355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жорж Санд » Даниелла » Текст книги (страница 18)
Даниелла
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 16:05

Текст книги "Даниелла"


Автор книги: Жорж Санд



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 37 страниц)

Глава XX

Вилла Мондрагоне, 12 апреля.

Много нового! Расставшись с вами третьего дня, то есть, закрыв свой альбом, я собирался идти, как вдруг увидел мою возлюбленную у главного входа в «пианто». Она была взволнована.

– Я вас везде ищу, – сказала она мне, – вот уже целый час бегаю я по всем углам этих развалин, не смея громко окликнуть вас.

– И мы потеряли целый час, который я мог провести у ног твоих; целый час счастья погиб для меня невозвратно! Надо было кликнуть меня!

– Нет, теперь надо остерегаться. Мой брат…

– Если только о нем речь, так нам нечего бояться. Чего может он хотеть от меня?

– Должно быть, денег.

– У меня их нет для него.

– Может быть, чтобы ты женился на мне.

– Так что же? Я рад. Если только ты этого желаешь, так мы скоро сойдемся.

Даниелла бросилась ко мне на шею, обливаясь слезами.

– Чему же ты удивляешься? – сказал я. – Это так просто. Разве я не сказал, что навсегда принадлежу тебе телом и душой?

– Ты мне не говорил этого!

– Но я сказал тебе; «Я люблю тебя», и сказал это из глубины души. Для меня в этом слове вся жизнь моя. Если тебе нужны клятвы, свидетели, бумаги, все это так легко в сравнении с тем, что я чувствую, и за это я не хочу, чтобы ты и благодарила меня. Скажи слово, и я завтра обвенчаюсь с тобой, если только можно завтра обвенчаться.

– Можно и завтра, но я не хочу этого. Мы потолкуем об этом после; пока я хочу, чтоб оставалась за мной заслуга слепого доверия! На нас грех, что священник не благословил нашего союза; я знаю это и перенесу всякое зло, которое может мне за это прийти от людей. Это небольшое наказание; я могла быть наказана твоим презрением. Вместо этого презрения, которого я ждала от тебя, ты любишь, ты уважаешь меня за мою слабость, и я теперь так счастлива, что ежели бы меня изрезали в кусочки, я бы не крикнула, не вымолвила ни одной жалобы. Грех сделан, и теперь наше венчание не сотрет моего греха из Божьей книги.

– Что же это, милая Даниелла, страх, сожаление?

– Нет, нет, я так счастлива, что не могу чувствовать раскаяния, и если бы ты даже покинул меня завтра, я и тогда не раскаивалась бы за эти два блаженные дня. Что значат многие годы слез, когда несколько часов дают больше радостей, чем во всю жизнь может случиться великого горя.

– Ты права, мой ангел! Горе и страдания – человеческое дело, которому есть на земле и цена, и мера; но радость наша выше всех оценок – радость от Бога.

– Да, радость Бог дает нам, это правда! Любовь – как солнце, которое равно светит и для грешных, и для праведных. Так могу ли я после этого краснеть за любовь мою к тебе или в ней раскаиваться? Но на мне долг перед судьей моим, и мне придется расплачиваться, я это знаю. Я жду тяжелого наказания в этой жизни или в вечной, и так как я безропотно приму его, то и долг мой будет уплачен. Я говорю, – продолжала она, целуя меня с жаром, – что долг мой будет уплачен, если я одна буду наказана в этом или в том мире; но если и ты должен быть наказан, если должен будешь страдать вместо меня… я взбунтуюсь, я буду страшно роптать за наказание свыше вины моей. Вот почему я пришла просить тебя быть осторожнее, тебе угрожает теперь опасность из-за меня.

– Кто угрожает мне?

– В папскую полицию подана жалоба на тебя моим братом по случаю цветов, похищенных из лукулловской решетки. Погасив лампадку, ты, кажется, обломил решетку и облил фреску маслом. Потом мой брат, которого ты ударил и свалил в грязь, будучи мертвецки пьян, вставая, опирался о стену рукой, запачканной в грязи. Вот чем могу я объяснить себе страшные пятна, которые оказались на другой день на фреске, потому что, как ни зол Мазолино, я никогда не поверю, чтоб он нарочно решился на такой ужас. Он обвиняет в этом тебя и доносит, что застал тебя за этим делом. Разумеется, он не знает сам, кого видел, но, услышав, что ты зашел раз в дом, в котором я жила во Фраскати, он подозревает тебя, и в доносе на тебя показывает, В городе этому не верят, но начальство, которое, казалось бы, должно не менее других понимать, чего стоит такой пьяница, покровительствует ему, и по этому делу началось следствие; сегодня приезжали в Пикколомини, чтобы допросить тебя и Мариуччию. Добрая тетка ничего не сказала, и как только они уехали, Прибежала ко мне дать знать. Если ты знаешь, где он, – сказала она мне, – скажи ему, чтобы он не приходил на ночь домой, потому что брат-капуцин узнал и сказывал мне, что его хотят задержать и посадить в тюрьму… Вот, видишь ли, в нашей стороне всякое дело уже важное дело, если в него вмешалась инквизиция; без протекции какой-нибудь важной духовной особы пропасть недолго. А ты, по несчастью, еще не очень набожен. На допросе ты будешь отвечать так, что сам себя погубишь…

– Я и совсем не буду отвечать, потому что не скажу ни за что на свете, для чего унес твои жонкили. Я ограничусь показанием, что не в моих правилах оскорблять не только предмет нашей веры, но хоть бы даже языческой, и буду просить защиты у посланника моей страны.

– Да когда ты будешь заперт, как узнает твой посланник, что с тобой случилось? Если ты скажешь, что уважаешь языческих идолов, так тебе крепко достанется по суду или без суда; а если ты скроешь, что может извинить тебя, то есть, что унес цветы своей любовницы, тогда твоя любовница пойдет сама рассказать им правду и заступится за тебя, как умеет, несмотря на огласку. Не думай, чтобы я допустила посадить тебя в одну из этих темниц, откуда только Бог знает, как и когда можно выйти. Одна мысль об этом выводит меня из себя, и я готова бежать по улицам и кричать: «Отдайте мне того, кого люблю, кому принадлежу без всяких условий». Все скажут: она сумасшедшая, а брат мой убьет меня, Но тогда пускай убивает. Вот что случится, если ты допустишь схватить тебя.

Я напрасно опровергал предположения, вероятно, вовсе не основательные, и отчаянную решимость моей милой Даниеллы. Она была так огорчена и так Взволнована, что я вынужден был обещать ей провести ночь в Мондрагоне.

– Если это так мучит тебя, – сказал я ей, – изволь, я останусь ночевать в Мондрагоне, хотя бы мне пришлось и умереть здесь с холоду и с голоду.

– Этого не бойся, – сказала она мне, – я обо всем позаботилась. Ты обещаешь быть мне послушным, так ступай же за мной.

Она повела меня по лабиринту лестниц и коридоров, во вчерашнее казино, о котором я писал вам, и привела меня в небольшую комнатку, расписанную старинными фресками, довольно опрятную, в которой стояла старая кровать, несколько безногих стульев и старых кувшинов.

– Все это скудно, – сказала она мне, – тут жил сторож, пока здесь были рабочие для переделок; но везде хорошо, где найдется свежая вода, да вязанка соломы, потому что с этим можно жить опрятно. Подожди здесь час-другой; как только стемнеет, я принесу тебе чем обогреться и пообедать.

– Так ты еще воротишься сегодня?..

– Разумеется, а в Пикколомини мне невозможно было бы прийти; там брат мой должен быть сам настороже.

– Что же ты не сказала этого с самого начала? Постарайся, чтобы моя опасность и заключение продлились как можно долее. Вот моя мечта и осуществилась! Мне так полюбились эти развалины, что я давно уже ломаю голову, как бы устроить здесь наши свидания. Ты видишь, что Провидение нас еще не оставило, потому что обратило мою фантазию почти в необходимость.

– Да, точно в необходимость! Но погляди, какое множество здесь сору. Я знаю, где найти метлу. Выйди покуда на террасу; тебя никто не увидит снизу, если ты не выставишь голову за перила. Я пойду, вымою и налью водой из фонтана эти кувшины. А за соломой мы вместе пойдем в сарай. Там, я знаю, фермер складывает солому.

Все это было прекрасно придумано, за исключением уборки мусора и ходьбы за водой, и я не шутя взбунтовался, настаивая, чтобы моя возлюбленная не была моей служанкой. Она утверждала, что служила мне в Риме, в первые дни моего пребывания в Пикколомини, и что ей приятно служить мне целую жизнь; но я никак не мог согласиться на это. Девушка, отдавшись мне, должна повелевать мною, а не повиноваться мне. Я понимаю теперь, что можно полюбить свою экономку и жениться на ней; но если уж она достойна быть женой, то муж должен обращаться с нею, как с равной себе.

– Да, я вижу, – воскликнула она, отдавая мне метлу, которую я вырывал из ее смугленьких, полненьких ручек, – ты обращаешься со мной, не как со своей женой.

– Ты ошибаешься! Жена моя должна хозяйничать, когда я буду занят делами для содержания семейства; но когда мне, как сегодня, будет нечего делать, она будет делать только то, чего я уж решительно не сумею сделать.

– Но ты именно мести-то и не умеешь. Ты совсем не так метешь, как надо.

– Я научусь. Выйди отсюда; я не хочу, чтобы эти облака пыли ложились на твои прекрасные волосы.

Когда наши хозяйственные хлопоты окончились, я спросил ее, приходит ли иногда в этот дом фермер, у которого мы похитили две охапки соломы, чтобы устроить мне постель. Даниелла отвечала, что он живет в полудеревенском домике, который виднелся на конце кипарисовой аллеи. В старинных итальянских поместьях фермы и скотный двор обыкновенно строились в самой середине садов. Это настоящая villeggiatura, и это здесь принято. Возы, запряженные волами, разъезжают по аллеям, коровы и лошади пасутся на роскошных дерновых лугах, и это не портит сельских видов. Эти образцовые фермы не похожи на швейцарские, как молочня в Трианоне. Это красивые строения в местном вкусе, в стены которых врезаны обломки античного мрамора, оставшиеся от постройки дворца. Куски белого мрамора, вделанные в розовые кирпичи, производят прекрасный эффект.

Мондрагонский фермер, красивый поселянин, которого я встречал иногда в slradone, пользуется неограниченным Доверием всех должностных людей этого поместья, только с Оливией живет не в ладу за то, что она вздумала завладеть одна доходом с туристов и посетителей виллы. Возникли споры и, наконец, управитель решил дело так: все, что находится вне черты строений, составляющих собственно замок, как-то: пристройки, внешние террасы, сады и хозяйственные здания – вверяется управлению и ответственности фермера Фелипоне; а самый замок, дворы, обнесенные стеной, павильоны, галереи и принадлежности, примыкающие к дому, поступают в ведомство Оливии. У каждой из соперничающих сторон есть своя связка ключей и каждая взимает с любопытных особую mancia. Мир восстановился, но мир вооруженный, и каждая сторона, ревнуя к доходам, наблюдает за своим противником и за доброхотными приношениями приезжих. Сбор этот, ничтожный теперь, становится довольно значительным, когда Фраскати наполняется иностранцами.

Я старался разведать все эти подробности, опасаясь, чтобы Филипоне не помешал мне, не сорвал бы с меня денег или не предал бы меня; но Даниелла уверила меня, что он никогда сюда не приходит, не имеет ключей от этих зданий и никогда не догадается о моем здесь присутствии.

– Но у него есть здесь в одном из залов замка солома, из которой мы с тобой похитили две вязанки.

– Солома лежит здесь по милости Оливии, которой Фелипоне платит за это. Фермер не придет за соломой, пока у него не очистится место в сарае; и тогда еще Оливия должна будет отпереть ворота, чтобы пропустить его возы. Ты здесь один, как папа на своей gestatoria, и можешь спокойно спать эту ночь.

Она пошла принести мне что-нибудь поесть. Я был бы доволен куском хлеба из ее кармана, лишь бы она поскорей возвратилась, и взял с нее обещание не тратить времени по-пустому.

В ее отсутствие я внимательно осмотрел мое жилище, в котором было порядком холодно, но в комнате есть камин, а топливо найдется там, где были переделки. Удостоверясь, что все мои ставни в исправности и не дадут снаружи заметить освещение комнаты, я отправился за стружками. Ночь обещала быть темной и дождливой, как вчера. «Когда она совсем наступит, – думал я, – облака, которые стоят над самой этой вершиной, где я угнездился, скроют дым».

Я стал чрезвычайно осторожен. Ожидая к себе мою милую подругу, я хотел, чтобы она была здесь в совершенной безопасности. Поэтому я принялся тщательно осматривать все входы и выходы из крепости. С южной стороны есть двое ворот, почти рядом, обои дощатые, с поперечными брусьями и крепко окованные. Под строениями на дворе с восточной стороны и на северном terrazzone есть много дверей без створов и окон без рам, а восточная галерея вся сквозная; но все эти отверстия находятся на значительной высоте от поверхности земли снаружи по причине уступов горы, и все выходы завалены грудой песчаника и бревен, так что могли бы выдержать приступ. По крайней мере, нечаянного нападения бояться нечего; все проломы находятся так высоко от основания, что в них невозможно проникнуть без штурмовых лестниц, а их во Фраскати, вероятно, не заготовлено. Если предполагать, что пришлют жандармов, чтобы разрушить один из затворов, то эта операция не обойдется без шума, и осажденные имели бы время перебраться на другую сторону и скрыться в одном из тысячи верных убежищ, представляемых окрестными горами, развалинами, монастырями и лесами.

С этими мыслями проходил я по темной галерее в pianto. На дворе совсем стемнело, и я останавливался по временам, чтобы прислушаться к странным звукам ночи в этих развалинах. То раздавались крики хищных птиц, ищущих убежища, то стоны ветра, врывающегося под пустые своды здания, но в pianto царствовало безмолвие смерти: так глухо-массивно была застроена эта часть замка.

Услыша шаги на верхней лестнице, я затрепетал от радости, убежденный, что это была Даниелла. Да, это она, под ее легкой ножкой хрустел мелкий щебень помоста, Я бросился к ней навстречу, но, взойдя по лестнице до зала с большой аркой (я старался как-нибудь обозначить эти места, история которых мне неизвестна), я очутился один впотьмах. Я звал ее тихим голосом, но голос мой терялся в пустом зале, как в могиле. Я пошел вперед ощупью, мне послышались шаги позади меня, кто-то сходил вниз по лестнице, ведущей в pianto, по которой я только что взошел. Этот кто-то встретился со мной в темноте, слышал, как я звал Даниеллу, и не хотел отозваться; он шел осторожно, но шаги его тяжело ложились на помост, и я мог уже не сомневаться, что это не была Даниелла.

Уверившись в этом, я слушал еще внимательнее. Вскоре мне почудился под моими ногами скрип затворяющейся двери. Я возвратился в pianto. Все было тихо и мрачно вокруг меня, и я слышал только отголосок шагов моих под сводами. Кажется, я принял за человеческие шаги один из таинственных звуков ночи, которые часто остаются загадочными, но вызывают нашу улыбку, когда мы открываем их простую, естественную причину. Я был под влиянием страха, который овладевает скупцом, идущим схоронить свое сокровище.

Возвратясь, я нашел Даниеллу в казино; она накрывала на стол спокойно и так весело, как будто мы были у себя дома. Она отыскала стол, принесла с собой свечей, хлеба, ветчины, сыру, каштанов, белье на постель и шерстяное одеяло. Огонь пылал в камине, свет струился по комнате и фантастически колебал на стенах фрески цветов и птиц. В нашем приюте было что-то праздничное, какая-то веселая опрятность. Я чувствовал сердечную отраду, которой испытанный мною страх придавал неизъяснимую живость. Я не знал вас, пока не знал любви, восхитительные ощущения, которые удваивают в нас силу жизни! Теперь я только и думал о том, что мы в первый раз сядем с Даниеллой вместе ужинать, и я тысячу раз повторю ей: «Я люблю тебя! Я счастлив!»

Было уже семь часов, и мы оба умирали с голода. Никогда я не ел с таким удовольствием, как за этим скромным ужином.

– Погоди, – говорила, Даниелла, – этот ужин собран на скорую руку; завтра я угощу тебя лучше, чем лорд Б… в Риме.

– Боже меня сохрани от этих излишков, по милости которых ты идешь сюда, навьюченная, как facchino, так что твои путешествия могут быть замечены.

– Не бойся! Как только наступит ночь, так сейчас же решетки обоих парков запираются, и посторонние никак сюда не могут войти. Фермеры и сторожа уходят домой ужинать, спать и толковать между собой. Да я и не думаю ходить по stradone. Я пробираюсь по лавровым чащам, где меня никто не увидит; этой дорогой я и днем могла бы пройти сюда, как и прошла намедни и как пройду завтра, чтобы принести тебе весточку о твоем деле и кофе на завтрак.

Мысль пить кофе в развалинах Мондрагоне рассмешила меня, а беспечность моей подруги напомнила мне шаги, которые мне послышались; я рассказал ей все в подробности.

– Это верно крыса, – отвечала она, смеясь, – без ключа невозможно войти в это место, которое ты называешь pianto.

– Но там, под аркадами, есть покои с запертыми ставнями и решетками, куда я никак не мог войти сегодня утром. Там кто-нибудь мог точно так же разместиться, как я здесь.

– А Оливия бы не знала? Этого быть не может. Оливия так часто обходит свои владения, да чтобы от нее могло что-нибудь укрыться! Ключи всегда при ней; она в жизни никому не доверяла их, кроме меня. Я твердо знаю все углы и закоулки здесь; и могу сказать тебе, что эти окна, которые так занимают тебя, выходят на галерею, а галерея гораздо ниже монастыря, и если бы кто с галереи попал туда, так не выбрался бы без лестницы, потому что там нет другого выхода, кроме этих самых окон; да и вряд ли когда был другой ход туда.

– Так это была тюрьма?

– Может быть, и так, не знаю. Но если бы я не была уверена, что ты здесь в совершенной безопасности, я не радовалась бы так, не была бы так счастлива…

Она поправила огонь. В это время сверчок, вероятно, занесенный мной вместе с щепами, запел свою звонкую песню.

– Это к добру, – воскликнула Даниелла, – это знак, что Бог благословляет наш домашний очаг, наше здешнее хозяйство!

Глава XXI

Мондрагоне, 2-го апреля.

Вечер пролетел, как одна минута, хотя в нем заключался для нас целый век счастья. Когда душа раскроется до известной степени, то она как бы теряет понятие времени. Не думайте, однако, друг мой, что я предался одной слепой страсти. Слов нет, Даниелла истинное сокровище страсти, но надобно понимать это слово в его полном, лучшем значении. Правда, что, кроме силы страсти, у нее только один живой, игривый ум, всегда готовый на меткое и колкое слово; правда еще, что у нее много ложных понятий о жизни общественной, хотя, впрочем, поездки ее во Францию и Англию развили ее, и она гораздо образованнее своих подруг; но все это для меня ничего не значит, и я вижу в ней только ее внутреннюю сущность, которою я один знаю, которой один наслаждаюсь; я вижу в ней душу, пылкую до безумия в исключительной преданности, в беззаветном, полнейшем самоотречении, в простосердечном и великодушном обожании своего избранника. Она мне вместе мать и дитя мое, жена и сестра. Она для меня все, более чем все! Она истинно гениальна в любви. Посреди ребяческих предубеждений и несообразностей, свойственных ее воспитанию, ее природе, среде, ее окружающей, она вдруг возносит свое чувство до такой высоты, какой только может достигнуть человеческая душа.

В минуты этого страстного вдохновения она совершенно преображается. Какая-то бледность исступления разливается по лицу ее. Эта белизна появляется у нее, как румянец у других, когда она взволнована и сильно возбуждена. Ее черные глаза, которые всегда так прямо, так ясно и твердо смотрят, вдруг замутятся и будто обольются таинственным током; изящные ноздри ее расширятся; странная улыбка, не выражающая ничего из вещественных удовольствий жизни и смешанная со слезами, как будто по естественной гармонии в ее мыслях, уподобляет ее тогда этим чудным фигурам мучениц итальянской живописи, этим лицам, побледневшим от страдания, но обращенным к небу с выражением неизъяснимой неги.

Как она прекрасна в эти минуты! Как прекрасна была она, сидя возле меня рука в руку, то наклоняясь ко мне со словами любви, то опрокидывая голову на мраморные плиты камина, чтобы беседовать о себе и обо мне с невидимым духом, носящимся над нашими головами! Мерцающий свет камина обозначил тонкие очертания ее губ, на которых выражение удовольствия становится чем-то строгим, и отражался в ее прекрасных глазах, блестящий взор которых иногда угасал, переходя в ужасающую неподвижность, как будто человеческая жизнь вдруг сменялась в ней другим родом существования, для меня недоступным.

И теперь еще для меня в ней все неожиданность, все тайна. Я все еще не знаю ее вполне и, смотря на нее, изучаю ее, как что-то отвлеченное. Она часто говорит, как в бреду, так что я слушаю и не понимаю ее, пока яркий луч света не блеснет в смутных словах ее, наполовину французских, Наполовину итальянских, к которым, чтобы уловить ускользающий оттенок, она примешивает английские слова, произнося их с усилием ребенка. Но когда ей удается облечь в слово свою горячую мысль, она вдруг замолчит, заплачет в восторге и упадет к моим ногам, как перед кумиром, чтобы мысленно ему молиться. А я, я не смею сдерживать этих порывов, которые увлекают меня самого; я сам говорю этим горячечным языком, который был бы для нас бессмыслен, если бы в минуту совершенного спокойствия мы снова заговорили им.

Не смейтесь надо мной; эта любовь, начавшаяся во мне грубой страстью, увлекает меня теперь в мир, который я назвал бы метафизическим, если бы знал, что такое метафизика. Я знаю только, что в объятиях этой всесильной очаровательницы душа отделяется от чувств и стремится к чему-то безвестному, для них недостижимому. Осыпав ее поцелуями на земле, я еще не доволен, не успокоен; я томлюсь жаждой небесных лобзаний и не нахожу ни столь внятных слов, ни столь нежных ласк, чтобы выразить ей это ненасытное желание духа и сердца, которое она разделяет, и которое мы не умеем передавать друг другу иначе, как слезами грусти или слезами радости.

После этого я нахожусь в каком-то опьянении и должен сделать усилие, чтобы придти в себя, припомнить, где я, что я, что занимало меня вчера и что может озаботить завтра. В эту ночь была минута, в которую я до того забыл всякую действительность, что мне казалось, будто я уж нигде не находился. Дождь лил ливмя, звуча прямыми, тяжелыми струями по низким кровлям окружающих нас строений; с нашей маленькой террасы сливался на terrazzone избыток воды, через изломанные сточные трубы, непрерывным каскадом. Кроме этого однозвучного журчания, не слышно было никакого звука. Ветер опал, флюгера замолкли, ночные птицы затихли и укрылись от дождя в свои гнезда, огонь в камине потухал, сверчок замолк. Повсюду воцарилось безмолвие, прерываемое только однообразным шумом дождя. Мне казалось, что то был потоп, а мы плыли в ковчеге по безвестным морям в беспредельности мрака, не зная, над какими вершинами или над какими безднами совершаем мы путь наш. И жутко, и хорошо! Все впереди было безвестно и чуждо; но ангел-хранитель продвигал наш ковчег по бушующим волнам и держал кормило, говоря: «Спите спокойно!» И я снова засыпал, сам не зная, точно ли я просыпался или нет.

Часу во втором утра я проснулся, дрожа от холода, и подавил бой ручных старинных часов, подаренных мне дядей. Каждый раз, когда я беру в руки эту почтенную луковицу, я припоминаю день торжества и упоения в моей ребяческой жизни. Мое прошлое и мое настоящее пришли мне на мысль, и я опомнился. Даниелла спала и, казалось, не чувствовала холода: руки ее были теплы. Я боялся, однако, чтобы сырость не повредила ей, и встал, чтобы развести огонь.

Дождь не переставал. Я страдал при мысли, что моя милая должна будет встать до света и по этой слякоти возвращаться в виллу Таверна. «Так нельзя жить, – думал я, – вот уже третье утро сердце у меня разрывается, видя, как Даниелла подвергает опасности и здоровье, и жизнь свою. Я не могу позволить ей продолжать ее опасные прогулки, когда не она, а я должен бы ходить к ней, в дождь, в темную ночь, и подвергать себя опасным встречам. Но, так как, принимая меня у себя или у Оливии, она была бы обесславлена и рисковала бы попасть под руку брату, то я должен увезти ее или поспешить здесь жениться на ней. Наши таинственные свидания исполнены прелести, но они неразлучны с слишком важными неудобствами и причиняют мне много беспокойства и сожалений».

Тут я припомнил, что мне угрожал арест. «Не лучше ли, – подумал я, – бежать вместе, чем скрываться в развалинах Мондрагоне, в двух шагах от наших врагов?»

Надобно бежать, сказал я самому себе, бежать немедленно, бежать завтра. Эти чудные минуты не должны усыплять меня в наслаждениях эгоизма. Вчерашний счастливый день останется памятным в истории любви нашей, но не далее как в следующую ночь во что бы ни стало надобно выбраться из Папских владений.

Приняв это решительное намерение, я сел перед камином и погрузился в сладостные мечты, оживляя в памяти впечатления этой ночи, возвращения которой я не должен был желать. Огонь пламенел в камине и бросал яркий свет на спящую Даниеллу. Какой прекрасный сон! Я никогда не видывал лучшего. Вот одна из противоположностей ее натуры: обыкновенно деятельная и полная активной жизни, Даниелла спокойна и почти безжизненна во время сна. Она не грезит; когда она спит, едва слышно ее дыхание, как будто перед вами прекрасное изваяние в непринужденной, целомудренной позе. Выражение ее лица величественно, бесстрастно; в нем отражается сосредоточенность как бы созерцающей мысли.

Нежные, грациозные формы ее не обличают ни той энергии, которой она одарена, ни того хладнокровия, к которому способна. А между тем эта маленькая ручка и эта тонкая, стройная нога не боятся трудов. У нее столько гибкости в движениях, что ее можно счесть слабосильной, но на деле, или вследствие твердой воли, или по породе, или по привычке у нее столько силы, что она, не уставая, может далеко и скоро ходить и переносить довольно большие тяжести; в женщине редко бывает столько силы. Она говорит, что до отъезда своего из Фраскати так страстно любила танцы, что по шести часов сряду танцевала не переводя духу, и, выходя с бала на рассвете, отправлялась работать, и это не стоило ей ни малейшего усилия. Часто смеялась она надо мной, когда я жалел, что она должна вставать до света. Она говорит, что если б она жила без усталости и без волнений, то давно бы уж умерла.

Сколько должно быть в ней физических сил, когда деятельность сил нравственных не истощила их! Когда она вынуждена снова обратиться к заботам ежедневной жизни, в ней проявляется такая веселая расторопность, такое присутствие мысли, такая определенность воли, такая быстрота действия, что она может служить образцом всем хозяйкам, служанкам и работницам. Кто подумал бы, видя, с какой maestria она отправляет самую черную работу, что у нее бывают минуты экстаза и мистического изнеможения?

С каким наслаждением смотрел я на эти волны черных кудрей, разлившихся по ее прекрасному лбу, на ее длинные ресницы, от которых мягкая тень ложилась на ее щеки, подернутые бархатным пушком! Как мог я не заметить с первого раза этой несравненной, поразительной красоты? Почему при первой встрече с ней я нашел, что она только приятна и не совсем обыкновенна? Почему, когда я уже чувствовал к ней склонность и описывал вам ее из Рима, не смел я сказать, что она прекрасна и в то же самое время писал о красоте Медоры? Теперь в моем воспоминании Медора безобразна и не может быть не безобразной, потому что она совершенная противоположность этому изящному созданию природы, которое у меня в сердце и перед глазами.

Часы мои старинным, сухим боем пробили три часа. Это был единственный звук, который слух мой мог уловить в окружавшем меня безмолвии. Дождь перестал; наружный воздух сделался звучен. Вдруг услышал я как бы воздушную мелодию, которая неслась в верхних слоях атмосферы, над высокими трубами террасы; то были звуки фортепиано. Я стал прислушиваться и узнал этюд Бертини, который кто-то играл с возмутительной самоуверенностью. Это было так странно, так невероятно в такую позднюю пору и в таком месте, что я принял это за обман чувств. Откуда бы взялась эта музыка? Я слишком внятно слышал эти звуки, и не мог полагать, что они принеслись издалека; к тому же на целую милю кругом не было дома, в котором можно было бы предполагать фортепиано или пианиста.

Не обманулся ли я в инструменте и не показались ли мне за фортепиано маленькие цимбалы, с которыми цыгане-артисты шляются по деревням? Но, в таком случае, кому бы давалась эта серенада в такую погоду и в степи? Нет, это было настоящее фортепиано, плохое, расстроенное, но фортепиано с полной клавиатурой и с обеими педалями.

– Есть с чего с ума сойти, – сказал я Даниелле, которую я разбудил своим беспокойством. – Послушай и скажи мне, как понять это!

– Эти звуки доходят до нас, – сказала она, прислушавшись к игре невидимого музыканта, – должно быть из монастыря Камельдулов. Там всего и есть только один инструмент, церковный орган; должно быть, кто-нибудь из монахов-музыкантов разучивает мессу к будущему воскресенью.

– Мессу на мотив Бертини?

– А что? Разве нельзя…

– Но эти звуки похожи на звуки органа, как бубенчик на большой колокол.

– Ошибиться немудрено. Ночью, особенно после дождя, когда воздух чист и звонок, звуки издали кажутся совсем другими.

Пришлось остановиться на этом предположении, за неимением другого, более правдоподобного. Мы заснули под звуки фантастического инструмента, в этих развалинах, которые не грех назвать чертовым замком.

Я, в свою очередь, заспался, так что Даниелла, чтобы избежать моего всегдашнего огорчения и беспокойства при нашей разлуке, встала потихоньку с рассветом и тайком ушла, заперев меня в казино, из опасения, чтобы я, имея свободу шляться по развалинам, не попался кому на глаза в каком-нибудь отверстии или проломе замка.

Как только она ушла, я проснулся, пробужденный какой-то инстинктивной заботливостью; хотел догнать ее, чтобы сообщить ей о моем намерении бежать, но я был заперт и решился опять уснуть. Заря предвещала ясный день; за синеватыми горами разливался по небу розовый свет ее. На отлогостях, где скалы вулканического образования, выветриваясь, рассыпаются на поверхности в золотистый песок, дождь не оставляет ни грязи, ни даже сырости, и через час после самого сильного ливня следы его остаются только на зеленеющей траве и на освеженных цветах; расставшись с Даниеллой, я утешался тем, что ей предстояла сегодня приятная прогулка через парк.

В девять часов она разбудила меня. Бедная целое утро пробегала по моим делам. Она была во Фраскати, будто за покупкой ниток, но собственно за тем, чтобы разведать о положении моего дела. Там она виделась с Мариуччией и принесла мне мой чемоданчик, туалетный несессер, мои альбомы и мои деньги. Это было очень кстати; теперь мы могли уехать. Кроме того, она принесла провизии на два дня, свеч, сигар и, наконец, знаменитый кофе, которого она никак не хотела лишать меня.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю