глисты! А так ничего… Смышленый.

Каноник Диас был известным лицом в городе. За последние годы он растолстел, и сутана плотно обтягивала его выпуклый живот, седоватая шевелюра, набрякшие под глазами мешки, жирные губы – все приводило на память старинные историйки про сластолюбивых и прожорливых монахов.

Дядюшка Патрисио, отчаянный либерал, из ветеранов, державший лавку на Базарной площади и считавший своим долгом рычать, точно сторожевой пес, на всякого идущего по улице священника, бормотал. каждый раз, когда каноник – тучный, сытый – шествовал мимо его заведения, опираясь на зонт:

– У, пройдоха! Вылитый дон Жоан Шестой!

В доме каноника Диаса жила его сестра, старая дева, дона Жозефа Диас, и служанка, известная всей Лейрии, так как она беспрестанно сновала по улицам; то тут, то там мелькала ее крашеная черная шаль и шаркали стоптанные башмаки.

Каноник слыл Богатым человеком. Он владел несколькими поместьями в окрестностях Лейрии, сдавал их в аренду, устраивал званые вечера, на которых к столу подавались жареные фазаны и отличное вино: «Герцогское, 1815 года». Однако самой замечательной стороной его жизни в Лейрии – о чем много толковали и сплетничали – была дружба с сеньорой Аугустой Каминья, которую в городе называли Сан-Жоанейрой, так как она была родом из Сан-Жоана-де-Фос. Сан-Жоанейра жила на улице Милосердия и держала пансион для холостяков. Ее единственная дочь Амелия, красивая девушка двадцати трех лет, была предметом тайных воздыханий всей местной молодежи.

Каноник Диас, весьма довольный назначением Амаро Виейры на должность соборного настоятеля, повсюду – и в аптеке Карлоса, и на Базарной площади, и в ризнице собора – расхваливал этого молодого священника, его способности к наукам, скромность поведения, кроткий нрав и даже голос:

– Тембр такой, что приятно послушать. Чтобы выжать из прихожан слезу на страстной – лучшего голоса не сыщешь!

Падре Диас с пафосом предрекал молодому коллеге блестящее будущее: никак не меньше, чем сан каноника, а может быть, и епископскую митру. В один прекрасный день он с торжеством показал соборному коадъютору,[11]11
  Коадъютор – здесь: помощник соборного настоятеля.


[Закрыть]
молчаливому и угодливому созданию, письмо из Лиссабона от Амаро Виейры.

Дело было августовским вечером; оба священнослужителя прогуливались возле Нового моста. В это время прокладывали шоссейную дорогу на Фигейру; старый деревянный мост через Лиз разобрали, и переходить реку уже можно было по новому. Все в один голос восхищались его могучими каменными арками, окованными железом. Правда, на том берегу работы были приостановлены: крестьяне отказывались продавать землю; там еще змеилась утопавшая в грязи проселочная дорога в Марразес, которой предстояло влиться в новое шоссе; по сторонам ее были навалены кучи гравия; тяжелые каменные катки, которыми прессуют и выравнивают щебень, уже наполовину вросли в черную, мокрую от дождей почву.

Отсюда, с Нового моста, открывался широкий вид на мирные, окрестности Лейрии. Вверх по течению круглились невысокие холмы, поросшие темной щетиной краснолесья; внизу, среди молодого сосняка, рассыпались хутора, внося веселое разнообразие в этот исполненный меланхолии пейзаж; сияли на солнце беленные известкой стены; к светлому, словно свежевымытому, небу поднимались сизые дымы очагов. Ближе к устью, где речка медленно текла между низких берегов, отражая вереницу серо-зеленых плакучих ив, раскинулась широкая, плодородная равнина Лейрии, вся залитая светом, сверкающая прудами, ручьями и озерами. Город с моста не был виден, только выдавалась углом каменная стена собора и виднелась часть кладбищенской ограды, увитой плющом, да острые черные верхушки кипарисов. Все остальное было скрыто за крутым косогором, заросшим репейником и крапивой, а на самой его вершине темнели развалины древнего замка; по вечерам над полуобвалившимися стенами медлительно кружили совы. У въезда на мост можно было спуститься по откосу на тополевую аллею, так называемую Старую аллею, идущую вдоль берега реки. Именно в этом уединенном уголке, укрытом листвой вековых деревьев, и прогуливались двое священников, беседуя вполголоса. Каноник Диас рассказывал, что получил письмо от Амаро Виейры, и поверял коадъютору одну мысль, мысль поистине счастливую! В письме Амаро просил подыскать для него квартиру, недорогую, в удобном месте и, если возможно, меблированную, самое желательное – несколько комнат в каком-нибудь приличном семейном пансионе. «Вы сами понимаете, дорогой учитель, – писал Амаро, – что это вполне устроило бы меня. Ни в какой роскоши я не нуждаюсь; достаточно комнаты и небольшой гостиной. Но совершенно необходимо, чтобы дом был почтенный, спокойный, в центре города, чтобы у хозяйки был сносный характер и умеренные требования. Поручаю эти заботы вашему такту и житейскому опыту и прошу верить, что зерно вашей доброты не упадет на каменистую почву. Главное, чтоб хозяйка была спокойного нрава и не слишком болтлива».

– Так вот что я придумал, друг Мендес: не поселить ли его у Сан-Жоанейры? – заключил каноник. – Прекрасная мысль, а?

– Превосходная! – поддакнул коадъютор.

– В нижнем этаже у нее есть свободная комната с примыкающим к ней зальцем, а рядом еще одно помещение, которое может служить кабинетом. Дом хорошо меблирован, прекрасное постельное белье…

– Белье отличное! – почтительно подтвердил коадъютор.

Каноник, продолжал:

– И для Сан-Жоанейры это тоже выгодно: за квартиру, белье, стол и обслуживание она смело может просить шесть тостанов[12]12
  Тостан – монета стоимостью 100 рейсов.


[Закрыть]
в день. Не считая того, что соборный настоятель окажет ей честь, поселившись в ее доме!

– Это все верно. Только… Не расстроится ли дело из-за Амелиазиньи? – робко заметил коадъютор. – Не знаю, как на это посмотрят. Девушка молодая… Вы говорите, сеньор Виейра тоже молод. Вы сами знаете, ваше преподобие, как злы люди.

Каноник остановился.

– Что вы такое несете? Разве не живет падре Жоакин под одной крышей с крестницей своей матушки? А каноник Педрозо? У него поселилась невестка с сестрой – девушкой девятнадцати лет! Что вы выдумали?

– Да нет, я просто… – сразу отступил коадъютор.

– Нет, нет, не вижу тут ничего дурного. Сан-Жоанейра сдает комнаты жильцам; у нее все равно что гостиница. Ведь жил же там несколько месяцев секретарь Гражданского управления.

– Да, но теперь речь идет о духовном лице… – мямлил коадъютор.

– Тем спокойнее, сеньор Мендес, тем спокойнее! – воскликнул каноник и, снова приостановившись, доверительно продолжал: – И потом, это очень устраивает меня, понимаете? Меня. Мне это чрезвычайно удобно, дорогой Мендес.

Наступила короткая пауза. Затем коадъютор сказал, понизив голос:

– Да, вы сделали немало добра Сан-Жоанейре, сеньор каноник.

– Я делаю, что могу, дорогой мой, все, что могу, – отвечал каноник и, помолчав, прибавил с отеческой, теплой улыбкой: – И она того достойна! Она заслужила! Что эта за душа, друг мой! – Он улыбался, возведя глаза к небу. – Посудите сами: если бедняжка не видит меня утром ровно в девять часов, она уже сама не своя! «Голубушка моя, – говоришь ей, бывало, – вы напрасно волнуетесь!» Но она просто места себе не находит. Как вспомню прошлый год, когда у меня сделалась колика… Она даже осунулась от тоски, сеньор Мендес! И какое трогательное внимание! Если у них режут поросенка, то лучшую часть уж непременно приберегут для «нашего святого отца», можете себе представить? Она так меня называет.

Глаза его блестели от умиления.

– Ах, Мендес, – заключил он, – это превосходная женщина!

– И притом весьма красивая! – почтительно вставил коадъютор.

– Не говорите! – вскричал каноник, снова остановившись. – Не говорите! И как сохранилась! Ведь она уже не девочка… Но ни одного седого волоска, ни единого! Какая кожа! – И, понизив голос, он прибавил, плотоядно хихикнув: – А тут? Мендес, тут! – Он делал округлые движения, медленно водя пухлой рукой по воздуху около своей груди. – Совершенство! И опрятна, удивительно опрятна. Но главное – любезность, внимание… Дня не пройдет, чтобы я не получил какого-нибудь угощеньица: то баночку повидла, то рисовый пудинг, то кровяную колбасу по-арокски. Вчера прислала яблочный пирог. Жаль, вы не видели: начинка нежнее сбитых сливок. Даже сестрица Жозефа сказала: «Начинка такая, будто яблочки в святой воде варились!»

Старый священник прижал к груди растопыренные пальцы.

– Подобные мелочи глубоко трогают сердце, Мендес. Нет, что говорить: другой такой женщины нет и не было.

Коадъютор слушал в завистливом молчании.

– Я отлично знаю, – продолжал каноник, снова останавливаясь и слегка растягивая слова, – я отлично знаю, что по городу ходят всякие сплетни и пересуды… Злостная клевета! Просто я всей душой привязан к этому семейству. Дружил еще с ее покойным мужем. Вы сами знаете, Мендес.

Коадъютор кивнул.

– Сан-Жоанейра порядочная женщина. Вы поняли, Мендес? Она порядочная женщина! – При этих словах каноник повысил голос и с силой стукнул по земле зонтом.

– Чего не скажут злые языки, сеньор каноник, – посочувствовал коадъютор; затем, немного помолчав, тихонько прибавил: – А только ведь для вашего преподобия это чистое разорение.

– То-то и есть, милый мой! Поймите: с тех пор как секретарь Гражданского управления от них съехал, у бедной женщины не осталось ни одного жильца. Я даю им деньги на пропитание, Мендес!

– У нее как будто усадебка своя имеется? – заметил коадъютор.

– Э, какая там усадебка! Клочок земли. К тому же десятина, поденная плата работникам. Вот я и говорю: новый соборный для нее истинная находка. Он будет платить ей шесть тостанов в день, кое-что я подкину, прибавьте к этому выручку от усадебного сада – и уже можно свести концы с концами. Для меня это большое облегчение, Мендес.

– Конечно, все легче, сеньор каноник! – согласился коадъютор.

Оба замолчали. Спускался прозрачный, тихий вечер; высокое небо отливало бледной голубизной, воздух был недвижен. Посреди обмелевшей к концу лета реки поблескивали песчаные отмели; вода едва струилась, слабо плеща вокруг темневших на дне круглых камней.

Две коровы под охраной девчонки-пастушки появились на глинистой тропинке, бегущей по другому берегу вдоль полосы кустарников; животные медленно вошли в реку и, вытянув натертые ярмом шеи, стали беззвучно пить; время от времени они поднимали головы, смотрели добрыми глазами вдаль, с миролюбивым и покойным удовлетворением, и капли воды и слюны, блестя на солнце, падали у них с морд. Солнце заходило, вода постепенно теряла свою зеркальную чистоту, тени мостовых быков становились все длинней. С холмов надвигалась полоса сумерек, облака над далеким морем окрашивались сангиной и охрой, предвещая на завтра жаркую погоду. День пышно догорал.

– Чудесный вечер, – пробормотал коадъютор.

Каноник зевнул и, крестя рот, сказал:

– Пора читать «Аве Мария», а?

Когда они всходили по ступеням собора, каноник приостановился и, обернувшись к коадъютору, сказал:

– Так решено, дружище Мендес: я устрою Амаро у Сан-Жоанейры. Это подойдет нам всем.

– Наилучшим образом! – поддакнул коадъютор. – Наилучшим образом!

И оба, осенив себя крестом, вошли в церковь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю