355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жорж Санд » Даниелла » Текст книги (страница 31)
Даниелла
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 16:05

Текст книги "Даниелла"


Автор книги: Жорж Санд



сообщить о нарушении

Текущая страница: 31 (всего у книги 37 страниц)

Я молча слушал эти признания и ждал, когда он истощит всю горечь, обыкновенно затаенную в глубине его души, чтобы потом дружески образумить его и оправдать его в собственных глазах, не обвиняя жены.

В наших нравственных действиях нет таких роковых влияний, которые не могли бы мы осилить и победить совершенно; это мое убеждение, и я искренно высказал его, прибавив, что в тех собирательных фактах, которые зовутся общественными законами, есть страдания неизбежные, по-видимому, роковые, и мы часто относим к ним свои личные горести и ошибки людей, нас окружающих; но человек должен полагать всю свою силу, весь свой ум на борьбу с этими дурными результатами как в нас самих, так и вокруг нас. Средства к тому не легки, но просты и ясно обозначены. Старые добродетели вечной религии остаются истинными, при всех различных заблуждениях в их приложении, и никакой софизм, никакая общественная почва, никакая ложь эгоизма не помешают добру быть самому по себе, вопреки всякому внешнему злу, верховной радостью, восхитительным понятием, возвышенным светом. Если совесть наша чиста, сердце живо, мысль здорова, то мы можем считать себя вполне счастливыми; Требовать большего, значило бы безумно восставать против законов божественных, которых не изменит наш ропот.

– Я совершенно согласен с вами, – сказал мне лорд Б…, – потому-то сердце мое очерствело и совесть возмутилась, что я не обратился к этому здравому понятию, о котором вы говорите. Я виноват перед другими, став виновным перед собой самим; у меня не достало воли, чтобы заставить ценить себя, и в опьянении я искал иногда самозабвения, которое только глубже погружало меня в апатию; мне недоставало веры, это я вижу, и если я стал отвратителен и жалок женщине, которая любила меня, то в этом виноват я, а не она… Знаете ли, – сказал он еще, видя, что во время нашего длинного разговора больная ни разу не проснулась, – если Бог возвратит мне ее, я думаю, что буду задним числом достоин ее прежней любви ко мне. В наши лета любовь была бы смешна, если б не изменялась в своей природе; но дружба, которая переживает ее и в честь которой, если вы припомните, я предложил грустный тост у Сивиллина храма, лучше самой любви, реже встречается и в тысячу раз ценней. Вот что желал бы я внушить и чего не умел внушить моей жене.

Я утешал его, говоря, что следовало надеяться на выздоровление леди Гэрриет и всей душой приготовиться к славному завоеванию этой святой дружбы, которая не отнимает прав у любви, но наследует их; он бросился в мои объятья и залился слезами, которые струились по его неподвижной физиономии, как ручей по каменным плитам.

– Вы утешили меня более, нежели думаете! – сказал он своим безжизненным голосом, который так дисгармонировал с его словами. – Все выражения участия и ободрения – только условные фразы, может быть, и ваши имеют не более смысла. В самом деле, вы не сказали мне ничего нового, ничего такого, чего я сам себе еще не говорил; но я чувствую, что вы говорите с глубоким убеждением, что в сердце вашем есть истинное желание вразумить меня; и потому; несмотря на вашу молодость и неопытность», вы имеете на меня особенное влияние. Причина этому в искренности вашей натуры, в согласии между вашими понятиями и действиями. Впрочем, признаться ли вам, – сначала я не понимал вашей любви к Даниелле; я думал, что это просто чувственное влечение, что вы даете ему слишком много власти над собой, что оно берет слишком много места в вашей жизни. Теперь я вижу, что вы не только подчиняетесь этой страсти, но и смотрите ей в лицо, сознаете ее, и нахожу, что вы правы; я уверен, что вы никогда не будете несчастливы, потому что будете далеки от несправедливости и малодушия. Однако, послушайте. Я обязан кое-что высказать вам, что может иметь свою важность. От вас зависело и, может быть, еще зависит жениться на племяннице жены моей. Медора любила вас, я думаю и теперь любит, насколько она может любить. Во всяком случае заметно, что с тех пор, как она прихоти или с досады сосватала и забраковала в короткое время двух женихов сряду, ее сумасбродное воображение жадно ищет новых впечатлений, и господин Брюмьер точно так же, как и всякий другой, может воспользоваться этим случаем. Подумайте об этом, разберитесь с собой хорошенько: не может ли богатство быть для вас условием силы и счастья? Ни жена моя, ни я не можем воспрепятствовать этой причуднице выйти за кого бы ей ни вздумалось. Мы попробовали отговаривать ее от этого отжившего, хворого князя (впрочем, отличного человека), мы только возбудили в ней безумную охоту бежать с ним. Я думаю, прости, Господи, что только одна опасность быть убитой в своем побеге с ним расшевелила ее притупившийся мозг, который жаждет напрасный волнений. Она сказала нам, что перед отплытием увидела вас, и мне показалось, что вы могли быть невольной причиной ее возвращения. Может быть, такая внезапная измена князю есть в глазах ваших только новая вина: мне тоже кажется, что, как гласит французская пословица, если вино налито, так надобно пить его; но как бы вы ни судили о ее поступках, я обязан уяснить вам собственное ваше положение. Для вас леди Б… отступится от своих предрассудков; она сказала вам это, и в этом вы не можете сомневаться. Следовательно, вы можете получить руку ее племянницы, не причиняя ей тем ни малейшего неудовольствия. О себе я и не говорю: я не имею никаких предубеждений касательно неравенства общественных положений и нахожу, что вы бесконечно выше мисс Медоры.

Разумеется, нимало не колеблясь, я тотчас объявил лорду Б…, что есть одна непреодолимая причина, почему я не желаю нравиться его племяннице, именно та, что я не люблю ее.

– Это, конечно, причина, – сказал он, – и на этот раз я не буду оспаривать ее, В продолжение двадцати лет я постоянно проклинал супружества по любви, а теперь вижу, что любовь в супружестве есть идеал человеческой жизни, Если мы не достигаем его или теряем по достижении, значит мы недостойны пользоваться им.

В пять часов утра доктор был опять и нашел больную вне опасности со стороны лихорадки, последний припадок которой был совершенно остановлен, благодаря его стараниям. Зато он нашел, что дыхание леди Гэрриет заметно затруднилось. В течение дня открылось воспаление легких. То была уже новая болезнь, которая должна была идти своим путем, и врач обещал ежедневно приезжать на несколько часов, чтобы наблюдать за ее ходом. Другой врач поселился в Пикколомини, чтобы, по указаниям первого, ежеминутно следить за признаками недуга и бороться с ним. В тот же день из Рима выписали целую аптеку могущих понадобиться лекарств.

Все мы немного отдохнули, даже лорд Б…, не спавший уже несколько ночей сряду, прилег в комнате своей жены. Медора уехала верхом с Брюмьером.

Через два дня все опасные признаки миновали, благодаря искусству и опытности доктора Майера. Лорд Б… возвратил мне свободу, а леди Гэрриет самым дружеским образом поблагодарила Даниеллу и пригласила ее почаще бывать у них. Винченца, рекомендованная Брюмьером, была принята на время в услужение, взамен англичанки Фанни, которая впала в немилость и проводила целые дни за чаем, чем возбуждала к себе величайшее презрение и ужас Мариуччии.

Мы возвратились в Мондрагоне, строя планы о будущем и советуясь друг с другом относительно нашего помещения, о чем имели теперь право мечтать. Теперь от нас зависело очень спокойно разместиться в старом казино, и при одной мысли расстаться с нашими развалинами у нас сжималось сердце. Мы остановились в вилле Таверна, чтобы спросить у Оливии, может ли она на несколько недель отдать нам казино внаймы. Оказалось, что она имеет это право или, по крайней мере, присвоила его себе. Плата была очень незначительна; Даниелла тотчас послала Фелипоне с телегой за своим маленьким имуществом во Фраскати, куда она не хотела показываться до нашей свадьбы; по этой же причине она уговорила мызника привозить ей из города хлеб и скромные ежедневные припасы вместе с провизией для своего семейства.

Впрочем, это жилище, выбор которого с первого взгляда может показаться странным, едва ли не единственное место, вполне удобное для нас теперь. Оно отдаляет нас от докучных пересудов и представляет все удобства к побегу через потаенный ход, в случае если дела наши с инквизицией не примут того благоприятного оборота, какого ожидает добрейший лорд Б…

Если же мне вздумается не дожидаться исхода этих дел, он берется доставить мне паспорта для отъезда отсюда. Но я не имею ни малейшего желания покидать теперь Фраскати; во-первых, затем, чтобы не лишить лорда Б… заложенной за меня суммы, хотя он по своей деликатности очень желает, чтобы я не думал о ней; потом я бы никак не хотел оставить его в минуту забот и горя. Наконец, у меня есть здесь свои привязанности, своя семья, роскошное солнце, начатая работа, прекрасные виды, которые я уже присвоил себе и восхищаюсь ими, и другие, которых я коснулся только слегка, но жду не дождусь, чтобы завладеть и ими; а пуще всего привязывают меня места, бывшие свидетелями моего счастья, эти атрии: чувствую, что не легко мне будет расставаться с ними. Это латинское слово atrium, имевшее в древности такой домашний, патриархальный смысл, представляет для меня целый порядок вещей, получивший такое значение в моей скитальческой жизни. Могу сказать, что мне знакомы атрии всех прекрасных садов, меня окружающих, и тускуланских, и тех, что в ущелье del buco; чудесная природа, еще недавно принявшая меня, как пришельца, ныне принадлежит мне, и сама владеет мною. Она открыла мне свои святилища и разоблачила свои тайные красоты. Между ею и мной образовалась неразрывная связь; где бы я ни был, воспоминание будет переносить меня сюда; величавые аллеи и узкие тропинки, мягкие склоны и угловатые утесы, гигантские тиссы и голубенькие звездочки кустарников – все это принадлежит мне, и навсегда!

Итак, мы опять устроились в своей крепости, и с террасы казино я могу перебрасывать куски шоколада маленьким племянникам Фелиппоне, когда они приходят играть на нижнюю террасу с флюгерами. Теперь уж мы не подумаем съесть нашу козу. Спим мы уже не на соломе. Даниелла не вздрагивает при малейшем шуме, а я тружусь над своей картиной, надеюсь благополучно окончить ее, не опасаясь, что ее проколют штыками. Фортепиано, взятое князем напрокат, дослуживает свой месяц в моей комнате, и Даниелла вздумала учиться музыке. Теперь я очень доволен, что знаю музыку и могу учить Даниеллу. Память и способности ее удивительны; а я могу быть порядочным учителем, потому что наслышался очень много всякого пения, сидя в театральном оркестре. Ее голос еще сильнее и лучше, чем я думал, а инстинкт ритма и мелодии чрезвычайно развит. Мне кажется, что нужно только растолковать ей причины всего того, что она уже имеет, и через год она будет великой певицей и никому не уступит.

Эта мысль сильно занимает меня с тех пор, как она узнала, что я музыкант. «Когда ты сказал, что у меня хороший голос, – говорит она, – мне стало грустно, что я ничего не знаю, а учиться не имею ни способов, ни времени. Что мне в ремесле гладильщицы? Оно дает только насущный хлеб и больше ничего. – У него, – думала я, – есть талант; он будет доставлять мне все удобства, а я буду краснеть, видя, что только стесняю его». Вот что я думала, а теперь уже не так отчаиваюсь в себе. На меня уж не будут смотреть, как на работницу, как на служанку, когда ты привезешь меня к себе на родину; я буду артистка, тебе подобная и равная, и ты не будешь стыдиться, что полюбил меня.

Когда она говорит это, лицо ее принимает такое значительное выражение, а черные глаза расширяются и вглядываются с такой силой воли, что я не могу сомневаться в будущности, о которой она мечтает. А между тем чувствую, что желал бы немного усомниться в этом. Я объясню вам почему.

Глава XXXVII

15 мая. Мондрагоне.

Вчера Брюмьер пришел навестить нас, пока она брала урок пения. Он еще издали услышал этот великолепный голос, но не хотел поверить, что то был голос Даниеллы. Когда же, наконец, он убедился в этом и выслушал прекрасный этюд, кажется, сочинения Гасса, найденный мной между старыми бумагами в вилле Таверна, то прошелся раза два по моей мастерской с озабоченным видом.

– Да ведь у нее нет никаких музыкальных познаний? – сказал он. – Она выучила это, как попугай, не по нотам читает, верно вы ей напели?

Я засмеялся.

– Чему вы смеетесь, скажите, пожалуйста?

– Тому, что вы задаете мне такой детский вопрос. Она в два дня поняла значение писаной музыки; через две недели будет свободно разбирать всякие ноты, а через месяц, при ее понятливости и желании учиться, будет в состоянии правильно исполнить целую партитуру с оркестром. Что же касается азбуки, которой вы придаете такое значение, то не будь Даниелла так щедро наделена от природы, азбука ни на что бы не пригодилась ей. Есть артисты, которые трудятся по десяти лет, и все-таки не могут сделать того, что досталось ей без всякого учения.

– Это правда, – согласился он простодушно, – черт побери! Да она поет лучше *** и ***!

– Вот уж вы из одной крайности бросились в другую! Ей еще неизвестно ремесло, а ремесло для искусства то же, что тело для души. Ей нужно еще научиться владеть своими способностями, чтобы они не изменяли ей даже в том случае, когда недостанет вдохновения, а оно мимолетно. Притом же это естественное превосходство, эта инстинктивная возвышенность нуждаются в собственной внутренней оценке. Она достигнет этого знанием, которое даст своему чувству.

– Да, ей остается еще узнать почему и как. Но сохранит ли она эту свежесть голоса и простоту выражения?

– Надеюсь, потому что у нее не будет других учителей, кроме меня, а мне кажется, что я сумею развить как следует ее природу.

– А, так, стало быть, и вы великий музыкант?

– Нет, не великий музыкант, но понимаю музыку, вот и все.

– И страстно любите ее?

– Да, на этих днях я пристрастился к ней.

– И жена ваша будет великой певицей?

– Да, – закричала ему Даниелла полусмеясь, полудосадуя на нескончаемые вопросы, цель которых была ей неясна.

Но я видел эту цель и постарался избежать ссоры.

– Послушай, Даниелла, – сказал я, – спой ему какую-нибудь народную песню. В песне выражается вся душа твоя, она одна, со всем, что дала тебе природа, с тем характером и оттенками, которым никто не мог научить тебя, которых никто в этом смысле не передаст лучше тебя. Вспомни, что ты пела раз вечером, в вилле Таверна.

– Да, да! – воскликнула она. – Ах, мне будет очень приятно пропеть это!

Она спела один или два куплета, но, недовольная собой и находя, что ей недостает пыла и увлечения, схватила тамбурелло и, как бы одушевляясь настойчивыми призывными звуками этого дикого бубна, голос ее стал живее и сильнее. Однако она все еще с досадой качала головой.

– Что с ней? – сказал Брюмьер. – Она того и гляди подожжет замок!

– Нет, нет, я не в голосе и не в духе, – сказала она. – Это не поется, а пляшется!

И, устремившись на середину, она перепрыгнула через доски и стружки, которые еще наполняли часть комнаты, и принялась в одно и то же время плясать, петь и тамбуринировать, с тем самым исступлением, которое уже приводило меня в трепет любви и ревности.

Я надеялся, что Брюмьер не заразится этим восторгом; к тому же я боялся провиниться в эгоизме, помешав этому воздушному созданию хоть на минуту расправить свои крылья. Но Брюмьер так же впечатлителен, как и пылок в своих изъявлениях: он восклицал от удивления и так далеко зашел в припадке артистического энтузиазма, что я не на шутку рассердился. Я вырвал тамбурин из рук Даниеллы и почти на руках притащил ее к фортепиано, невольно ворча на нее.

– Зачем же вы мешаете ей покрасоваться? – говорил Брюмьер. – Вы просто варвар, педант! Дайте ей показать себя… Ну, еще, еще!

Чтобы как-нибудь объяснить свою досаду, я сказал, что пляска с пением портит голос.

– Ты думаешь? – спросила Даниелла, нимало не запыхавшись и облокачиваясь на фортепиано, с видом серьезным и задумчивым.

– Нет, – отвечал я ей шепотом, – но я говорил тебе, что если ты любишь меня, то ни для кого, кроме меня, не будешь танцевать.

– Однако, любезный друг, – сказал Брюмьер, как будто угадывая мою мысль; – вы напрасно хотите скрыть от всех такие способности! У синьоры Даниеллы сто тысяч франков доходу в горлышке, в ножках, в сердце, в глазах, в лице. Да вы видно не промах, что узнали и поймали налету сильфиду, которая прикинулась крестьяночкой. Сколько грации, силы, сколько очарования в одном существе! Это уж чересчур! Меньше, чем через год это будет такое чудо, что это превзойдет все чудеса наших театров! Музыка и танцы в равном совершенстве…

Даниелла быстро прервала его. Она заметила, что эти похвалы в упор терзали мои нервы, и хотела показать мне, что они не вскружили ей головы.

– Вы смеетесь надо мной, – сказала она ему, – и я сама виновата в этом, показавшись перед вами чересчур крестьянкой; но она исчезнет, потому что я хочу быть только тем, чем он захочет. Пока же докажу вам, что я еще хорошая хозяйка и сейчас подам кофе, который приготовлю сама.

Она вышла и больше не возвращалась. Я остался глубоко благодарен ей за эту деликатность чувства. Не замечая моего волнения, Брюмьер продолжал восторгаться прелестями моей жены и без обиняков говорил, что билет, вынутый мной из лотереи любви, вышел удачнее того, который достался на его долю. Он принимал меня за философа, то есть за олуха и дурака; но теперь ясно видел, что я проницательнее его, что я, по его мнению, в навозе нашел алмаз, а он, перебирая жемчуг, выкопал только жука.

Я воспользовался этим сравнением, чтобы прекратить речь о Даниелле и навести разговор на Медору. Хотя мне нисколько не интересно было слушать последние главы этого романа, однако, я притворится, будто принимаю в нем большое участие.

– Ну, любезный друг, – отвечал он, – скажу вам, что очень бы желал быть с вами на такой планете, где бы можно было сказать приятелю: «Поменяемся! Вот вам моя мечта, отдайте мне вашу». Право, с завистью смотрю на вашу божественную, великолепную римлянку, которая, в ожидании славы и богатства, дает вам вместе и все упоение, и всю уверенность Любви! О, теперь я вижу, как вы счастливы. Что же касается меня, то эта ветреная и в то же время холодная англичанка так надоела мне, что я иногда хотел бы провалиться от нее на сто футов в землю; сто раз в день приходит мне охота не то чтобы бежать с ней, а бежать от нее. Ах, если б у меня в этот вечер появился хоть маленький аэростат, как бы я воспользовался им сейчас же!

– Но что же случилось нового и как могло все так измениться за одну неделю?

– Любезный друг, вы еще неопытны и не понимаете, что такое кокетка. Это зеркало, которым ловят жаворонков, то блеснет, то померкнет, потому что только и блестит, пока вертится.

– Кто же вас заставляет разыгрывать роль жаворонка?

– А честолюбие! Я с вами не церемонюсь и говорю откровенно: мне хочется иметь восемьсот тысяч дохода, право, ужасно хочется! Я не такой бедуин, как вы, я рожден сатрапом. В этом, право, нет ничего дурного, – разумеется, если для достижения такого благосостояния не сделаешь никакой подлости или гадости. Надеюсь, вы довольно знаете меня, чтобы быть совершенно уверенным, что даже за богатство Ротшильда не возьму ни горбуньи, ни старухи, ни урода, ни распутной женщины. Но Медора – красавица, и как она ни старается испортить свою репутацию, но я знаю, что она чиста. К тому же, когда она захочет, ум и характер ее очаровательны! Словом, я от нее без ума!..

– И дожидаетесь только аэростата, чтоб вырваться из этого очарования? Идите же своим путем и следуйте за своей звездой. Зачем вы осуждаете и клянете ее за один капризный день? Если она не совершенство, то ведь и вы не совершенство.

– Почему же нет? – возразил он смеясь. – Чего мне недостает, чтоб быть восхитительным молодым человеком? Впрочем, речь не о том, продолжать ли мне гоняться за ней, а о том, не напрасно ли я теряю время и изнашиваю последние сапоги свои, чтобы под конец дождаться только лестного титула: любезный друг. Послушайте! Вам легче было добиться ее руки, нежели мне; почему бы, черт возьми, не занять вам моего места и не уступить мне своего? Когда Даниелла поет или танцует, с ней никто не сравнится. Даже когда она задумается, ее глаза, ноздри… я никогда еще не рассматривал ее, как сегодня. Она бедна и безвестна, но от нее зависит составить себе фортуну и славу, а так как всем этим она обязана вам, то, может быть, и останется вам верна.

– Ваше может быть совершенно лишнее, мой милый; если хотите сделать мне большое одолжение, то позвольте мне самому судить о достоинствах моей жены.

– Уж не ревнивы ли вы?

– А почему нет?

– Это правда. Но что это, черт возьми, вы делаете? – сказал он, видя, что я поставил свою картину на мольберт и взял в руки палитру.

– Занимаюсь живописью, – отвечал я.

– Э, э, – воскликнул он, всматриваясь еще с большим вниманием, – это в самом деле живопись! Черт возьми! Знаете ли, что это очень хорошо? Я не думал, что вы уж так сильны.

– И были правы: я совсем не силен.

– А я говорю вам, что да! Вот хитрец, все скрываете! Смешной вы человек, право! А Медора видела когда-нибудь вашу работу?

– Никогда. А что?

– Не показывайте ей, пожалуйста. Если она увидит ваше искусство, то моего совсем не признает.

Он еще долго ходил вокруг меня, произнося похвалы преувеличенные, но наивные, как и все его первые побуждения; напоследок он горестно признался мне, что с самого приезда в Рим не брал кисти в руки.

– А ехал ведь с намерением работать, потому что в Париже два года сряду гулял и не заглядывал в мастерскую. Мне необходимо быть художником; я не имею никакого состояния, а легкие литературные статейки, которыми я занимался, почти ничего не приносят. У меня в голове всегда зрели трудные планы и великие замыслы, а, пока я развиваю свои мечты, время проходит и результаты удаляются.

– Сегодня вы хандрите; завтра заговорите другое.

– Едва ли. Медора испытывает меня, как нового лакея.

– Или как будущего мужа.

– Вы хотите утешить меня; но я совсем расстроен. Однако, нам обещали кофе, хотите, я схожу за ним?

– Нет, я сам пойду.

– Я вижу, что вы сделались настоящим тигром, – продолжал он, когда я возвратился с кофе, который Даниелла приготовила, но не принесла, зная, что я сам приду за ним.

– Я вас понимаю, только не бойтесь меня: я так занят, что не могу быть опасен. С одной стороны, состою в должности верной, но иногда ворчливой собаки при моей принцессе; с другой, завел себе маленькую интрижку, для препровождения времени. Вы знаете Винченцу?

– Знаю. Муж ее мне больше нравится.

– Ее муж простофиля, совершенно привыкший к участи, которой он мне обязан.

– Вы ошибаетесь: он только слеп. Но если уж вы заговорили мне об этом, то я должен предупредить вас. Берегитесь этого веселого толстяка: худо будет, когда он откроет глаза.

– Я знаю, что это мне не дешево обойдется. Я не богат, а он верно потребует платы.

– Напрасно вы воображаете, что он пощадит вас, если вы заплатите ему за бесчестье. Этот человек гораздо выше и лучше, нежели кажется. Мне удалось коротко узнать и оценить его, и я каждый день беседую с ним не без интереса. Он любит жену свою, верит ей, и при случае умеет мстить… Более ничего не могу сказать вам. Будьте осторожны.

– Вот еще! Я знаю Фраскати, как свои пять пальцев! Здесь женщины гораздо вольнее девушек. Было время, когда я отказался от притязаний на эту Винченцу, потому что дело оказалось не шуточным, а я совсем не так любил ее, чтобы на все решиться; теперь же она замужем, поселилась на несколько дней в Пикколомини… Ай, не говорите этого Даниелле: она нынче сошлась с Медорой и, пожалуй, все расскажет ей, тогда я пропал. Ведь я нимало не дорожу этой мызницей: она миленькая, чистенькая такая, но вот и все! Притом же я заметил одно: чтобы быть в состоянии поддразнивать и завлекать кокетку, надо стараться, чтобы нервы были в спокойствии. Вот тут-то очень полезно иметь неважную любовницу под рукой; однако, я вижу, что оскорбляю ваши уши и мешаю вашей жене прийти к вам. А мне нужно пойти посмотреть, замечено ли было мое отсутствие и гнев.

Я нашел Даниеллу озабоченной и почти грустной.

– Ты рассердилась на меня за мою ревность? – спросил я, став перед ней на колени.

– Я не имею права сердиться за это, – отвечала она. – Сама подала тебе дурной пример, и была гораздо хуже тебя.

– Да, ты сомневаешься во мне, а я, клянусь тебе, даже не думал, чтобы ты желала понравиться Брюмьеру.

– И это правда?

– Правда, как и то, что я люблю тебя.

– Ну, так я тебя прощаю.

– И все-таки грустишь?

– Нет, я так задумалась; меня мучит другая мысль. Господин Брюмьер говорил, что с моими способностями к музыке и танцам я могла бы составить себе состояние. Он говорил о театре, о публике… Ты никогда не говорил мне этого! Неужели ты стал бы ревновать, если бы вместо одного такого болтуна на меня смотрели тысячи поклонников, а дом мой наполнился бы льстецами?

– Как ты об этом думаешь? Отвечай сама.

– Я думаю, что ты бы сильно ревновал, потому что на твоем месте со мной было бы то же.

– А ревность ведь очень мучительна, не правда ли?

– O, Dio Santo, какая пытка!

– Чтобы избавить меня от нее, ты бы согласилась отказаться от той блестящей жизни, о которой говорил Брюмьер?

– Да сейчас же! Если ты будешь страдать, когда я выучусь чему-нибудь, то не учи меня больше ничему!

– Напрасно, Никто не имеет права задерживать развитие сил в другом человеке, когда эти силы прекрасны и благородны. Тем грешнее тушить этот священный огонь, чем больше любишь того, в ком горит он. Итак, что бы ни случилось, я дам тебе средства к развитию.

– Но чему же послужит мне наука, если я должна скрывать ее?

– Во-первых, я ничего не требую и не решаю на будущее время. Статься может, что гений твой увлечет тебя на путь солнца и огня, и лишь бы ты меня любила, я всюду за тобой последую. Может случиться и то, что, видя больше истинного света и тепла в Скромной доле, ты предпочтешь остаться при ней со мной. Если же ты хочешь знать, на что послужит тогда твой талант, я могу отвечать только сравнением: послушай соловья; как ты думаешь, для кого он поет, для себя или для нас?

– Ни для нас, ни для себя, а для того, что любит.

– Ответ твой лучше того, о котором я думал, но не забудь, что если разлучить соловья с его подругой и посадить в клетку, он все-таки будет петь.

– Тогда он запоет, чтоб петь. А! Это я понимаю. Вот и я точно так же всегда любила песни и пляску; я говорила подругам, что не люблю вечеринок, но хожу на них, чтобы потанцевать; и они знали, что я прихожу не для вздыхателей, не для комплиментов, а просто затем, чтоб оторваться душой и ногами от земли, по которой ходишь каждый день.

– За это сравнение следует расцеловать тебя, моя милая птичка. Ты еще яснее и глубже поймешь смысл своих слов, по мере того как будешь открывать в искусстве те истинные источники наслаждения и Восторга, которые теперь только предчувствуешь.

– Стало быть, я должна трудиться, не заботясь, что из того будет. Однако… скажи мне, у тебя большой талант?

– Не думаю, но я стараюсь приобрести его.

– И думаешь, что достигнешь?

– Да, надеюсь: надеяться – значить верить.

– Но это еще не скоро?

– Может быть, и скоро.

– И ты разбогатеешь?

– Это сомнительно. Не знаю. Но тебе разве хочется быть богатой?

– Мне? Зачем мне богатство? Я всегда была бедна, но ты богат!

– Ты находишь?

– Да, в сравнении со мной; и мне все думается, что ты истратишь на меня все свое состояние и только избалуешь меня.

– Так работай с Богом и не бойся ничего. Чтоб избегнуть разочарования, скажем себе раз навсегда, что общими силами всегда заработаем необходимое, а без лишнего обойдемся.

– Но… послушай, ведь ты знаешь, что у меня ничего нет?

– Я никогда и не спрашивал, какое у тебя приданое.

– Этот сундучок с платьем и эта мебель – тут все мое имущество. У меня было немного денег и украшений, которые подарила мне добрая леди Гэрриет; оставляя их дом, я ничего не хотела принять от ее племянницы; но когда Мазолино запер меня в комнате, он все утащил, под тем предлогом, чтоб я не помогала заговорщикам; не знаю, куда девались все эти вещи. Ни на нем, ни в его комнате ничего не нашлось.

– Ну, что ж? Тем лучше! Теперь ты мне еще милее.

– Это не беспокоит тебя?

– Нет.

– И тебе, может быть, было бы неприятно, если б я выслужила у леди Гэрриет много денег?

– Это мне все равно.

– А если б я приняла подарки от Медоры?

– Это было бы для меня унизительно. Я очень благодарен тебе, что ты так гордо отвергла их.

Она поцеловала меня и потащила скорее обедать, чтобы, по обыкновению, идти вечером в Пикколомини навестить больную. Мне показалось, что милая жена моя чем-то взволнована и слишком спешит уйти из дома. Я приписал это беспокойство тому, что рассказал ей об отношениях Винченцы к Брюмьеру, прося ее пожурить эту бабенку или, по крайней мере, посоветовать ей быть осторожнее. Даниелла очень привязана к своему крестному отцу, Фелипоне, и новая измена жены его привела ее в негодование.

Леди Гэрриет с каждым днем поправляется. Даниелла пробыла с ней около часа, потом пошла наверх к Медоре, а на обратном пути, проходя под платанами виллы Фалькониери, обняла меня крепко и сказала:

– Ты дал мне прекрасный совет, и я избавилась от ужасного беспокойства. Сейчас признаюсь тебе во всем: слушай!..

Помнишь, когда Медора, выбившись из сил, чтобы тебе понравиться, пригласила меня поговорить с ней наедине, она казалась до того униженной и расстроенной, до того растеряла свою гордость, что мне стало жаль ее. Она только что обманулась в надежде добиться даже твоей дружбы, и это так унизило ее передо мной, что я совсем перестала на нее сердиться. С меня уже было довольно, я готова была все простить и все забыть. Она ужасно боялась меня, она поняла, что я хорошо слышала ваш разговор, и при одной мысли, что такая ничтожная девушка, как я, может издеваться над ней, она так страдала, как будто кто-нибудь уличил ее в преступлении. Уверяю тебя, что все это было точно так. Я видела, как Медора делала такие глупости, каких ни одна английская синьора, да и никакая светская девица себе не позволила бы. Бывало, она рассказывает мне об этом, а сама смеется и танцует по комнате; но вот тут она пыталась вскружить голову мужчине, и это не удалось ей, конечно, в этом случае, я была очень неприятной свидетельницей и соперницей, которую было бы очень приятно задушить.

– Однако, – прервал я, – ты говорила мне, что она обошлась с тобой кротко, благородно и великодушно?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю