Текст книги "На пути"
Автор книги: Жорис-Карл Гюисманс
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 34 страниц)
Святой отец продолжал, пожимая Дюрталю руку: «Нисколько не бойтесь потревожить меня, я всегда в вашем распоряжении, не только для исповеди, но и для бесед, для любых советов, которые могут вам быть полезны; договорились?»
Они вместе вышли из приемной; в коридоре монах поклонился Дюрталю и удалился. Дюрталь стоял, решая, куда пойти для медитации, в келью или в храм, и тут появился г-н Брюно.
Он подошел к Дюрталю и спросил:
– Ну что, хорошо вас прослабило?
Дюрталь удивленно посмотрел на него; тот засмеялся:
– А вы думаете, старый грешник вроде меня не может догадаться по тысячам мелких признаков, вот хоть по глазам вашим (теперь-то у вас глаза засветились!), что вы приехали сюда еще не совсем примиренный? Я встретил отца приора, он шел в клуатр, а теперь вижу – вы вышли из приемной; дальше уж совсем нетрудно понять, что сейчас вы прошли большую стирку!
– Но вы же не видели меня с приором, – возразил Дюрталь. – Когда вы сюда вошли, его уже здесь не было; может, у него были другие дела?
– Да нет: он был не в нарамнике, а в ризе с капюшоном, а это облачение он носит, только собираясь в храм или на исповедь; ну, а раз службы в эти часы нет, я точно сообразил, что он шел из приемной. А дальше я принял во внимание, что трапписты в этом помещении не исповедуются, так что встречаться с ним мог только один из нас двоих: вы или я.
– Вот теперь все понятно! – засмеялся и Дюрталь.
На этом месте к ним присоединился отец Этьен; Дюрталь попросил у него четки.
– У меня четок нет! – воскликнул монах.
– У меня найдутся лишние, – сказал господин Брюно, – с превеликим удовольствием подарю вам. Вы благословите, отец госпитальер?
Монах кивнул в знак дозволения.
– Ну так ежели вам угодно пойти со мной, – сказал на это г-н Брюно, – то я вам их тотчас же и отдам.
Они вместе поднялись по лестнице; Дюрталю стало известно, что г-н Брюно живет в помещении в конце коридора, неподалеку от него.
Келья была очень просто обставлена старой мещанской мебелью: кровать, бюро красного дерева, большой книжный шкаф, набитый аскетическими сочинениями, фаянсовая печка и пара кресел.
Мебель явно была собственностью живущего: на ту, что стояла в других помещениях монастыря, она нисколько не походила.
– Садитесь, прошу вас, – указал Дюрталю на кресло господин Брюно, и они стали беседовать.
Сперва речь зашла о таинстве исповеди, потом заговорили об отце Максимине; Дюрталь признался, что горделивый вид приора поначалу устрашил его.
Господин Брюно расхохотался.
– Да-да, – сказал он, – на тех, кто смотрит на него издалека, он часто производит такое впечатление, а когда познакомишься ближе, то и видишь: суров он только к себе самому, а к другим нет никого снисходительнее. Это настоящий, святой монах во всем смысле слова, и у него бывают великие озарения…
Дюрталь что-то сказал о других насельниках обители, удивился, что среди них есть много молодых; господин Брюно ответил на это:
– Неверно представлять себе, будто большинство траппистов успело пожить в миру. Так очень часто думают: якобы люди уходят в обитель после долгих скорбей, беспутной жизни, только это совсем не так; да и чтобы выдержать изнурительный монастырский режим, надо начинать смолоду и уж никак не приносить сюда тело, истасканное всяческими излишествами.
И еще не надо путать мизантропию с монашеским призванием: не ипохондрия, а зов Божий ведет в орден. Есть такая особая благодать, которая молодым, совсем не жившим людям посылает желание укрыться в безмолвии и претерпеть суровейшие лишения, и они счастливы так, как я и вам желаю; между тем их образ жизни намного суровее, чем вы себе представляете. Возьмем, скажем, рясофоров.
Вообразите, что они заняты самым тяжкими трудами, не имея даже того утешения, что отцы белоризцы: бывать на всех службах и петь там; вообразите, что даже их награда, причащение, и та им не часто дается.
И еще подумайте, что этим бедолагам никто никогда не скажет доброго слова, такого, что облегчит или подкрепит их. Они работают от зари дотемна, и никогда хозяин не поблагодарит их за усердие, не скажет хорошему работнику, что доволен им.
Еще примите в соображение, что летом, в страдную пору жатвы, мы нанимаем людей в соседних деревнях; те, когда поля раскалены солнцем, отдыхают, присаживаются в тень под скирдами, в одних рубахах, пьют, когда хочется, едят; а монах стоит в тяжелом облачении и смотрит на них и продолжает работу, не ест и не пьет. Видите, крепкая закалка нужна душе, чтобы вынести такую жизнь!
– Но, – заметил Дюрталь, – должны же быть какие-то разгрузочные дни, должен устав по временам ослабляться.
– Никогда; здесь даже нет, как бывает в других орденах, и тоже довольно суровых, вот хоть у кармелитов, одного часа отдыха, когда дозволено говорить и смеяться; у нас – вечное молчание.
– Даже когда все собираются в трапезной?
– За трапезой читают беседы Кассиана, Лествицу преподобного Иоанна, жития отцов-пустынножителей и другие душеполезные сочинения.
– А в воскресенье?
– В воскресенье они встают на час раньше; впрочем, для них это и впрямь хороший день, потому что они могут быть на всех службах и все время проводить в церкви.
– Но смирение, самоотречение, доведенные до такой степени, выше человеческих сил! – воскликнул Дюрталь. – И ведь чтобы они с утра до вечера могли заниматься тягчайшими полевыми работами, им нужна довольно солидная пища в достаточном количестве.
Живущий улыбнулся.
– А они едят просто овощи даже еще хуже тех, что дают нам, а вместо вина утоляют жажду кисло-сладким пойлом, где на стакан половина осадка. Им выдается такого вина когда кружка, когда пинта, но если очень хочется пить, можно долить водой.
– А сколько трапез на дню?
– Как когда. От Воздвижения до Великого поста едят только раз на дню, в половине третьего, а в пост эта трапеза переносится на четыре часа. От Пасхи же до Воздвижения цистерцианский пост не так строг; обедают в половине двенадцатого и еще вечером бывает микста, то есть легкая закуска.
– Страшно подумать! Работать, работать и месяцами питаться только в половине третьего дня, когда встал в два часа ночи, а накануне не ужинал!
– Ну, тут иногда приходится немножко ослабить правило; если монах начинает валиться от слабости, ему не отказывают в куске хлеба. А впрочем, – задумчиво сказал господин Брюно, – узы нашего устава придется когда-нибудь немного разрешить: вопрос о еде становится настоящим камнем преткновения для пополнения обителей траппистов; у многих душе хорошо пришлось бы в этих монастырях, а приходится бежать от них, потому что тело, окружающее душу, никак не приспособится к такому распорядку [98]98
Недавно с мнением г-на Брюно согласились все аббаты ордена траппистов. На генеральном капитуле, состоявшемся в Тилбурге (Голландия) с 12 по 18 сентября 1894 года, было постановлено, что, за исключением времени поста, монахи должны перекусывать утром, обедать в одиннадцать часов и ужинать вечером. Статья 116 нового устава, принятого капитулярным собранием и утвержденная Ватиканом, буквально гласит:
Diebus quibus non jejunatur a Sancta Pascha usque ad Idis Septembris, Dominicis per totum annum et omnibus festis Sermonis aut feriatis extra Quadragesimam, omnes monachi mane accipiant mixtum, hora undecima prandeant et ad seram coenent (В дни, когда нет поста, от Святой Пасхи до ид сентября, и во весь год по воскресеньям и двунадесятым праздникам, исключая Четыредесятницу, да приемлют монахи по утрам миксту, в полдень да обедают, а вечером вечеряют) (лат.).
[Закрыть].
– А отцы белоризцы живут так же, как рясофоры?
– Совершенно так же – они подают пример; все принимают ту же пищу, спят в одних спальнях на одинаковых постелях; здесь совершенное равенство. Отцам только одно лучше: они поют на богослужении и чаще причащаются.
– Среди рясофоров меня особенно заинтересовали двое: молодой высокий блондин с остроконечной бородкой и древний-древний сгорбленный старичок.
– Молодой – это брат Анаклет, истинный столп молитвы этот молодой человек, один из ценнейших рекрутов, которые Господь даровал нашему аббатству. Ну а старец Симеон – это сын ордена: он был воспитан в сиротском доме траппистов; это человек необычайный, настоящий святой, который уже сейчас живет, растворившись в Боге. Мы о нем поговорим побольше в другой день, а теперь пора идти: скоро час шестой.
Постойте, а вот и четки, которые я по благословению могу передать вам. Позвольте, я повешу на них еще медальон святого Бенедикта.
И он передал Дюрталю небольшие четки с привешенным кругляшом, на котором были выбиты загадочные литеры – амулет основателя ордена.
– Вы разумеете смысл этих знаков?
– Да, я когда-то читал об этом в брошюре святого Герангера.
– Вот и прекрасно. Ну а когда будете причащаться?
– Завтра.
– Завтра никак нельзя!
– Отчего же нельзя?
– Да потому что завтра будет только одна месса, пятичасовая, а по уставу не положено на ней причащаться одному. Отец Бенедикт, который обычно служит раннюю мессу, нынче уехал и вернется послезавтра, а то и позже. Так что тут что-то не то.
– Но ведь приор ясно сказал мне, что завтра я буду причащаться! – воскликнул Дюрталь. – А разве здесь не все отцы белоризцы – священники?
– Нет; в священном сане здесь аббат (он болен), приор – он будет завтра служить пятичасовую службу, – отец Бенедикт да еще один отец: вы его не видели, он в отлучке. Да я и сам подошел бы к Святой Трапезе, будь это возможно!
– А если они не все во священстве, то чем отличаются отцы, не имеющие рукоположения, от простых рясофоров?
– Образованностью. Чтобы стать белоризцем, нужно учиться, знать по-латыни, словом, быть не таким, как братья-простецы – крестьяне да рабочие. Так или иначе, я нынче увижу приора и после службы скажу вам, что будет завтра с причащением. Но какая жалость – вам надо было бы сегодня быть вместе с нами!
Дюрталь развел руками. По дороге в храм он все обдумывал это промедление да молил Бога не откладывать более его возвращение к благодати…
После службы господин Брюно вновь подошел к нему и сказал:
– Все так, как я думал, но вас, однако же, допустят завтра к Причастию. Отец приор договорился с викарием, который обедает с нами. Завтра, перед отъездом, он отслужит мессу, и вы там причаститесь.
– О! – простонал Дюрталь.
От этого известия сердце его разорвалось. Приехать в обитель траппистов, чтобы принять причащение из рук проезжего прелата, какого-то попика-весельчака! «О нет, – вскричал он про себя, – меня исповедовал монах, и причащаться я хочу у монаха! Лучше бы дождаться отца Бенедикта – но как? Не могу же я так и сказать приору, что этот неизвестный мне долгополый совсем не нравится мне, что после всего мне будет тяжко примириться с Богом в монастыре – но вот так!»
И он стал жаловаться Господу; он сказал Ему, что счастье омыться и обрести наконец чистоту теперь испорчено этим недоразумением…
Понурив голову, он пришел в трапезную.
Викарий уже был там. Заметив, что Дюрталь смотрит букой, он милостиво пытался развеселить его, но все его шутки производили только обратное действие. Из вежливости Дюрталь улыбался, но вид у него был такой смущенный, что г-н Брюно, следивший за ним, оборвал прелата и перевел разговор.
Дюрталь еле дождался окончания обеда. Он съел яйцо, с трудом заглатывал картофельное пюре с разогретым постным маслом, похожим, если не знать, на вазелин, но как же мало ему было теперь дела до еды!
Он твердил себе: «Как страшно вынести из первого причастия неприятное воспоминание, мучительное впечатление – а я ведь знаю себя, для меня это станет наваждением… Черт возьми, да, я знаю, что с богословской точки зрения совершенно неважно, с монахом я буду иметь дело или с простым священником: и тот и другой – всего лишь проводники между мной и Богом; но я-то при том чувствую, что это совсем не одно и то же. Хотя бы на этот один раз мне нужна гарантия, уверенность в святости, а какая может быть уверенность, когда духовный чин разоряется шуточками, как виноторговец? – Он запнулся, припомнив, что аббат Жеврезен специально, как раз чтобы иметь верную гарантию против таких соблазнов, послал его в обитель. – Вот не повезло!»
Дюрталь даже не слышал, о чем вели беседу тут же рядом викарий с живущим: так и копался в себе в одиночку, уткнувшись носом в тарелку.
«Не хочу причащаться завтра», – еще раз подумал он – и возмутился. Это трусость; это, в конце концов, глупо! Разве Спаситель, при всем при том, не подаст ему Свое Тело?
Он вышел из-за стола, тревожимый глухим раздражением, пошел бродить в парк, слонялся наугад по аллеям…
В нем укоренялась новая идея: о том, что Небо-де посылает ему испытание. «Мне недостает смирения, – твердил он про себя опять и опять, – вот в наказание у меня и отнята радость быть причащенным из рук монаха. Христос простил меня, это уже много. И с какой стати Ему давать мне больше, учитывать мои предпочтения, удовлетворять мои пожелания?»
На несколько минут эта мысль его успокоила, и он упрекал себя за несправедливость к священнослужителю, который, вообще говоря, мог оказаться и святым.
«Хватит, хватит об этом! – говорил он себе, – пусть все будет как есть; постарайся раз в жизни смириться хоть на каплю, а пока мне пора начать круг молитв». Он уселся на траву и достал четки.
Не успел он отсчитать два зерна, как его снова начало преследовать разочарование. Он вновь прочел «Отче наш» и «Богородицу», пошел дальше, но нимало не думал о смысле молитв, а все мучился: «Ну что за невезение; надо же было монаху, который служит мессу каждый день, уехать именно завтра, как нарочно, чтобы меня огорчить!»
Он прервал себя; на секунду тревога утихла, но вдруг нахлынуло новое беспокойство.
Дюрталь посмотрел на четки, где уже отсчитал десять зерен.
Так: приор велел мне читать каждый день по десятерице, но десятерице чего: зерен или кругов?
– Зерен, – ответил он себе и тут же возразил: – Нет, кругов!
И так и остался в недоуменье.
«Что за глупость, не мог он мне приказать отчитывать в день по десять кругов: это же около пятисот молитв подряд; такого никто не выдержит, не сбившись; так нечего и думать: говорилось о десяти зернах, ясное дело!
Да нет же: ведь когда духовник назначает вам епитимью, надо полагать, что он соразмеряет ее с тяжестью грехов, которые она искупает. К тому же я выказал неприязнь к этим капелькам благочестия в пилюлях; оно и понятно, что он прописал мне молитвенное правило в усиленной дозе!
И все же… и все же… не может этого быть… Да у меня в Париже физически не будет столько времени на молитву, чепуха какая!»
Так и покалывала надоедная мысль: как бы не ошибиться…
«Да нет, не о чем тут раздумывать: на церковном языке “десятерица” – это десять зерен на четках; так-то так… но я же прекрасно помню, как святой отец сначала сказал про четки, а потом добавил: отчитывайте по десятерице; это должно значить – десятерицу кругов или четок; иначе он бы сказал: отсчитывайте по десятерице…»
Но тут же он парировал: отцу приору и не надо было все уточнять; он использовал термин принятый, общеизвестный. Не смешно ли так копаться в смысле одного слова?
Дюрталь тщетно пытался унять смятение, взывая к своему разуму, и вдруг достал для себя новый аргумент, который его окончательно расстроил.
Он вообразил, что не желает пересчитывать десять круговых ниток из малодушия, лености, духа противоречия, потребности в бунте. Из двух возможных толкований я выбираю то, которое не требует усилий, труда – так это уж слишком просто!
Да одно это доказывает, что я заблуждаюсь, пытаясь себя убедить, что приор велел мне перебирать не более десяти зерен! И вообще, «Отче наш», десять «Богородиц» да в конце «Слава и ныне» – что это за епитимья, это же несерьезно!
Но ему пришлось ответить себе: а для тебя и это много; ты же и того не можешь прочитать, не отвлекаясь!
Так он кружился на месте, не продвигаясь ни на шаг.
В жизни так ни в чем не сомневался, думал он, стараясь прийти в себя. Вроде в своем уме, а сражаюсь с собственным здравым смыслом: нечего тут сомневаться, я знаю, что должен отложить на четках десять «Богородиц» и ни единой молитвой больше!
Дюрталь так и сидел озадаченный, чуть ли не испуганный этим новым для него состоянием. А чтобы избавиться от него, заставить утихнуть внутренний голос, выдумал новое соображение, кое-как примирявшее распрю, решавшее самую срочную задачу, дававшее временный выход.
«Так или иначе, – сказал он себе, – я не могу завтра причащаться, если сегодня не исполню епитимью; в сомнении благоразумнее согласиться на десять кругов, а там посмотрим; при необходимости я могу и спросить у приора. Но, правда, он сочтет меня полным идиотом, если я только заикнусь о десятерице кругов! Не могу я спрашивать его об этом!
Ну так видишь – ты сам признаешься: речь могла идти только о десяти зернах!»
Он отчаялся и, чтобы добиться от себя молчания, стал с остервенением отчитывать молитвы.
Сколько ни закрывал он глаза, сколько ни пытался собраться с духом и с силами, после двух десятериц никак уже не мог следовать за ходом правила – все запинался, пропускал бусины «Отче наш», путался в малых зернах «Богородицы», словом, топтался на месте.
Чтобы себя приструнить, он решился на каждой порции мысленно переносить себя в одну из капелл Божьей Матери, куда любил ходить в Париже: в Нотр-Дам де Виктуар, в Сен-Сюльпис, в Сен-Северен, но этих Богородиц было не так много, чтобы им можно было посвятить каждую десятерицу, и он припоминал мадонн с картин примитивов, собирался перед их образами и ворочал лебедку своих молений, не понимая, что такое бормочет, а просил он Матерь Спаса нашего принять прочитанное им правило, как приняла бы Она улетающий дым кадила, забытого у алтаря…
«Больше не могу!» – подумал он и прервал свой труд, совершенно изнуренный, разбитый, тяжело дыша; ему оставалось прочесть еще три круга.
Но едва он остановился, вновь явился замолкнувший было вопрос о приобщении к Тайнам.
Лучше совсем не причащаться, чем причащаться плохо; а после таких сомнений, таких пристрастных мыслей ему никак невозможно в чистоте приступить к Святой Трапезе.
Да, но что же делать? Собственно, чудовищно уже обсуждать монашеское наставление, желать поступить на свой лад, домогаться собственного удобства! «Если так дальше пойдет, – говорил он себе, – я сегодня столько нагрешу, что придется заново исповедаться».
Чтобы разорвать обстояние, он вновь набросился на чтение правила, но тут уже совершенно обалдел; хитрость, при помощи которой ему удавалось хотя бы представлять себя перед лицом Пресвятой Девы, больше не действовала. Он хотел отвлечься, потом вызвать в себе воспоминание о Мемлинге, {61} но ничего не получалось; молитвы, читаемые одними губами, утомляли и огорчали его.
«Душа моя изнемогла, – подумал он, – благоразумней будет дать ей отдых и побыть в покое».
Он пошел бродить вокруг пруда, не зная, как ему быть. Не вернуться ли в келью? Он так и сделал, попробовал углубиться в малую службу Пресвятой Деве, но не понял ни полслова из того, что читал. Снова сошел вниз и отправился наугад по парку.
«Есть от чего сойти с ума! – восклицал он про себя и меланхолически твердил затем: – Мне положено пребывать в блаженстве, молиться в мире, готовиться к завтрашнему событию, а я, как никогда, неспокоен, взбудоражен, далек от Бога!
И надо же наконец завершить епитимью!» Отчаяние добивало его, он был готов уже все бросить, но еще раз напрягся, принудил себя перебирать четки…
В конце концов он все бросил: больше не было никаких сил.
При всем при этом справедливо, что послушание, наложенное духовником, ты не исполнил в точности, раз совесть упрекает тебя в несосредоточенности, в рассеянности.
– Но я уже сдох! – восклицал он. – Я не могу в таком состоянии возобновить такой урок!
И он опять нашел выход из положения, придумав новое коленце, чтобы рассудить себя с самим собой.
Можно, пожалуй, вместо всех зерен розария, которые он пробормотал, не вникая, прочитать одну десятерицу, но с толком, со тщанием.
Он попытался вновь завести машину, но едва отложил один «Отче наш», как сбился с мысли; уперся было, чтобы отчитать «Богородицы», но тогда его рассудок вовсе рассеялся, разбежался во все стороны.
Он остановился, думая: к чему все это? И вообще, как может одна десятерица, хорошо отчитанная, равняться пятистам неудачным молитвам? И почему одна, а не две, не три – нелепость!
Гнев одолевал его; в конце концов, заключил он, все эти повторы никчемны; Христос прямо сказал, что не надо умножать в молитвах пустого многоглаголания. И в чем же тогда смысл бумажной мельницы «Богородиц»?
– Но если я укоренюсь в таких мыслях, буду переговаривать монашеские наказы, то погибну, – вдруг сказал он себе и усилием воли задавил ворчавшие в нем сомнения.
Дюрталь затворился в келье; часы тянулись нескончаемо; он убивал их, тасуя в себе все те же вопросы и те же ответы. От такого переливания из пустого в порожнее ему самому уже становилось стыдно.
«Ясно одно, – твердил он вновь и вновь, – я жертва душевного расстройства; о причащении другое дело, тут мои мысли могут быть ошибочны, но они не безумны, а вот проклятый вопрос о четках!
Он совсем обессилел, чувствуя себя избитым, как наковальня молотом, и наконец заснул на стуле.
Так он дотянул до часа вечерни и ужина. После трапезы Дюрталь направился в парк.
И тогда уснувшие было крепким сном треволнения оживились, и все началось заново: яростный бой во всем его существе. Он сидел неподвижно, безнадежно вслушивался в себя; вдруг послышались быстрые шаги и подошел г-н Брюно со словами:
– Берегитесь, вы в бесовском обстоянии!
Дюрталь совсем обалдел и не отвечал.
– Да-да, – объяснил живущий, – Господь иногда посылает мне дар проницательности, так что я совершенно уверен: дьявол сейчас обрабатывает вас со всех сторон. Ну-ка, что с вами?
– Со мной… я и сам не понимаю. – Дюрталь рассказал о странном сражении по поводу молитвословия, которое он с самого утра вел с самим собой.
– Но это же бред, – воскликнул г-н Брюно. – Конечно приор велел вам отчитывать по десять зерен; десять кругов и невозможно прочесть!
– Знаю… а все равно не уверен.
– Вот-вот, та же самая тактика, – сказал г-н Брюно, – бес и хочет отвратить вас от того, что вы должны исполнить; поэтому пытается обессилить вас, чтобы сами четки стали вам противны. Ну а еще что? Вам не хочется завтра причащаться?
– Точно так, – ответил Дюрталь.
– Как я на вас поглядел за трапезой, так и догадался. Мать честная, после обращения лукавый всегда начинает беспокоиться; ну ничего, со мной еще и не такое было, уж можете мне поверить.
Он взял Дюрталя под руку, провел в приемную, попросил подождать и исчез.
Несколько минут спустя вошел приор.
– Так, господин Брюно сказал мне, что вам нехорошо. Что же, собственно, случилось?
– Такая глупость, право, и рассказывать стыдно.
– Монаха вы ничем не смутите, – улыбаясь, возразил приор.
– Вот оно что: я уверен, что вы мне велели откладывать каждый день в течение месяца по десять зерен на четках, но с самого утра я, против всякой очевидности, сам себя убеждаю, что моя епитимья – по десять кругов четок ежедневно.
– Подайте мне ваши четки, – сказал монах, – и смотрите: вот десять зерен; только это я вам велел исполнять и только это вы должны читать. А вы сегодня собирались отчитать десять кругов?
Дюрталь кивнул.
– И конечно же, запутались, занервничали и, наконец, сдались.
Видя жалобную улыбку Дюрталя, приор решительным голосом продолжал:
– Так вот, послушайте: я категорически запрещаю вам на будущее начинать молитву заново; прочитали плохо – делать нечего, только не повторяйте ее.
Я даже не спрашиваю вас, не приходила ли вам в голову мысль отказаться завтра от причастия: это само собой; к этому-то наш враг и направляет все свои усилия. Так что не слушайте сатанинского голоса, который вас от этого отклоняет; завтра причащайтесь, что бы ни случилось. У вас не должно быть никаких сомнений на сей счет: я вас благословил приступить к таинству, так я и беру на себя всю ответственность.
Теперь другой вопрос: не бывает ли с вами чего по ночам?
Дюрталь рассказал ему про жуткую ночь по приезде в обитель и про утреннее чувство, будто за ним кто-то подглядывает.
– Эти все явления нам известны давно; прямой опасности в них нет, так что не тревожьтесь об этом. Но если они будут продолжаться, благоволите известить меня: тогда мы не преминем и здесь навести порядок.
Траппист неспешно удалился, а Дюрталь остался в задумчивости.
«В том, что суккубические явления суть сатанинской природы, – размышлял он, – я никогда и не сомневался, но вот о чем не знал, так это о кавалерийских атаках на душу, обрушивающихся на рассудок, который остается неповрежденным и все же побежденным. Это сильно, надо бы только, чтобы этот урок пошел мне впрок и впредь я не вылетал из седла при первой же тревоге!»
Он вернулся в келью; на него снизошел полный мир. Со звуком голоса приора все умолкло; теперь Дюрталь только удивлялся, как это он столько часов не мог попасть в колею; он понял, что на него напали врасплох и сражался он не с самим собой.
Он помолился и лег. И вдруг вражеский приступ начался снова, так что он и не распознал новой тактики.
Конечно я завтра причащусь, думал он, вот только… А хорошо ли я приготовился к такому акту? Днем мне следовало сосредоточиться, благодарить Господа за отпущение грехов, а я тратил время на чепуху!
Почему я сейчас не сказал этого отцу Максимину? Как же я об этом позабыл? Да и заново исповедаться надо было бы. А викарий-то этот, викарий, что будет меня причащать…
Отвращение к этому человеку вдруг поднялось в нем и стало таким сильным, что он наконец сам смутился. «Ох, вот и снова меня одолел нечистый, – сказал он себе и решительно заключил: – Все это не помешает мне завтра приступить к Святым небесным Тайнам, ибо я крепко на то решился; вот только не ужасно ли, что лукавый дух то и дело овладевает и погоняет мной, что от небес нет никакого знака, что я ничего не знаю?
Господи, Господи, лишь бы мне ведать наверное, что это причащение угодно Тебе! Дай мне знамение, покажи мне, что я с чистой совестью могу подойти к Тебе; сделай невозможное – чтобы завтра там был не простой священник, а монах…»
И он осекся, сам испугавшись своей дерзости, недоумевая, как посмел он просить о знамении, да еще сам указывать, о каком…
«Чушь! – воскликнул он про себя. – Нет у нас права просить Бога о таких милостях; а потом, Он не услышит моей молитвы, и что тогда? Да только хуже станет тоска, я ведь заключу из Его отказа, что мое причащение ничего не стоит!»
И он попросил Бога забыть о его пожелании, просил прощения, что произнес его, попытался убедить самого себя, что этому вовсе не надо придавать значения, и, наконец, с молитвой уснул.