Текст книги "Преступление падре Амаро. Переписка Фрадике Мендеса"
Автор книги: Жозе Мария Эса де Кейрош
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 47 страниц)
– Ну, как дела у Тото?
– Ничего, спасибо.
– Она уже читает?
– По складам.
– А молитву деве Марии запомнила?
– Да, может повторить.
– Ах, милочка, вот это любовь к Богу!
Амелия скромно потупляла взор. Карлос, тоже посвященный в ее тайну, покидал балкон и выходил на порог, чтобы всласть полюбоваться Амелией.
– Вы оттуда? Уже сделали свое доброе дело? – говорил он, покачиваясь на носках и тараща глаза.
– Я немного посидела у бедняжки, надо же развлечь ее…
– Это подвиг! – восторгался Карлос – Апостольский труд! Вы святая, дорогая моя барышня. Кланяйтесь вашей матушке.
Затем он поворачивался к младшему провизору и говорил:
– Видали, сеньор Аугусто?… Вместо того чтобы терять время на любезничанье, как другие девицы, она стала ангелом-хранителем несчастного ребенка! Лучшие годы жизни отдает калеке! Судите сами, сеньор Аугусто, способны ли философия и материализм и прочее свинство вдохновить на подобное самопожертвование?… Религия! Одна лишь религия, дорогой мой сеньор! Хотел бы я, чтобы это видел Ренан[129]129
Ренан Эрнест (1823–1892) – французский писатель, историк, филолог-востоковед, автор ряда знаменитых исследований, долженствующих по его замыслу сложиться в грандиозный труд «Происхождение христианства» (остался незаконченным). В их число входит и «Жизнь Иисуса», оказавшая на Кейроша огромное влияние.
[Закрыть] со своей шайкой философов! Ибо я, имейте это в виду, восхищаюсь философией, но лишь в том случае, если она идет, так сказать, об руку с верой… Я сам человек науки и глубоко чту такие имена, как Ньютон или Гизо[130]130
Гизо Франсуа (1787–1874) – французский историк и политик-консерватор, автор «Истории английской революции» и «Истории цивилизации в Европе и во Франции».
[Закрыть]… Но, – и прошу вас запомнить эти слова, – если философия разойдется с религией… – запомните хорошенько эти слова! – то через десять лет, сеньор Аугусто, философия будет похоронена и забыта!
И он медленно прохаживался по аптеке, заложив руки за спину и размышляя о грядущей гибели философии.
XVIIТо было самое счастливое время в жизни Амаро.
«Благословение Божие почило на мне, – думал он иногда по вечерам, раздеваясь и, по семинарской привычке, подводя итог минувших дней. Да, они текли легко, радостно, приятно. За последние два месяца в его приходе не случалось никаких неприятных происшествий, никаких стычек. Все были, как говорил падре Салданья, в ангельском настроении. Дона Жозефа нашла для сеньора настоятеля отличную и совсем недорогую кухарку, по имени Эсколастика. На улице Милосердия он чувствовал себя, как король в сонме восторженных, благоговеющих придворных; каждую неделю, один или два раза, наступали дивные, божественные минуты в домике дяди Эсгельяса; и, в полной гармонии с этим безоблачным счастьем, погода стояла такая чудесная, что в Моренале уже зацветали розы.
Радовало его и то, что ни старухи, ни коллеги-священники, ни причетники ничего не подозревали о его свиданиях с Амелией. Занятия с Тото вошли в привычку для всех завсегдатаев улицы Милосердия и назывались «добрым делом нашей девочки»; Амелию ни о чем особенно не расспрашивали, повинуясь установленному правилу о том, что благотворительность должна быть секретом между ними и Богом. Лишь изредка ее спрашивали, как сказываются на больной занятия; Амелия уверяла, что Тото очень изменилась, что глаза ее постепенно открываются и она начинает понимать закон Божий; затем разговор деликатно переводился на другую тему. Было решено, что как-нибудь потом, когда Тото хорошенько выучит катехизис и станет разумней, они всей компанией совершат паломничество в дом звонаря, чтобы почтить подвиг Амелии и насладиться унижением лукавого.
Амелия, рассчитывая на всеобщее доверие к своей добродетели, предложила Амаро пойти на хитрость: сказать, что сеньор соборный настоятель иногда приходит послушать ее благочестивую беседу с Тото…
– И тогда, если кто-нибудь увидит, что ты вошел к дяде Эсгельясу, это не вызовет никаких подозрений.
– По-моему, не надо, – сказал он. – Бог на нашей стороне, дорогая, это ясно. Не будем вмешиваться в его предначертание. Он видит дальше и лучше нас…
Она тотчас согласилась – как соглашалась со всяким его словом. После первого же свидания на чердаке у дяди Эсгельяса она предалась падре Амаро беззаветно – душой, телом, волей, чувствами. Не было ни одной мысля в ее голове, которая не принадлежала бы всецело сеньору настоятелю. Это порабощение не было постепенным: оно совершилось сразу, всецело и бесповоротно в тот самый миг, когда вокруг нее впервые сомкнулись его сильные руки. Можно было подумать, что поцелуи священника выпили, высосали ее душу: она стала каким-то придатком его личности. И она даже не думала скрывать это; ей сладко было подчиняться ему, находиться в полном его распоряжении, чувствовать себя его рабой, его вещью, она сама хотела, чтобы он думал за нее, и с облегчением перекладывала на его плечи груз ответственности за себя, слишком для нее тяжелый. Суждения обо всем на свете приходили к Амелии готовые, прямо из головы сеньора настоятеля, и это казалось ей вполне естественным, будто кровь, текущая в ее жилах, вливалась в них из его сердца. «Сеньор падре Амаро говорит», «Сеньор падре Амаро хочет» – это были для нее аргументы достаточные и неопровержимые. Глаза ее были с собачьей готовностью устремлены на его лицо и читали малейший знак его воли; когда он говорил, ей надо было только слушать, а когда наступал момент – расстегивать платье.
Амаро наслаждался своей властью безмерно; наконец-то он брал реванш за свое прошлое. Всегда и всюду до сих пор он был покорен чужой воле: в доме дяди, в семинарии, в белой гостиной у графа де Рибамар… Вся его служба в приходе была постоянным раболепным покорствованием, изнурявшим душу: он подчинялся сеньору епископу, епархиальному совету, канонам, уставу, который регламентировал решительно все, даже содержание его разговоров с псаломщиком. И вот наконец у его ног это белое тело, эта преданная душа, над которыми он властвует, как деспот. Если в силу профессии он с утра до ночи обязан был восхвалять Бога, поклоняться Богу, воскурять фимиам Богу, то теперь и сам стал Богом для этого существа, которое боялось его и воздавало ему неслыханные почести. Для Амелии он был не только красавцем, но и властелином, вроде графа или герцога, первым претендентом на митру епископа. Однажды она сказала после недолгого размышления:
– Ты мог бы стать папой римским!
– Да, ими делаются такие, как я, – ответил он совершенно серьезно.
И она верила в это и только боялась, что высокий сан разлучит их, вынудит его покинуть Лейрию. Всепоглощающая, всепроникающая страсть отняла у нее разум, сделала тупой ко всему, что не касалось сеньора настоятеля и их любви. Да и сам Амаро не допускал, чтобы ее занимали посторонние мысли или интересы; он не разрешал ей даже читать романы и стихи. Для чего ей лишние знания? Какое ей дело до того, что происходит на свете? Однажды она с увлечением стала рассказывать ему, что граф де Виа Клара дает бал, и Амаро был оскорблен этим, как изменой. При следующем свидании у дяди Эсгельяса он обрушил на нее чудовищные упреки: она тщеславная вертушка, распутница, исчадие сатаны!..
– Я убью тебя! Понимаешь? Убью! – кричал он, хватая ее запястья и испепеляя бешеными, горящими глазами.
Его мучил страх, что когда-нибудь она ускользнет из-под его власти, освободится от оков слепого, безусловного повиновения. Ему казалось, что со временем ей должна наскучить любовь человека, который не может дать удовлетворения женскому тщеславию и жажде светских удовольствий, который облачен в подрясник, обязан брить волосы на лице и носить тонзуру на темени. Он считал, что яркий галстук, красиво закрученные усы, верховой конь, мундир с позументом действуют на женщин неотразимо. Стоило Амелии только упомянуть об одном из офицеров расквартированной в городе части или о ком-нибудь из местных красавцев, он не скрывал раздражения и ревности…
– Ты влюбилась в него? Признайся! За нарядный костюмчик, за усики?
– Я влюбилась? О милый, да я его никогда и не видела!
Но в таком случае зачем говорить о нем? Значит, ее гложет греховное любопытство, раз она думает о других мужчинах? Надо лучше бдеть над своей душой и мыслями; именно такими моментами слабости пользуется дьявол!..
Он возненавидел все мирское, ибо оно могло отнять у него Амелию, вырвать ее из магического круга, очерченного тенью его сутаны. Под различными туманными предлогами он запрещал ей выходить на улицу и даже убедил Сан-Жоанейру, чтобы та не пускала дочь одну в магазины и торговые ряды под Аркадой. И он неустанно внушал Амелии, что все мужчины – негодяи и безбожники, что они обросли коростой пороков, что они безмозглы и лживы и обречены на вечные муки в аду! Он рассказывал ей гнусности почти обо всех молодых людях Лейрии. Она спрашивала с отвращением и любопытством:
– Откуда ты знаешь?
– Этого я не могу тебе сказать, – отвечал он выразительно, давая понять, что к молчанию его вынуждает тайна исповеди.
И в то же время он беспрестанно твердил о славе и величии духовенства. Он с увлечением раскидывал перед ней россыпи сведений, почерпнутых из учебников, превозносил до небес значение и нравственное величие священства. В Египте, великом государстве древности, только священнослужитель мог стать царем! В Персии, в Эфиопии простой священник обладая правом свергать владык и венчать на царство! Кто еще имел подобную власть? Не было такой нигде и нет даже в царствии небесном! Простой священник выше даже ангелов и серафимов, ибо ему, а не им, дано божественное право отпускать грехи! Даже сама приснодева Мария не имеет большей власти, чем он, падре Амаро! При всем почтении к величию царицы небесной он вынужден повторить вслед за святым Бернардином: «Священник могущественней тебя, о сладчайшая матерь Божия!» И вот почему: Пресвятая дева носила Бога в своем целомудренном чреве лишь однажды, а священник носит его в себе всю жизнь и каждый день, совершая святое таинство причащения! И это вовсе не его, падре Амаро, измышление: так говорят святые отцы церкви…
– Ну, что теперь скажешь?
– О милый! – лепетала она, потрясенная его величием и изнемогая от восхищения.
После этого он оглушал ее цитатами из самых прославленных источников. Святой Клементий говорил: «Священник – это Бог на земле»; святой Иоанн Златоуст сказал: «Священник – посланец Бога, передающий на землю его повеления». А святой Амвросий писал: «Между величием царя и величием священника такая же пропасть, как между свинцом и золотом!»
– Тут перед тобой золото, – говорил Амаро, похлопывая себя по груди. – Поняла?
Она молча бросалась в его объятия, исступленно целовала его, словно хотела завладеть в его лице золотом святого Амвросия, забрать в плен посланца Божия, сделать своим самое возвышенное и благородное существо на свете, которое ближе к Богу, чем ангелы и серафимы!
Амаро неустанно твердил Амелии, что имеет власть почти божественную, что он близок к Богу; и он всячески старался внушить ей уверенность в ждущей ее награде: любовь к священнику заслужит ей симпатию и сочувствие Бога; после смерти два ангела прилетят к ней, возьмут за руки и проводят до ворот рая, чтобы рассеять все сомнения, какие могли бы возникнуть у святого Петра, привратника небес; а на могиле ее – как уже случилось во Франции с одной девушкой, полюбившей своего кюре, – в одну ночь вырастут белые розы в знак того, что девственность не терпит ущерба от объятий священника.
Амелия была очарована. При мысли об ароматных розах на своей могиле она затихала в светлой задумчивости, предвкушая мистическое блаженство. Тихо вздыхая, умильно складывая губки, она говорила, что хочет поскорее умереть.
Амаро подымал ее на смех.
– Посмотри на себя… Не похоже, чтобы ты собиралась умереть!
И действительно, Амелия пополнела и похорошела. Она достигла полного и гармоничного расцвета своей красоты. В ее лице не бывало больше того горького беспокойства, от которого заострялся нос и в углах рта залегали старушечьи морщинки.
Губы ее словно налились алым, горячим соком; глаза улыбались, омытые прозрачной влагой; вся она была воплощением зрелости и готовности к материнству. Дома Амелия стала лениться, она то и дело опускала работу на колени и смотрела неведомо куда долгим, счастливым взглядом; казалось, все вокруг блаженно дремлет: иголка, ткань в ее руках и сама Амелия. В ее воображении возникала каморка звонаря, кровать и падре Амаро без подрясника…
Она проводила дни в ожидании, когда пробьет восемь: точно в этот час ежедневно приходили падре Амаро и каноник Диас. Но теперь вечерние сборища тяготила Амелию. Падре Амаро требовал от нее величайшей сдержанности, и, благоговейно повинуясь ему, она доводила до предела необходимую осторожность, никогда не садилась рядом с ним за стол и даже не подавала ему пирожных. И присутствие старух становилось для нее еще ненавистней; она с трудом переносила гомон их голосов, ей казалось, что они слишком долго сидят за лото; все на свете было ей отвратительно; она жаждала лишь одного: очутиться с ним наедине… Зато потом, на чердаке у звонаря, какая награда! Ее побелевшее лицо, прерывистый бредовый шепот, стоны, а потом мертвенная неподвижность иногда даже пугали падре Амаро. Приподнявшись на локте, он спрашивал:
– Тебе дурно?
Амелия открывала еще невидящие глаза, словно возвращаясь из какого-то неведомого далека; и она была поистине прекрасна, когда, прикрыв руками голую грудь, медленно качала головой: «Нет!»
XVIIIНеожиданная помеха испортила утренние свидания у дяди Эсгельяса. Причиной тому были дикие выходки Тото. Падре Амаро вынужден был признать, что эта девочка – «настоящий монстр!».
Теперь она питала к Амелии непобедимое отвращение. Стоило той приблизиться к ее кровати, как она пряталась с головой под одеяло; а если слышала голос Амелии или чувствовала прикосновение ее руки, то начинала дергаться в страшных судорогах. Амелия торопилась уйти, со страхом вспоминая, что Тото одержима бесом: наверно, почувствовав запах ладана от ее платья, бес корчился от ужаса в теле больной…
Амаро счел необходимым сделать выговор Тото за черную неблагодарность по отношению к менине Амелии, которая приходит занимать ее, учит понимать господа… Но парализованная разразилась истерическим плачем, а потом вдруг вся окаменела; глаза ее закатились, на губах выступила пена. Оба перепугались, опрыскали ее водой; Амаро на всякий случай прочел молитву об изгнании беса… С тех пор Амелия решила «оставить эту бестию в покое». Больше она не пыталась вдолбить ей алфавит и молитву святой Анне.
Но из щепетильности падре Амаро и Амелия все-таки каждый раз заходили на минутку к Тото. Они, впрочем, не переступали порог ее алькова и только спрашивали, как она себя чувствует. Тото никогда не отвечала; Амаро и Амелия поскорей уходили, подавленные взглядом ее диких, возбужденных глаз, которые оглядывали их поочередно, настороженно ощупывали с ног до головы, отливая металлическим блеском, останавливались на складках их одежды, словно силясь угадать, что под ними скрыто. В пароксизме порочного любопытства раздувались ее ноздри и оскаливался бледный рот. Но всего неприятней было упорное, злостное молчание. Амаро не очень верил в существование порченых и одержимых бесом; он сказал, что у Тото просто буйное помешательство. Амелия еще больше перепугалась. Какое счастье, что паралич приковывает девчонку к кровати! Если не это – господи Иисусе! – она, того и гляди, ворвалась бы к ним в комнату и искусала обоих!
Амелия заявила, что вид Тото отравляет ей все удовольствие; было решено подниматься наверх, не заходя в комнату больной.
Стало и того хуже. Заметив, что Амелия проходит из двери прямо на лестницу, Тото, хватаясь за перекладину кровати, свешивалась над полом, тянулась изо всех сил, чтобы увидеть, выследить их, и лицо ее искажалось от злобы на свое бессилие. Вбегая в верхнюю комнату, Амелия слышала, как снизу доносится сухой смешок или долгий, протяжный вой, от которого кровь леденела в жилах…
Амелию мучил страх, что Бог нарочно поместил тут, рядом с приютом их любви, злобного демона, чтобы он беспрепятственно травил их и глумился над ними. Амаро, надеясь успокоить ее, сказал, что его святейшество Пий IX недавно объявил грехом веру в лиц, одержимых дьяволом.
– Для чего же тогда молитва об изгнании бесов?
– Это остатки прежней веры. Теперь все переменилось… Как ни говори, наука есть наука.
Но она подозревала, что Амаро рассказывает это нарочно. Присутствие Тото отравляло ей жизнь. Наконец Амаро придумал способ ускользнуть от преследований «проклятой девчонки»: они оба будут входить со стороны ризницы. Тогда достаточно будет пройти через кухню, чтобы сразу попасть на лестницу, а кровать Тото стоит в алькове так, что девочка не сможет их увидеть. Осуществить это было нетрудно, потому что в час их свиданий – между одиннадцатью и двенадцатью – ризница в будние дни была совершенно безлюдна.
И все же, когда они на цыпочках и задерживая дыхание проходили через кухню, случалось, что под ногами их скрипнет какая-нибудь ступенька. В тот же миг в алькове раздавался хриплый, яростный крик:
– Собака! Уходи прочь, собака!
Амаро с трудом подавлял желание задушить эту бестию. Амелия дрожала, вся побелев:
А та продолжала выть:
– Там ходят собаки! Там ходят собаки!
Они вбегали в свою комнатку и запирались на ключ. Но хриплый, истошный вой, доносившийся словно из пучины ада, преследовал их и тут:
– Собаки дерутся! Собаки сцепились!
Амелия падала на кровать, обессилев от страха, и клялась, что ноги ее больше не будет в этом проклятом доме.
– Но чего ты хочешь? – раздражался Амаро. – Где же нам тогда встречаться? Не в ризнице же, на скамье?
– Что я ей сделала? Что я ей сделала? – вскрикивала Амелия, ломая руки.
– Ничего ты ей не сделала! Она сумасшедшая… Дядя Эсгельяс – несчастный человек… Ну, чего ты хочешь?
Она не отвечала. Но дома, по мере того как приближался час свидания, она начинала дрожать всем телом, вспомнив завыванье Тото, звучавшее в ее ушах даже во сне. И постепенно страх начал выводить Амелию из духовного оцепенения, в которое она впала, впервые очутившись в объятиях священника. Она спрашивала себя, простится ли ее грех. Хотя Амаро обещал ей полное прощение неба, его слова больше не успокаивали ее. Она видела, как по лицу падре Амаро разливается бледность, когда Тото начинает выть, как озноб страха перед адом пробегает по его телу. А если Бог снял с них вину, зачем он позволяет дьяволу, вселившемуся в парализованную, унижать их и глумиться над ними?
Она вставала на колени возле кровати и творила бесчисленные молитвы Пресвятой деве всех скорбящих, прося, чтобы матерь Божия просветила ее, открыла бы, что означает ненависть Тото, не посылает ли небо грозное предупреждение? Но Пресвятая дева молчала. Амелия не чувствовала, как бывало, блаженного мира, лившегося ей в душу в ответ на молитву, подобно струе теплого молока. То был знак божественной благодати. Но теперь, покинутая небом, Амелия бледнела и ломала руки. Она давала обет не ходить больше в дом звонаря. И все же наступал условленный день, и, вспомнив Амаро, постель на чердаке, поцелуи, уносившие ее на небо, огонь, пожиравший ее всю, она чувствовала, что бессильна противостоять искушению. Она одевалась, давала себе слово, что это последний раз, и, как только часы били одиннадцать, выходила из дома; уши ее горели, сердце дрожало от мысли, что скоро она услышит вой Тото, а тело жгла жажда объятий этого человека, который ляжет с ней на кровать в каморке звонаря.
Войдя в церковь, она не решалась молиться из страха перед святыми и сразу проходила в ризницу, как бы ища спасения подле Амаро, отдавая себя под защиту его сутаны. Видя, что она так бледна ж растерянна, он принимался шутить, чтобы успокоить ее. Ну не глупо ли портить себе все удовольствие из-за того, что в доме живет сумасшедшая? Амаро, впрочем, обещал найти какое-нибудь другое место для свиданий, а иногда, пользуясь тем, что в ризнице никого не было, старался чем-нибудь развлечь Амелию: показывал облачения, дароносицы, ризы, давал полюбоваться новым алтарным покровом или старинным кружевом на мантии; непринужденность его обращения со святыми предметами должна была успокоить ее, напомнить, что он все еще соборный настоятель и не утратил своего престижа в небесных сферах.
Однажды утром он развернул перед ней покрывало для статуи Пресвятой девы, присланное на днях в дар от одной Богатой почитательницы из Оурена. Амелия пришла в восхищение. Мантия была из синего атласа, изображавшего небо. Она была вся расшита звездами, а в середине ее пылало золотое сердце, окруженное золотыми розами. Амаро подошел с покрывалом ближе к окну, чтобы Амелия видела, как сверкает на нем выпуклое шитье.
– Великолепная работа, а? Эта мантия стоит несколько сотен мильрейсов. Вчера мы примеряли ее на статую… Получается чудесно. Только немного длинновато. – Он поглядел на Амелию, как бы сравнивая ее рослую фигуру с приземистой Богоматерью, и вдруг сказал: – Тебе оно было бы как раз впору. Ну-ка, примерь!
Она отступила:
– О боже, что ты! Какой грех!
– Вздор! – возразил он, приближаясь к ней с развернутым покрывалом, так что видна была подкладка из белого атласа, сверкавшего, как утренний снег. – Оно еще не освящено. Все равно что от портнихи.
– Нет, нет, – слабо протестовала Амелия; но глаза ее уже заблестели: ей и самой хотелось примерить покрывало.
Он стал смеяться над ней. Неужели она знает лучше священника, что грешно, а что дозволено? Или менина собирается учить его уважению к ризам святых?
– Ну же, не глупи. Дай примерить!
Он накинул покрывало ей на плечи, застегнул на груди аграф из чеканного серебра и отступил на несколько шагов, чтобы полюбоваться на испуганную Амелию в мантии, застывшую в неподвижности с улыбкой благочестивого восторга на устах.
– О милая, какая ты сейчас хорошенькая!
Тогда она, двигаясь бережно и торжественно, подошла к ризничному трюмо – старому, зеленоватому зеркалу в резной дубовой раме и с дубовым же крестом наверху – и несколько мгновений смотрела на себя; всю ее окутывал небесно-синий шелк, испещренный россыпью искр, сверкавших звездным великолепием. Она чувствовала на своих плечах благородную тяжесть ткани. Святость этого покрывала, уже касавшегося плеч Богоматери, преисполняла ее благочестивой негой. Какое-то тонкое дуновение, нежнее самых легких земных ветров, ласкало ее, словно райский эфир. Ей казалось, что она святая и стоит на носилках в день праздничного шествия или даже еще выше, на небе…
Амаро любовался ею с умилением.
– Ах, дорогая, ты красивее Пресвятой девы…
Она бросила быстрый взгляд в зеркало. Да, это правда, она красива. Конечно, Пресвятая дева лучше… Но с этим смугло-розовым лицом, с этими алыми губами, с этими блестящими черными глазами она могла бы заставить биться, и биться сильно, сердце верующих, если бы ее вознесли на алтарь и пели бы ей хвалы под звуки органа, а у ног ее звучали бы молитвословия!
Тогда Амаро подошел к ней сзади, обхватил руками ее грудь, сжал ее всю и, приблизив губы к ее губам, впился в них молчаливым, долгим поцелуем. Глаза Амелии полузакрылись, отяжелевшая голова откинулась назад. Жадные губы священника не хотели отрываться, выпивали, вбирали в себя ее душу. Дыханье ее все ускорялось, колени дрожали, и наконец со слабым стоном она прислонилась к груди падре Амаро, внезапно побледнев, почти без сознания от счастья.
Но вдруг Амелия выпрямилась, словно от толчка, и посмотрела на Амаро, мигая ресницами, как бы очнувшись от забытья. Волна крови прихлынула к ее лицу:
– О Амаро, это ужасно! Какой грех!
– Пустяки! – ответил он.
Но она уже торопливо снимала с себя мантию, убитая стыдом.
– Сними ее с меня! Скорее! – стонала она, словно шелк жег ее тело.
Улыбка сошла с лица Амаро. Она права, со священными предметами не шутят.
– Да ведь оно не освящено… Напрасно ты сомневаешься…
Он тщательно сложил покрывало, завернул его в белую простыню и, не сказав больше ни слова, запер в ящике. Амелия смотрела на него, окаменев от ужаса; только ее побелевшие губы шевелились, шепча молитву.
Когда он сказал ей наконец, что пора идти к звонарю, она отшатнулась, словно сам дьявол позвал ее к себе, и жалобно вскрикнула:
– Сегодня нет!
Но он настаивал. Всякому безумию есть предел… Она же понимает, что, пока покров не освящен, нет никакого греха в том, чтобы его примерить. Это умственное убожество!.. Какого черта! Всего на полчаса! Ну, на четверть часика!
Она не отвечала и шла к двери.
– Значит, не хочешь?
Она еще раз обернулась, глядя на него умоляющими глазами:
– Сегодня нет!
Амаро пожал плечами, и Амелия быстро пошла прочь из церкви, низко опустив голову и не смея поднять глаза, словно спеша уйти подальше от возмущенных святых.
На следующий день утром Сан-Жоанейра, сидевшая в столовой, вышла на лестницу, услышав пыхтенье поднимавшегося к ней каноника. Она встретила его внизу и заперлась с ним в нижней гостиной.
Дело в том, что ей нужно поделиться с ним ужасной тревогой; на рассвете Амелия вдруг проснулась с отчаянными криками: Пресвятая дева душит ее, наступив на горло ногой! Она не может дышать! Тото жжет ей спину свечкой! Языки адского пламени лижут собор! Словом, что-то ужасное… Когда мать вошла к Амелии, та металась по комнате в одной сорочке как безумная. Потом упала на пол в истерическом припадке. Весь дом переполошила… Теперь бедная девочка лежит в постели, за все утро не проглотила и ложки бульона.
– Тяжелые сны! – сказал каноник. – Несварение желудка!
– Ах нет, сеньор каноник! – покачала головой Сан-Жоанейра; совершенно подавленная, она сидела перед ним на краешке стула. – Тут что-то другое! Все эти злосчастные визиты к дочке звонаря!
И она излила канонику свою душу, бурно, многоречиво, как тот, чье долгое сдерживаемое недовольство вдруг прорывает все плотины молчания. Она раньше ничего не говорила: ведь это правда, Амелия делает дело, угодное Богу; но с тех пор, как начались занятия с Тото, Амелию не узнать. Особенно в последнее время. То припадки непонятного веселья, то такое уныние, что стенам тошно. По ночам слышно, как она бродит по всему дому, открывает окна… Иной раз после занятий с Тото просто страшно на нее смотреть: глаза дикие, сама, белая как простыня, от слабости едва держится на ногах. Недаром шепчут, что Тото одержима злым духом. А сеньор декан (не теперешний, а тот, что умер) всегда говорил, что две болезни особенно прилипчивы к женщинам: чахотка и бесовское наваждение. Нет, не надо было позволять Амелии ходить к дочери звонаря! Кто может поручиться, что это не вредит ее здоровью и душе? Словом, Сан-Жоанейра хотела, чтобы какой-нибудь здравомыслящий человек, опытный в этих делах, сходил бы взглянуть на Тото…
– Короче говоря, – сказал каноник, слушавший с закрытыми глазами ее жалобные мольбы, – вы желаете, чтобы я пошел к парализованной и выяснил, в чем тут дело…
– Ах, у меня бы камень с души свалился, голубчик ты мой!
Слово «голубчик», которое Сан-Жоанейра, женщина степенная и в годах, произносила лишь в интимные минуты сиесты, тронуло каноника. Он погладил по плечу «свою старушку» и обещал заняться дочкой звонаря.
– Завтра, хорошо? – попросила Сан-Жоанейра. – Тото будет одна…
Но каноник предпочитал, чтобы Амелия тоже была там. Тогда он увидит, как они ладят между собой и не замешана ли тут нечистая сила.
– Подобные услуги, знаешь ли, заслуживают благодарности… Я соглашаюсь только ради тебя. Довольно с меня собственных хвороб: на что мне впутываться в дела сатаны?
Сан-Жоанейра вознаградила его сочным поцелуем.
– Ах вы, сирены, сирены!.. – покачал головой каноник.
Это поручение было ему весьма неприятно; оно означало нарушение привычек, испорченное утро; ему Придется напрягать свою проницательность, он утомится; помимо всего прочего, зрелище болезни ему ненавистно, как и все, что напоминает о смерти. И все же он был верен данному слову. Несколько дней спустя, узнав, что Амелия утром пойдет к Тото, он с ворчаньем поплелся в аптеку Карлоса и уселся там, поглядывая одним глазом в «Народную газету», а другим на площадь, чтобы не пропустить Амелию. Самого Карлоса не было в аптеке; сеньор Аугусто убивал время чтением своего любимого Соареса де Пассос;[131]131
Соарес де Пассос Антонио Аугусто (1826–1860) – португальский поэт-романтик.
[Закрыть] в проеме двери видна была часть площади; жаркое апрельское солнце ослепительно сверкало на каменных плитах мостовой; никто не проходил мимо аптеки. Тишину нарушал только стук молотков: у доктора Перейры шли ремонтные работы. Амелия запаздывала. Каноник уронил газету на колени и погрузился в размышления о том, какую ни с чем не сообразную жертву он приносит ради спокойствия Сан-Жоанейры. Близился жаркий час полудня; у каноника слипались глаза, его совсем разморило. Вдруг в аптеку вошел какой-то священник.
– А, аббат Ферран, какими судьбами! – воскликнул каноник, очнувшись от дремоты.
– Мимолетом, коллега, мимолетом, – отвечал тот, бережно кладя на стул два тяжелых тома, перевязанных веревочкой. Затем он повернулся к младшему провизору и вежливо снял шляпу, обнажив седую голову; ему было лет за шестьдесят; но крепкое сложение, веселый огонек в небольших живых глазах и великолепные зубы обличали в нем несокрушимое здоровье; к сожалению, непомерно большой нос портил это приятное лицо.
Устремив на каноника добрые глаза, он спросил, по какому случаю коллега Диас оказался в аптеке: просто зашел навестить хозяина или, к несчастью, его привела сюда болезнь?
– Нет, я тут дожидаюсь… Деликатная миссия, дружище Ферран!
– А! – тактично прекратив расспросы, откликнулся аббат и стал аккуратно перебирать бумаги в набитом до отказа портфельчике, ища рецепт и одновременно рассказывая канонику новости о своем приходе. Он служил в Пойяйсе, по соседству с Рикосой, где находилось одно из имений каноника. Как раз сегодня утром аббат проходил мимо его усадьбы и очень удивился, увидев, что там перекрашивают фасад. Что, коллега Диас собирается проводить лето в Рикосе?
Нет, Диас не собирался проводить там лето. Но внутри дом только что ремонтировался, а фасад в таком состоянии, что совестно смотреть, вот и решил кстати покрыть его охрой. Надо же соблюдать внешнюю благопристойность, тем более что дом стоит на самом шоссе, мимо каждый день ходит владелец Пойяйса, этот несносный хвастун, который воображает, что у него единственный приличный особняк на десять лиг в окружности… Надо сбить спесь с этого безбожника! Вы со мной согласны, дорогой Ферран?
Аббат в эту минуту как раз скорбел в душе о том, что его собрат священнослужитель поддался суетному тщеславию; но, по христианской доброте и чтобы не обижать коллегу, торопливо сказал:
– Конечно, конечно! Все предметы как-то веселеют, когда их содержат в порядке…
Но тут каноник заметил, что мимо аптеки промелькнула юбка и мантилья, и высунулся посмотреть, кто прошел. Нет, это была не Амелия. Он вернулся в помещение, уже снова занятый мыслями о поручении Сан-Жоанейры, и сказал аббату, благо провизор ушел в лабораторию: