355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жозе Мария Эса де Кейрош » Преступление падре Амаро. Переписка Фрадике Мендеса » Текст книги (страница 12)
Преступление падре Амаро. Переписка Фрадике Мендеса
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 03:17

Текст книги "Преступление падре Амаро. Переписка Фрадике Мендеса"


Автор книги: Жозе Мария Эса де Кейрош



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 47 страниц)

X

Редактор «Голоса округа», Агостиньо Пиньейро, приходился Жоану Эдуардо дальним родственником. За искривленную спину и тщедушную, рахитичную фигурку его прозвали «Горбуном». Но и помимо этого Агостиньо был гнусен до чрезвычайности; его бабье личико с порочными глазами говорило о закоренелой, постыдной развращенности. В Лейрии ходили слухи, что он нечист на руку. Во всяком случае, Агостиньо не раз слышал фразу: «Если бы вы не были горбуном, я бы вам все кости переломал!» Вследствие этого он пришел к мысли, что его горб – самое надежное оружие защиты, и преисполнился спокойной наглости.

Родом он был из Лиссабона, отчего местные жители, народ почтенный, окончательно записали его в сомнительные личности. Считалось, что своим резким и хриплым голосом он обязан дурным болезням. Кроме этого, Агостиньо играл на гитаре и потому не стриг свои ногти, побуревшие от табака.

«Голос округа» служил рупором так называемой «партии Майя», неумолимо враждовавшей с гражданским губернатором.

Доктор Годиньо, шеф и кандидат в депутаты от этой партии, нашел в лице Агостиньо, как он выражался, нужного человека. А нужен ему был писака с бойким пером, не обремененный совестью, который облекал бы в звонкие фразы клевету, оскорбления личности и грязные намеки, поставляемые членами партии Майя в сыром виде, в набросках. Агостиньо редактировал и любовно отделывал эти гадкие писания. Ему платили пятнадцать мильрейсов в месяц и предоставляли жилье в помещении редакции, на третьем этаже ветхого домишка в одном из переулков близ Базарной площади.

В обязанности Агостиньо входило писать передовицы, статьи на местные темы и корреспонденции из Лиссабона.

Литературные же фельетоны, под шапкой «Лейрийские безделки», сочинял бакалавр Пруденсио, юноша честный, которому сеньор Агостиньо был глубоко противен; но бедняга так страстно жаждал печататься, что принуждал себя каждую субботу по-братски садиться с Агостиньо на одну скамью и выверять корректуры своей прозы – столь пышной и цветистой, что, читая ее, весь город ахал: «Сколько поэзии! Господи Иисусе, сколько поэзии!»

Жоан Эдуардо сам понимал, что Агостиньо – безнадежный моветон; он не решился бы появиться со своим родственником на улице среди бела дня, но был не прочь попозже вечером заглянуть в редакцию, покурить, послушать рассказы Агостиньо о Лиссабоне, о тех временах, когда тот сотрудничал в двух газетах, в театрике на улице Кондес, в ломбарде и еще в кое-каких учреждениях. Визиты в редакцию были тайной Жоана Эдуардо.

В этот поздний час типография, помещавшаяся в первом этаже, бывала уже заперта (очередной номер набирали по субботам); Агостиньо находился наверху. Он сидел на скамье, в истертой кожаной куртке, некогда застегивавшейся на серебряные крючки, которые были давно спороты и снесены в ломбард, и при свете уродливой керосиновой лампы размышлял над листком бумаги: он готовил следующий номер газеты. Плохо освещенная комната походила на темную пещеру. Жоан Эдуардо растягивался на плетеном канапе или брал валявшуюся в углу старую гитару Агостиньо и наигрывал «фадо корридо». Журналист между тем, подперев голову кулаком, прилежно творил, но «у него получалось недостаточно шикарно»; даже фадиньо не проясняло его мыслей, и он время от времени вставал, подходил к буфету, опрокидывал стаканчик бренди, прополаскивал пересохшую гортань, потягивался, зевал во весь рот, закуривал сигарету и хрипло напевал, благо рядом тренькала гитара:

 
Видно, так уж велено судьбой:
Мне дойти до жизни до такой…
 

Трень-брень-брень, трень-брень! Трень-брень-брень, трень-бряк! – отвечала гитара.

 
Ах, судьба-тиранка, как ты зла!
Ты меня на гибель обрекла…
 

Этот сюжет, видимо, каждый раз воскрешал в его памяти лиссабонские воспоминания, потому что, кончив куплет, он говорил с отвращением:

– Что тут у вас за скверная дыра!

Агостиньо был безутешен потому, что жизнь загнала его в Лейрию, потому, что нельзя каждый вечер выпивать пинту вина в харчевне у дяди Жоана в Моурарии[85]85
  Моурария – «мавританский квартал», один из самых старинных и живописных кварталов Лиссабона.


[Закрыть]
в компании с Анной-белошвейкой или с «Усачом» и слушать, как Жоан дас Бискас с сигарой во рту, глядя на огонь слезящимся, прищуренным от дыма глазом, повествует под стон гитары о смерти Софии.[86]86
  Вероятно, Кейрош имеет в виду Северу, прославленную исполнительницу фадо. После ее смерти (в 1846 г.) ее постоянный аккомпаниатор гитарист Соуза до Казакон сочинил знаменитое «Фадо на смерть Северы».


[Закрыть]

Затем, жаждая найти признание своих талантов, он прочитывал Жоану Эдуардо вслух лучшие пассажи из своих статей. И тот слушал с интересом – потому что произведения кузена содержали в последнее время почти исключительно нападки на священников и были под стать настроению самого Жоана Эдуардо.

Это был тот момент, когда из-за нашумевшего дела о попечителях неимущих доктор Годиньо вступил в лютую войну с капитулом и вообще с духовенством. Он и раньше не переносил «долгополых». Доктор страдал неизлечимой болезнью, а церковь наводила его на мысли о кладбище, и потому он возненавидел сутаны: в них было что-то напоминавшее саван. Агостиньо и без того накопил изрядный запас желчи, а теперь, подстегиваемый шефом, травил духовенство самым бессовестным образом; но, отдавая дань литературе, он уснащал свои опусы столь обильными красотами, что, по выражению каноника Диаса, «лаять – лаял, а кусать – не кусал».

В одну из таких ночей Жоан Эдуардо застал Агостиньо за только что сочиненной статьей, которая у него получилась «почище, чем у Виктора Гюго».

– Сейчас увидишь! Сенсационная вещь!

Статья содержала, как обычно, декламацию против духовенства и похвалы доктору Годиньо. Воздав должное семейным добродетелям доктора и его адвокатскому красноречию, спасшему стольких несчастных от топора правосудия, Агостиньо переходил на более хриплый регистр и взывал прямо к Христу:

– «Мог ли ты знать, – вопиял Агостиньо, – о распятый, мог ли ты знать, испуская дух на Голгофе, что когда-нибудь низкие люди, прикрываясь твоим именем, прячась в твоей тени, изгонят доктора Годиньо из благотворительного учреждения – доктора Годиньо, эту светлую душу, этот могучий интеллект…» – И снова на авансцену выступали добродетели доктора Годиньо и торжественной процессией шествовали по бумаге, волоча шлейфы звучных эпитетов. Затем, на время приостановив любованье доктором Годиньо, Агостиньо обращался непосредственно к Ватикану: – «Неужто же ныне, в девятнадцатом веке, вы осмелитесь бросить в лицо всей либеральной Лейрии требования вашего „Силлабуса“?[87]87
  «Силлабус» – послесловие к энциклике 1864 г., обнародованной папой Пием IX, где дается перечень тягчайших прегрешений против католической веры, к коим причислены пантеизм, рационализм, либерализм, социализм, гражданский брак и т. д.


[Закрыть]
Что ж, хорошо. Вы желаете войны? Вы получите войну!» Ну как, Жоан?! Сила?

И он продолжал чтение:

– «Вы желаете войны? Вы получите войну! Мы высоко вознесем наш стяг – поймите наконец, что это не стяг демагогии, – и водрузим его на вершине самого мощного бастиона демократических свобод, и пред лицом Лейрии, пред лицом Европы мы кликнем клич: „К оружию, сыны девятнадцатого века! К оружию! Вперед, за дело прогресса!“ А? Что скажешь? Теперь им крышка!

Жоан Эдуардо немного помолчал, потом сказал, невольно выражаясь под стать прозе Агостиньо:

– Клерикалы задумали воскресить мрачные времена обскурантизма!

Эта роскошная фраза изумила Агостиньо; несколько мгновений он пристально смотрел на Жоана Эдуардо, потом сказал:

– А почему бы тебе самому не написать для нас что-нибудь?

Конторщик ответил, улыбнувшись:

– Да, я бы сочинил крепкую статейку! Уж я бы разоблачил эту публику… Кому их и знать, как не мне!

Агостиньо начал приставать, чтобы он написал «крепкую статейку».

– Ты, брат, даже не знаешь, как бы это было кстати…

Не далее как вчера доктор Годиньо говорил ему: «Чуть где запахнет долгополыми – бейте без всякого снисхождения! Случится грязная история – рассказать публично! Нет грязной истории – придумать!» И Агостиньо благодушно прибавил:

– О стиле можешь не беспокоиться, я тебе его расцвечу как следует.

– Что ж, посмотрим… Посмотрим… – бормотал Жоан Эдуардо.

С тех пор дня не проходило, чтобы Агостиньо не спросил:

– Ну что же твоя статья? Тащи, брат, статью!

Он не мог отказаться от этой заманчивой мысли, так как знал, что Жоан Эдуардо принят как свой «католической кликой Сан-Жоанейры» и должен быть в курсе их самых гнусных тайн.

Однако Жоан Эдуардо колебался. Что, если узнают?

– Да брось! – уговаривал Агостиньо. – Она же пойдет под моим именем. Редакционная статья! Черта лысого они узнают!

На следующий день Жоан Эдуардо приметил, что падре Амаро опять что-то шепчет Амелии на ушко, и поздно вечером появился в редакции хмурый, как ненастная ночь, и принес пять мелко исписанных писарский почерком листков бумаги. Это была статья. Называлась она «Современные фарисеи». Первые строчки содержали цветистые рассуждения об Иисусе Христе и о Голгофе, но в остальном творение Жоана Эдуардо представляло собой почти незавуалированный, прозрачный, как паутина, пасквиль на каноника Диаса, на падре Брито, на падре Амаро и на падре Натарио!.. Все они «получили свою долю», как выразился очарованный Агостиньо.

– Когда она пойдет? – спросил Жоан Эдуардо.

Агостиньо потер ладони, подумал, потом сказал:

– Блюдо, черт возьми, уж больно острое! Ведь все они чуть ли не по именам названы! Но ты не беспокойся, я утрясу.

Он под секретом показал статью доктору Годиньо; тот определил ее как «беспощадный памфлет».

Но ссора доктора Годиньо с церковью была не более чем размолвкой: в принципе, он признавал необходимость религии для масс; супруга доктора, красивая дона Кандида, была дама набожная и жаловалась уже довольно настойчиво на то, что газетная война против духовенства отягощает ее совесть; доктор Годиньо вовсе не желал вызывать чрезмерную ненависть священников, предвидя, что интересы семейного мира, общественного порядка и христианский долг раньше или позже вынудят его пойти на примирение: «Хоть это и противно моим идеалам, но…»

Поэтому он сказал Агостиньо довольно сухо:

– Это не может пойти в качестве редакционной статьи. Печатайте как заметку. И не вздумайте своевольничать.

Агостиньо объявил конторщику, что статья появится в разделе «Заметок» за подписью Либерал. У Жоана Эдуардо статья заканчивалась призывом: «Матери семейств, будьте бдительны!» Агостиньо против этого возражал: призыв к бдительности мог вызвать по ассоциации шутливый ответ: «Всегда на посту!» После долгих поисков они остановились на следующем финальном кличе: «Берегитесь, черные сутаны!»

В следующее воскресенье заметка была напечатана за подписью Либерал.

Все воскресное утро, вернувшись из собора, падре Амаро просидел над письмом к Амелии. Не в силах более переносить, как он говорил себе, неопределенность их отношений, которые и не прекращаются и не продолжаются (взгляды, пожатье рук – и ничего более), он вручил ей однажды вечером, за лото, записочку, где разборчивым почерком синими чернилами было написано следующее: «Мне необходимо поговорить с вами наедине. Где бы нам встретиться без помехи? Благословение Божие да пребудет с нами». Она не ответила. Амаро был уязвлен. Крайне недовольный тем, что вдобавок не видел ее на утренней мессе в девять часов, он решил внести в это дело ясность при помощи нежного письма. И теперь, расхаживая по комнате, бросал на пол окурки, то и дело листая «Словарь синонимов», он придумывал трогательные слова, которые перевернули бы ее сердце.

«Моя любимая Амелиазинья (писал он)! Я тщетно ломаю голову, стараясь угадать причину, помешавшую вам ответить на письмецо, которое я вручил вам в доме вашей матушки; мне было необходимо поговорить с вами наедине; намерения мои чисты, невинна моя душа, столь сильно вас любящая и чуждая греховных помыслов.

Какими словами объяснить, что я питаю к вам пламенное чувство? А мне кажется (если только не обманывают эти глазки, ставшие светочами моей жизни и как бы путеводной звездой для моей ладьи), что и ты, моя Амелиазинья, не совсем равнодушна к тому, кто так беззаветно тебя Боготворит, ибо в тот вечер, когда Либано первый закрыл свою карту и все взволновались и зашумели, ты пожала мне под столом руку с такой нежностью, что мне показалось – врата неба распахнулись и ангелы запели осанну! Почему же ты не ответила? Если ты думаешь, что эта любовь неугодна ангелам-хранителям, то скажу одно: еще больший грех совершаешь ты, подвергая меня мучениям и неуверенности, ибо, даже служа в соборе, я все время думаю о тебе и не могу настроить душу на должный божественный лад. Если бы я видел, что наша взаимная склонность – дело рук искусителя, я бы первый сказал тебе: «О моя возлюбленная дочь, принесем жертву Христу, в оплату хотя бы за одну каплю крови, пролитой им ради нас!» Но я вопросил мою душу и вижу, что она чиста, как лилия. Твоя любовь тоже чиста, как твоя душа, и однажды души наши сольются в ангельском хоре и вместе будут вкушать вечное блаженство. Если бы ты знала, как я тебя люблю, милая Амелиазинья! Иногда мне кажется, что я так бы тебя и съел по кусочкам! Итак, ответь на мое письмо и не забудь написать, нельзя ли нам встретиться вечером в Моренале. Я жажду рассказать тебе, какое пламя меня сжигает, поговорить с тобой о других важных делах и подержать в своих руках твою ручку. Как бы я хотел, чтобы она всегда вела меня по дорогам любви и привела к восторгам неземного счастья! Прощай, обворожительный ангел, и прими в дар сердце твоего возлюбленного и духовного отца.

Амаро».

После обеда он переписал это письмо начисто синими чернилами, тщательно сложил и, засунув в карман подрясника, отправился к Сан-Жоанейре. Уже на улице он услышал пронзительный голос Натарио, о чем-то горячо спорившего.

– Кто наверху? – спросил он Русу, которая светила ему, кутаясь в шаль.

– Все сеньоры уже собрались. Сегодня у нас также падре Брито.

– Ола! Избранное общество.

Он быстро взбежал по лестнице и в дверях столовой, еще не сбросив плаща, высоко поднял шляпу:

– Доброго вечера всем присутствующим, начиная с дам!

Натарио мгновенно очутился возле него и воскликнул:

– Ну, что скажете?

– А что? – спросил Амаро. Он вдруг заметил, что в столовой гробовая тишина и что все взоры устремлены на него.

– В чем дело? Что-нибудь случилось?

– Так вы не читали, сеньор настоятель? – разом закричали дамы. – Вы не читали «Голос округа»?

Он ответил, что в руки не брал этого грязного листка.

Старухи в волнении зашумели:

– Ах! Наглый вызов!

– Скандал, сеньор падре Амаро!

Натарио, засунув руки в карманы, смотрел на соборного настоятеля с саркастической улыбочкой и цедил сквозь зубы:

– Не читали? Не читали? Интересно, что же вы делали?

Амаро, уже струхнув, отметил, что Амелия необычайно бледна, а глаза у нее красные и заплаканные. Но вот каноник сказал, тяжело поднимаясь с места:

– Друг Амаро, нам дали пощечину!..

– Как это?!

– Оплеуху!

В руках у каноника была газета. Все общество потребовало, чтобы он прочел статью вслух.

– Читайте, Диас, читайте, – поддержал Натарио. – Читайте, а мы послушаем!

Сан-Жоанейра прибавила огня в керосиновой лампе; каноник Диас расположился за столом, развернул газету, аккуратно надел очки и, расстелив на коленях платок, на случай если придется чихнуть, начал читать заметку своим сонным голосом.

Начало было неинтересное: в первых строках шли прочувствованные фразы, в которых Либерал укорял фарисеев за то, что они распяли Иисуса. «За что вы убили его? (восклицал он) Отвечайте!» И фарисеи отвечали: «Мы убили его за то, что он знаменовал свободу, избавление, зарю новой эры» – и т. п. Затем Либерал набрасывал в нескольких ярких штрихах картину ночи на Голгофе: «И вот, пронзенный копьем, он висит на кресте, его одежду разыгрывают по жребию солдаты. Разнузданная чернь…» – и т. д. Затем, снова взявшись за несчастных фарисеев, Либерал иронически предлагал: «Что ж, полюбуйтесь делом рук своих!» И лишь после этого, осуществив искусный переход, Либерал спускался из Иерусалима в Лейрию. «Может быть, читатели думают, что фарисеи давно умерли? Если так, то они заблуждаются! Фарисеи живы! Они ходят среди нас, в Лейрии их полно, и мы их представим на суд читателя одного за другим…»

– Сейчас начнется, – сказал каноник, оглядев поверх очков кружок слушателей.

И действительно началось. Это была целая галерея карикатур на духовенство епархии. Первым шел падре Брито. «Смотрите на него! – восклицал Либерал. – Вот он едет, толстый, как бык, верхом на своей каурой кобыле…»

– Чем же кобыла-то виновата! – обиделась дона Мария де Асунсан.

– «Он глуп, как тыква, латыни не знает…»

Изумленный падре Амаро только вскрикивал: «Ого! Ого!» Падре Брито, с багровым лицом, нервно покачивался на стуле, растирая ладонями колени.

– «Во всем остальном личность глубоко бездарная, – продолжал каноник, произнося эти жестокие слова со спокойной кротостью, – невежа и грубиян, однако и ему не чужды нежные порывы, и, как утверждают люди осведомленные, он избрал на роль Дульцинеи законную супругу сельского старосты».

Падре Брито не выдержал:

– Я его измордую! – взревел он, вскочив и снова тяжело рухнув на стул.

– Да ты послушай, – начал Натарио.

– А что мне вас слушать! Измордую…

– Да ведь ты не знаешь, кто такой Либерал!

– К черту Либерала! Я измордую Годиньо! Годиньо – хозяин газеты. Я из него дух вышибу!

Голос его превратился в хрип. Рука бешено колотила по ляжке.

Ему напомнили, что долг христианина – прощать обиды. Сан-Жоанейра благостным тоном привела в пример пощечину, полученную Иисусом Христом. Падре Брито должен поступить, как Христос.

– А убирайтесь вы к черту с вашим Христом! – завопил Брито на пороге апоплексического удара.

Это кощунство повергло всех в ужас.

– Опомнитесь, сеньор падре Брито, опомнитесь! – воскликнула сестра каноника, отпрянув вместе со стулом.

Либаниньо, схватившись за голову и поникнув под бременем несчастья, шептал:

– Пресвятая дева, мати всех скорбящих, сейчас нас молния поразит!

Видя, что даже Амелия возмущена, падре Амаро внушительно сказал:

– Брито, в самом деле, вы забываетесь.

– А зачем меня провоцируют!..

– Никто вас не провоцирует, – строго возразил Амаро, – и напоминаю вам, как велит мой пастырский долг, что за злостное кощунство преподобный отец Скомелли предписывает покаяние, исповедь и два дня содержания на хлебе и на воде.

Падре Брито что-то ворчал сквозь зубы.

– Хорошо. Хорошо, – резюмировал Натарио. – Брито совершил серьезный проступок, но он вымолит у господа прощение, ибо милость Божия неиссякаема.

Наступила короткая пауза. Только дона Мария де Асунсан все еще бормотала, что у нее вся кровь в жилах заледенела. Каноник же, который в минуту катастрофы положил очки на стол, снова надел их и продолжал чтение:

– «Кому не известен и другой духовный пастырь, с физиономией хорька… – Все искоса взглянули на падре Натарио. – Остерегайтесь его! Если ему представится случай совершить предательство – он его совершит; если подвернется возможность напакостить – он будет рад и счастлив; своими интригами он довел капитул до полного разложения; это самый ядовитый аспид во всей епархии; при всем том он увлекается садоводством, а именно взращивает в своем вертограде две розы».

– Даже и это! – воскликнул Амаро.

– Вот видите? – сказал Натарио, позеленев и встав со стула. – Видите? Все знают, что в разговоре я иногда называю моих племянниц «двумя розами моего вертограда». В шутку. Видите, господа, они и это высмеяли!

На лице его блуждала кривая, желчная улыбка.

– Но ничего! Завтра я узнаю, кто этот Либерал. Ничего! Я узнаю, кто он!

– Пренебрегите, сеньор падре Натарио, будьте выше этого, – сказала Сан-Жоанейра примирительно.

– Премного обязан, сеньора, – прошипел Натарио, кланяясь с язвительной иронией, – премного обязан. Приму к руководству!

Но каноник хладнокровно продолжал чтение. Теперь шел его собственный портрет, в каждом штрихе которого сквозила непримиримая ненависть:

– «…Толстопузый обжора каноник, бывший клеврет дона Мигела, выгнанный из прихода Оурен; некогда он учил нравственности семинаристов, а теперь учит безнравственности Лейрию…»

– Какая подлость! – воскликнул Амаро.

Каноник положил газету и сказал сонным голосом:

– Ты думаешь, меня это задело? Ничуть! Благодарение Богу, на хлеб мне хватает. Пусть лягается, благо есть копыта!

– Нет, братец, – перебила его дона Жозефа, – все-таки у человека должна быть своя гордость!

– Не суйся, сестрица, – отозвался каноник со всем ядом сдержанной ненависти. – Никто не спрашивает твоего мнения.

– А мне все равно, спрашивает или не спрашивает! – взвизгнула дона Жозефа. – Я свое мнение могу сказать, когда хочу и кому хочу. Если у тебя нет стыда, так у меня его хватит на двоих!

– Ну!.. Ну!.. – зашумели все, унимая дону Жозефу.

– Придержи язык, сестрица! Придержи язык! – сказал каноник, складывая очки. – Смотри не потеряй свою искусственную челюсть!

– Грубиян!

Она хотела продолжать, но у нее сперло дыхание, за этим последовала нервная икота. Дамы испугались, что у доны Жозефы начинается истерика. Сан-Жоанейра и дона Жоакина Гансозо увели ее под руки вниз, стараясь успокоить участливыми словами.

– Опомнись, голубушка. Что ты, милая. Грех-то какой! Помолись Пресвятой деве!

Амелия послала за апельсиновым уксусом.

– Ничего ей не сделается! – хрюкал каноник. – Caма отойдет. Это у нее приливы!

Амелия бросила на падре Амаро горестный взгляд и спустилась вниз, вместе с доной Марией де Асунсан и с глухой Гансозо, которые тоже отправились «уговаривать бедненькую дону Жозефу». Священники остались одни; каноник повернулся к Амаро и сказал, снова берясь за газету:

– Слушай, теперь идет про тебя.

– Вы тоже получили порцию, и какую! – предупредил Натарио.

Каноник прочистил горло, пододвинул поближе лампу и с чувством задекламировал:

– «…Но главная язва – иные молодые священники, этакие денди в подрясниках, которые получают приходы по протекции столичных графов, водворяются на житье в семейных домах, где есть неопытные молодые девушки, и, пользуясь влиянием, какое дает их высокий сан, сеют в невинных душах семена порока и разврата!»

– Наглец! – пробормотал Амаро, зеленея.

– «…Говори, служитель Христа, на какой путь влечешь ты невинную деву? Хочешь выпачкать ее в грязи порока? Зачем проник ты в лоно почтенной семьи? Для чего кружишь около своей жертвы, словно коршун вокруг беззащитной голубки? Прочь, святотатец! Ты нашептываешь ей соблазнительные речи, чтобы столкнуть ее с честной дороги; ты обрекаешь на горе и вдовство какого-нибудь честного юношу, который хотел бы предложить ей свою трудовую руку, а ей ты готовишь страшное будущее и потоки слез. И все это для чего? Для того, чтобы удовлетворить гнусные позывы твоей преступной похоти…»

– Какой негодяй! – прошептал сквозь стиснутые зубы падре Амаро.

– «…Но помни, недостойный иерей, – каноник извлек из своих голосовых связок самые глубокие звуки, чтобы должным образом подать заключительные фразы, – уже архангел занес над тобою меч высшего правосудия. На тебя и твоих сообщников устремлен беспристрастный взгляд всей просвещенной Лейрии. И мы, сыны труда, бдим на посту и заклеймим позорным тавром чело Богоотступника. Трепещите, заговорщики „Силлабуса“! Берегитесь, черные сутаны!»

– Бьет наповал! – заключил вспотевший каноник, складывая «Голос округа».

Падре Амаро плохо видел сквозь слезы ярости, туманившие ему глаза; он медленно вытер платком лоб, перевел дух и сказал дрожащими губами:

– Не знаю, коллеги, что и думать! Бог видит правду. Все это клевета, грубая клевета.

– Подлый поклеп… – загудели священники.

– По-моему, – продолжал падре Амаро, – мы должны обратиться к властям!

– И я так говорю, – поддержал Натарио. – Надо поговорить с секретарем Гражданского управления…

– Нет, тут нужна дубина! – зарычал падре Брито. – Что власти! Надо поколотить его палкой! Я бы из него дух вышиб!

Тогда каноник, который размышлял, почесывая подбородок, сказал:

– Натарио, вы должны пойти к секретарю. Вы владеете словом, мыслите логично…

– Если таково решение коллег, – сказал Натарио, поклонившись, – то я пойду. Скажу им все, что следует, этим властям!

Амаро сидел за столом, обхватив голову руками, совершенно уничтоженный. Либаниньо скулил:

– Ох, милые, про меня-то ничего нет… но как послушаешь этакое… Ей-богу, поджилки так и трясутся. Ох, чада мои, что же это за напасть…

Но на лестнице послышался голос доны Жоакины Гансозо; каноник сейчас же сказал вполголоса:

– Коллеги, при дамах лучше к заметке не возвращаться. Довольно и того, что было.

Через минуту, как только вошла Амелия, Амаро поднялся, сказал, что у него разболелась голова, и откланялся.

– Как, и чаю не выпьете? – огорчилась Сан-Жоанейра.

– Нет, милая сеньора, – ответил он, запахивая плащ. – Мне что-то нездоровится. Доброй ночи… А вы, Натарио, загляните завтра около часу в собор…

Он пожал руку Амелии, которая была так убита, что даже не ответила на его рукопожатие, и вышел, понуро горбясь.

Расстроенная Сан-Жоанейра заметила:

– Сеньор падре Амаро сегодня такой бледный…

Каноник сказал с ядом:

– Что? Он сегодня бледный? Ничего, завтра будет красный. А теперь скажу одно: этот газетный пасквиль – злостная клевета! Я не знаю, кто его написал и с какой целью. Но все это чепуха и подлость, а автор дурак и негодяй, кто бы он ни был. Что предпринять – уже решено. Впрочем, не слишком ли много внимания мы уделяем этой статейке? Попросим сеньору напоить нас чаем, а там видно будет. О статье больше ни слова.

Но физиономии у всех были по-прежнему вытянутые. Убедившись в этом, каноник прибавил:

– И вот что: никто у нас не умер, нечего делать скорбные лица. А ты, детка, садись-ка за фортепьяно и спой нам «Чикиту»!

Секретарь Гражданского управления, сеньор Гоувейя Ледезма, бывший журналист, а в годы экспансивной молодости автор чувствительной книжки «Грезы мечтателя», управлял в то время округом, так как гражданский губернатор был в отъезде.

Сеньор Гоувейя Ледезма имел звание бакалавра наук и в молодости считался многообещающим юношей. Будучи питомцем Коимбры, он с успехом играл первых любовников в студенческом театре и заслужил в этом амплуа немало рукоплесканий; именно тогда он завел привычку гулять вечерами по Софии[88]88
  София – улица-набережная в Коимбре; о «винных погребках на Софии» как местах студенческих сборищ Кейрош вспоминает и в романе «Знатный род Рамирес».


[Закрыть]
с видом роковым и разочарованным, производившим неизменный эффект: такое выражение лица прилипло к нему на сцене, когда, изображая несчастную любовь, он рвал на себе волосы или прикладывал к глазам платок. Вернувшись в Лиссабон, он промотал свое небольшое наследство на разных Лолит и Карменсит, на ужины у Маты, на модные брюки от Шафредо и разорительные литературные знакомства. К тридцати годам он оказался беден как церковная мышь и насквозь пропитан ртутью, зато мог похвастать двадцатью статейками, напечатанными в «Цивилизации», и успел приобрести популярность в лучших кафе и борделях, где был известен под ласковым прозвищем «Биби». К этому времени Биби считал, что знает жизнь; он отпустил бакенбарды, на каждом шагу цитировал Бастиа,[89]89
  Бастиа Фредерик (1801–1850) – французский экономист, создатель теории гармонии труда и капитала.


[Закрыть]
посещал заседания парламента и вступил на стезю государственной службы, а республику, за которую так горячо ратовал в Коимбре, уже называл химерической мечтой; словом, Биби стал опорой существующего порядка и столпом общества.

Он ненавидел Лейрию, несмотря на то что его считали здесь выдающимся умом, и говорил дамам на soirees[90]90
  На вечерах (фр.).


[Закрыть]
у депутата Новайса, что устал от жизни. В городе болтали, что хозяйка дома влюблена в него по уши; и действительно, Биби писал приятелю в столицу: «Что до любовных побед, то в данное время похвастать нечем; в перспективе – ничего, кроме продления рода Новайсов».

Вставал он поздно и в это утро, сидя за завтраком в robe de chambre, кушал яйца всмятку и с увлечением читал в газете корреспонденцию о том, как кого-то освистали в Сан-Карлосе; вдруг лакей, вывезенный им из Лиссабона, вошел с докладом, что там пришел какой-то священник.

– Священник? Проси сюда! – сказал Гоувейя Ледезма и самодовольно пробормотал в назидание самому себе: – Государство не должно заставлять Церковь ждать в передней!

Он встал и протянул обе руки падре Натарио; тот вошел скромно, держась с большим достоинством в своем длинном люстриновом подряснике.

– Подай стул, Триндаде! Чашечку чая, сеньор священник? Прекрасное утро, не правда ли? Я как раз думал о вашем преподобии – то есть, я хочу сказать, я думал о духовенстве вообще… Я только что прочел книгу о поклонении Лурдской Богоматери[91]91
  Поклонение Лурдской Богоматери – массовые паломничества католиков в небольшой город Лурд на юге Франции, где в 1858 г. якобы произошло явление девы Марии крестьянской девушке Бернадетте Субиру.


[Закрыть]
… Внушительный пример! Тысячи паломников, из самого лучшего общества… Утешительно видеть, что вера воскресает… Не далее как вчера я говорил у Новайсов: «В конечном счете, вера – это мощный рычаг общества!» Не угодно ли чашечку чая? Это в наше время спасительный бальзам…

– Нет, спасибо, я уже завтракал.

– Вы меня не поняли! Когда я сказал «спасительный бальзам», я имел в виду веру, а не чай! Ха! Ха! Забавно получилось, правда?

Он долго и любезно смеялся. Секретарь Гражданского управления хотел произвести наилучшее впечатление на Натарио, памятуя принцип, который неустанно проповедовал с тонкой улыбкой: «Кто хочет играть роль в политике, должен иметь долгополых на своей стороне!»

– А кроме того, – продолжал он, – как я и говорил вчера у Новайсов, это чрезвычайно выгодно для местной экономики! Возьмите Лурд; он был обыкновенной деревушкой, а теперь, благодаря наплыву паломников, это целый город… Большие отели, бульвары, роскошные магазины… Так сказать, экономический прогресс, идущий в ногу с религиозным возрождением.

И, очень довольный собой, он с важным видом поправил воротник.

– Я пришел к вашему превосходительству по поводу заметки в «Голосе округа».

– А! – живо откликнулся секретарь. – Да! Читал! Острый памфлет! Но с чисто литературной точки зрения, в смысле стиля, образов, – ужаснейшее убожество!

– И что же, ваше превосходительство, вы намерены предпринять?

Сеньор Гоувейя Ледезма откинулся на спинку стула и в крайнем изумлении спросил:

– Я?

Натарио сказал, отчеканивая каждое слово:

– Власти обязаны защищать государственную религию и, следовательно, ее служителей… Прошу вас учесть, ваше превосходительство, что я явился сюда отнюдь не от имени духовенства… – Он приложил руку к сердцу, – Я всего лишь бедный священник, не имеющий никакого влияния… Я пришел к вам как частное лицо, чтобы задать один только вопрос: допустимо ли, чтобы уважаемые всеми служители церкви подвергались диффамации?

– Разумеется, разумеется, весьма прискорбно, что газета…

Натарио перебил его, выпрямившись с негодующим видом:

– Эту газету давно следовало закрыть, сеньор секретарь!

– Закрыть?! Помилуйте, сеньор священник! Ваше преподобие, как видно, желали бы вернуть времена полицейского произвола! Закрыть газету! Вы забыли, что свобода прессы – священный принцип! Да и законы о печати этого не разрешают! Жаловаться властям на то, что в газете промелькнули две-три непочтительные фразы о священниках… Абсолютно невозможно! Нам пришлось бы возбудить преследование против всей португальской прессы, за исключением «Нации» и «Общественного блага»! К какому жалкому финалу пришла бы свобода мысли, тридцать лет прогресса, самая идея конституционной власти! Мы не Кабралы, почтеннейший сеньор! Нам нужно просвещение, максимум просвещения! Именно к этому мы главным образом и стремимся: к просвещению!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю