355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жорис-Карл Гюисманс » На пути » Текст книги (страница 13)
На пути
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 17:13

Текст книги "На пути"


Автор книги: Жорис-Карл Гюисманс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 34 страниц)

И он отправился в капеллу, еще совсем пустую. Пока никого не было, он мог рассматривать ее сколько угодно.

Капелла имела форму обрезанного креста: без подножия, с закругленной верхушкой и двумя квадратными боковыми ветвями, каждая с дверью посередине.

В верхней части креста была выстроена небольшая ротонда, крытая куполом с лазоревым потолком, вокруг нее кругом располагались кресла, приделанные к стене; посередине церкви возвышался большой беломраморный алтарь с деревянными подсвечниками; справа и слева на мраморных колонках стояли большие канделябры, тоже деревянные.

Нижняя часть алтаря, полая, была закрыта стеклом, за которым стояла рака готического стиля, отражавшая огни лампад начищенной до зеркального блеска медью.

Ротонда выходила на широкую солею с тремя ступенями и к ветвям креста, так что получался как бы вестибюль, служивший обкорнанному храму и главным, и боковыми нефами.

При окончании, у самых дверей, в боковых ветвях не было сидений, и к ним примыкали крохотные капеллы в нишах, крашенных, как и купол, в голубой цвет; над их неукрашенными каменными алтарями стояли неважные статуи: в одной святой Иосиф, в другой Спаситель.

Наконец, четвертый алтарь, посвященный Пресвятой Деве, находился в расширении, напротив ступеней ротонды и, следовательно, главного алтаря. Он освещался окошком с витражами: святой Бернард в белой рясе и святой Бенедикт в черной; казалось, этот алтарь прятался, потому что с обеих сторон от него стояли ряды скамеек, доходившие до двух других малых алтарей; места оставалось ровно столько, чтобы пересечь вестибюль поперек или же пройти по прямой от алтаря Богородицы к главному алтарю в ротонде.

Храм до ужаса безобразен! – подумал Дюрталь, садясь на скамью против статуи святого Иосифа. Судя по некоторым барельефам на стенах, он относится ко времени Людовика XVI – прегадкое время для церковного строительства!

Звуки колоколов вывели его из раздумья. Все двери тут же отворились; через одну из них, пробитую прямо в ротонде, прошло человек десять монахов, закутанных в просторные бурые рясы; они разошлись по сторонам и заняли кресла вокруг клироса.

Через двери, ведущие в проход, вошло множество других рясофоров; они встали на колени перед скамьями справа и слева от алтаря Богородицы.

Иные оказались совсем рядом с Дюрталем, но стояли, опустив голову, сложив руки, и он не посмел их разглядывать; впрочем, вскоре в вестибюле стало совсем темно; освещен был только клирос: там горели лампы.

Дюрталь, сколько хватало обзора, оглядел белоризцев в ротонде и приметил среди них отца Этьена, преклонившего колени рядом с каким-то коротеньким монахом, но его внимание привлек другой, на краю кресельного ряда, возле солеи.

Он был строен, жилист и в своем белом бурнусе напоминал араба. Дюрталь видел его только в профиль и мог разглядеть лишь длинную седую бороду, выбритый череп в обрамлении монашеского венца волос, высокий лоб и орлиный нос. Он выглядел величественно: властное лицо, изящная фигура, колыхавшаяся под одеянием.

Должно быть, аббат обители, подумал Дюрталь. Все сомнения исчезли, когда монах достал из-под своего пюпитра колотушку и стал вести богослужение.

Все монахи положили поклон перед алтарем, аббат прочитал начальные молитвы; потом наступила пауза, и с другого конца часовни, того, куда Дюрталь не мог посмотреть, раздался ломкий старческий голос – голос, вернувший себе детскую хрустальность, но обретший какую-то приятную надтреснутость, – забираясь все выше и выше по мере чтения молитвы: Deus in adjutorium meum intende [82]82
  Господи, в помощь мою вонми (лат.)(Пс. 69, 2).


[Закрыть]
.

Другая же половина хора, та, где стояли отец Этьен и аббат, ответила, медленно скандируя слоги низкими голосами:

–  Domine ad adjuvandum mefestina [83]83
  Господи, во еже помощи ми, вонми (лат.)(Пс. 39, 14).


[Закрыть]
.

Они возложили головы на фолианты, лежавшие перед ними, и произнесли:

–  Gloria Patri, et Filii, et Spiritu Sanctu [84]84
  Слава Отцу, и Сыну, и Святому Духу (лат.).


[Закрыть]
.

И встали, а другая половина отцов отозвалась: «Sicut erat in principio» [85]85
  Яко от начала бысть… (лат.).


[Закрыть]
и проч.

Служба началась.

Ее не пели, а читали нараспев, то быстрее, то медленнее. Та сторона, клироса, которую видел Дюрталь, все гласные произносила тонко и отрывисто, другая сторона, напротив, превращала их в долгие, как будто над всеми «о» стояли циркумфлексы. Одна сторона произносила как бы на южный манер, другая на северный; в таком чтении служба звучала странно; понемногу она стала раскачиваться, как заклинание, баюкать душу мерным движением стихов, в конце каждого псалма прерывавшегося повторявшимся, как рефрен, «Слава: И ныне».

«Господи, ничего не понимаю», – подумал Дюрталь, знавший повечерие, как свои пять пальцев. Они поют не римскую службу!

Было ясно, что один из псалмов опущен. В какой-то момент Дюрталь ясно узнал гимн святого Амвросия Te lucis ante terminum [86]86
  Тебе Свету превечному (лат.).


[Закрыть]
, пропетый на размашистый, с перепадами древний распев, но и тут последняя строфа была другой! Он стал ожидать кратких чтений и «Ныне отпущаеши», но их не было; он вновь растерялся.

Ведь повечерие – не вечерня, в нем вариантов не бывает, думал он. Надо будет завтра осведомиться у отца Этьена.

Его размышления перебил молодой белоризец, который подошел к алтарю, преклонил колени и зажег две свечи.

Все разом встали, и невыразимым кличем своды потрясла богородичная молитва.

Ошеломленный Дюрталь слушал эту изумительную песнь, не имевшую ничего общего с мычанием, звучащим в парижских церквах. Здесь она была и плачевна, и пламенна, возносилась такой умильной мольбой, что в ней одной, казалось, собирались и вековечная надежда человечества, и непрестанная его скорбь.

Петая без сопровождения, без поддержки органа, голосами, невыразительными сами по себе, но собиравшимися в один, мужественный и глубокий, она возносилась в спокойном дерзновении, восходила к Пречистой в неудержимом порыве, затем словно возвращалась обратно и становилась не столь уверенна; продолжалась молитва более трепетно, однако столь почтительно, столь смиренно, как будто прощение уже дано и она в безумных прошениях смеет домогаться незаслуженных небесных благ.

Это было безраздельное торжество задержаний, повторов нот на одном слоге и на одном слове, изобретенных Церковью, чтобы изобразить избыток внутренней радости, не передаваемой словами; душа рвалась, вылетала наружу в страстных голосах, исходивших из тел, содрогавшихся монахов.

Дюрталь следил по своему молитвеннику за песнопением, таким коротким по тексту и так долго поющимся. Когда слушаешь и читаешь со вниманием это великолепное славословие, оно как будто делится, представляя три состояния души, три стадии человеческой природы: молодость, зрелость и угасание – словом, кратко представляя суть молитвы каждого возраста.

Поначалу это была песнь ликования, радостный крик малыша, лепечущего умильные слова, ласкающего мать своим приветом или желающего ее улестить: так здесь пелось Salve Regina, Mater misericordiae, vita, dulcedo et spes nostra, salve! [87]87
  Радуйся, Царица, Мати милосердия, жизнь, услаждение и надежда наша, радуйся! (лат.)


[Закрыть]
Затем эта невинная, в простоте блаженная душа вырастала; она уже ведала вольные мысленные прегрешения, сор бесконечных дурных поступков; она складывала руки перед собой и, рыдая, умоляла о помощи. Она поклонялась не с улыбкой уже, а с плачем, и это было: Ad te clamamus exules filii Hevae; ad te suspiramus gementes etflentes in hac lacrimarum valle [88]88
  К Тебе прибегаем, изгнанные сыны Евины; к Тебе воздыхаем, стенающие и рыдающие в сей долине слезной (лат.).


[Закрыть]
. Наконец, наступала старость; душа падала навзничь, измученная воспоминанием о неисполненных советах, сожаленьями об утраченных милостях; устрашенная, ослабевшая она ужасалась своего освобождения, разрушения темницы тела, приближение коего чувствовала; и тогда она помышляла о вечном проклятье тех, кто отвергнут Судией, на коленях молила Заступницу земли и Советницу Неба, и тогда звучало: Eia ergo Advocata nostra, illos tuos misericordes oculos ad nos converte et Jesum benedictum fructum ventris tui nobis post hoc exilium ostendi [89]89
  Тако же, Заступница наша, очи сии Твои милосердные на нас обрати и Христа, благословенный плод чрева Твоего, нам по изгнании сем подай (лат.).


[Закрыть]
.

И к этому главному месту молитвы, сложенной то ли Петром Компостельским, то ли Германом Скрюченным, святой Бернард в приступе усердия к Святой Деве прибавил на конце тройственное призывание: O clemens, o pia, o dulcis Virgo Maria [90]90
  О милостивая, о благая, о сладчайшая Дева Мария (лат.).


[Закрыть]
, словно тройной печатью скрепив неподражаемое песнопение тремя кличами любви, возвращая весь гимн к нежному обожанию начала.

Это уже нечто небывалое, подумал Дюрталь, когда трапписты пропели нежное, настойчивое призывание; задержания растягивались на «о», проходя по всем оттенкам души, по всем регистрам звука; в этих междометиях, в одевавших их последовательностях нот лишний раз подводился итог освидетельствованию души, изложенному в самом теле гимна.

И вдруг на слове «Мария», на величественном восклицании этого имени, пение оборвалось, свечи разом потухли, монахи рухнули на колени; мертвая тишина повисла в капелле. И медленно зазвонили колокола, и благовест перебирал под сводами редкие лепестки бесцветных звуков.

Все лежали ниц, закрыв лица руками; все молились, и так продолжалось долго; наконец раздался звук трещотки, все встали, поклонились алтарю, и монахи в немом сосредоточении исчезли за дверцей ротонды.

«О, истинный создатель церковного пения, неизвестный автор, заронивший в умы человечества мысль о хоральном распеве – это Дух Святой!» – воскликнул про себя Дюрталь: ослабевший, потрясенный, со слезами на глазах.

Г-н Брюно, которого он в капелле не заметил, подошел к нему. Они безмолвно прошли через двор, а когда вошли в гостиницу, г-н Брюно зажег две свечи для ночника, подал одну Дюрталю и торжественно сказал:

– Желаю вам спокойной ночи, милостивый государь.

Дюрталь поднялся по крутой лестнице, следуя за ним. На площадке они еще раз поклонились друг другу, и Дюрталь вошел в свою келью.

Ветер поддувал под дверь, и комнатка, едва освещенная лежащим пламенем свечи, показалась угрюмой; высокий потолок терялся во мраке; с него лилась тьма.

Дюрталь присел возле ложа.

Было тоскливо, но в то же время его толкал вперед какой-то импульс, которому он не мог дать название, поднимал порыв, когда кажется, что сердце вздувается и вот-вот распахнется, и, ощущая невозможность разделиться на части и убежать от себя, он снова стал ребенком и беспричинно заплакал, просто чтобы облегчить душу слезами.

Он бросился на колени перед Крестом и ждал чего-то, но ничего не происходило. Обращаясь к Христу, разведшему над ним распятые руки, он стал еле слышно говорить Ему:

– Отче, я изгнал свиней из души моей, но они истоптали меня и покрыли калом, и самый хлев разрушен. Пожалей меня я пришел издалека! Будь милостив, Господи, к бесприютному свинопасу! Я пришел к тебе, не прогони меня, будь гостеприимен, омой меня!

«Ох, – вдруг вспомнил он. – Я же не повидался с отцом Этьеном, а он должен был назначить мне на завтра час встречи с духовником! Конечно, он забудет поговорить с ним – ну и слава Боту, подожду еще денек; душа у меня так изломана, что ей и вправду нужно передохнуть».

Он со вздохом разделся и лег. Завтра надо встать в половине четвертого, чтобы в четыре быть в церкви; мешкать нечего, а то не высплюсь. Лишь бы не случилось головной боли, да и проснуться надобно до света!

II

Он пережил ночь как нельзя ужасней; это было так жутко, так ни на что не похоже, что он за всю свою жизнь не мог припомнить подобной смертной тоски вперемежку с такими страхами.

Он то и дело то забывался в кошмарах, то вдруг просыпался.

Эти кошмары были гораздо чернее тех мерзостей, которые может наслать самое тяжкое безумие. Они приходили из царства Разврата и были столь необычны, столь новы для Дюрталя, что и проснувшись он продолжал дрожать, еле сдерживая крик.

Это было не то всем известное невольное сновидение, которое прекращается в тот самый момент, когда спящий сливается с возлюбленным призраком; нет: все тут было как наяву, долго, со всеми прелюдиями, всеми подробностями, всеми ощущениями, разрядка же наступала с необычайно болезненной остротой, сопровождалась каким-то особенным содроганием.

Была еще странность, явно отличавшая это состояние от бессознательного ночного осквернения: некоторые эпизоды, кое-какие ласки, которые в действительности должны были следовать друг за другом, происходили в один и тот же миг, а главное, во сне он испытывал ясное чувство соприкосновения с некоей текучей формой, в миг пробуждения пропадавшей со звуком лопнувшего пузыря или щелчка кнутом. Он ясно ощущал это существо рядом с собой – так близко, что ветер от его исчезновения колыхал простыни, и Дюрталь с перепугом смотрел на оставшееся место…

Что же это! – подумал Дюрталь, когда зажег наконец свечу. – Я словно вернулся во времена, когда ходил к госпоже Шантелув; припоминаются истории о сношениях с суккубами. {57}

Он в отчаянье сидел на постели, оглядывая келейку, тонувшую в темноте; его подташнивало. Он посмотрел на часы: было всего одиннадцать. Боже мой, подумал он: неужели в монастыре все ночи таковы!

Он облился холодной водой, чтобы прийти в чувство, открыл окно проветрить келью и, весь продрогший, лег в постель.

Свечку задуть он медлил, боясь темноты: она казалась ему живой, полной ловушек и неведомых опасностей. Наконец он решился и погасил свет, повторяя про себя строфу вечерней службы, которую только что пели в церкви:

 
Procul recedant somnia
Et noctium phantasmata,
Hostemque nostrum comprime,
Ne polluantur corpora [91]91
  Прочь да отыдут сновидения и ночные мечтания, врага нашего стесни, да не тело ся осквернит (лат.).


[Закрыть]
.
 

В конце концов он опять забылся сном, и опять видел во сне мерзость, но на сей раз вовремя пришел в себя и отогнал наваждение; и вновь он испытал впечатление, будто какая-то тень испарилась из постели так, что он чуть-чуть не схватил ее. Дюрталь посмотрел на часы: было два.

Если так дальше пойдет, я завтра буду совсем разбитый, подумал он. Кое-как, задремывая и с усилием просыпаясь каждые десять минут, он дотянул до трех часов.

«Если теперь заснуть, я вовремя не проснусь, – пришло ему в голову. – Не встать ли?»

Он разом вскочил с постели, оделся, помолился, привел в порядок вещи.

Действительное невоздержание удручило бы его меньше этой мнимости, но отвратительней всего казалась неудовлетворенность, которую оставлял разврат с призраками. По сравнению с их ненасытными упражненьями женские ласки давали довольно малое удовольствие, приводили только к слабому сотрясению, но зато связь с суккубом приводила в ярость оттого, что соприкасался ты с пустотой, что становился жертвой обмана, игрушкой видения, даже контуры и черты которого не мог запомнить. Поэтому неизбежно приходило желанье плоти, стремленье прижать к себе настоящее тело, и Дюрталь стал мечтать о Флоранс. Она хотя бы утоляла жажду, не бросала человека в трепете и жару, желающего неизвестно чего, когда ты кем-то окружен, когда за тобой следит какой-то неразличимый незнакомец, некое подобие, от которого ты не можешь бежать…

Дюрталь вздрогнул, отгоняя нахлынувшие мысли. В общем, сказал он себе, пойду подышу воздухом и выкурю сигаретку, а там видно будет.

Он спустился по лестнице, стены которой, казалось, клонились и плясали в свете свечи, прошел по коридору, задул огарок, поставил подсвечник у двери приемной и выскочил на улицу.

Стояла темная ночь; на высоте третьего этажа сквозь «бычий глаз» церковного здания виднелись тени от красной луны.

Дюрталь несколько раз затянулся сигареткой и зашагал к капелле. Он тихонько повернул дверную ручку и вошел в притвор; помещение было темно, ротонда же, хоть и пуста, освещена множеством лампад.

Дюрталь сделал шаг, перекрестился и отступил назад, ибо наткнулся на какое-то тело. Он посмотрел под ноги.

Перед ним было поле сражения.

На земле валялись людские фигуры, словно бойцы, сраженные картечью: одни ничком, другие на коленях, те распластались, раскинув руки, будто застреленные в спину, иные стиснули кулаки на груди, а те вытянули руки или обхватили головы.

И ни звука, ни стона в этой куче умирающих.

Дюрталь, разинув рот, ошеломленно глядел на месиво монашеских тел. От лампы, которую переставил в ротонде отец сторож, через порог упала длинная полоса света, и в ней он увидел монаха на коленях перед алтарем Богородицы.

Это был старик лет восьмидесяти или больше; он стоял неподвижно, как статуя, уставив взгляд в таком порыве молитвенного поклонения, что все изображения святых в экстазе, писанные примитивами, рядом с ним казались вымученными и холодными.

При том вид у него был простецкий; голый, без венчика волос, череп, сожженный солнцем и омытый дождями, имел кирпичный цвет; взгляд затуманенный, на глазах от лет бельма; морщинистое, скукожившееся, шероховатое, как старый букс, лицо пряталось в густой белой бороде, а немного курносый нос как нельзя лучше довершал впечатление от этого облика.

Но не из глаз, не из уст – отовсюду и ниоткуда исходило нечто ангельское, растворявшееся в его лике, окутывавшее жалкое согбенное тело, накрытое кучей тряпья.

Душа этого старика даже не потрудилась изменить его обличье, облагородить его: она просто упразднила себя в сиянье; это было нечто вроде нимбов древних святых, только свет не блистал вокруг маковки, а, разливаясь вокруг всей фигуры, бледно и почти невидимо омывал его существо.

При том старец ничего не видел и не слышал; другие монахи ползали на коленях, придвигались ближе к нему погреться, спрятаться за ним, он же стоял неподвижно, глухой и немой, застыв так, что его можно было бы счесть мертвецом, если бы временами не двигалась его нижняя губа, оттопыривая огромную бороду.

В окнах блеснул рассвет, мрак стал рассеиваться, и прочие братья также стали видны Дюрталю; все эти раненные Божьей любовью, преклонясь пред алтарем, горячо молились, безмолвно вырываясь из самих себя. Были совсем молодые, стоявшие на коленях с прямой спиной, были другие, закатившие в экстазе глаза и сидевшие на пятках; кое-кто совершал крестный путь, так что нередко они вставали друг напротив друга и глядели друг на друга не видя, глазами слепых.

То были рясофоры; белоризцы лежали между ними большими белыми буграми, пав ниц и лобызая землю.

«О, вот так и молиться, как эти монахи!» – воскликнул про себя Дюрталь.

Он чувствовал, что его злосчастное «я» расслабляется; окруженный духом святости, он раскрепостился и рухнул на плиты, смиренно прося у Господа Иисуса прощения за то, что осквернил чистоту места сего.

Он молился долго, в первый раз отрешившись от себя, признавая себя столь недостойным, столь окаянным, что не понимал, как Господь при всем Своем милосердии мог допустить его в сей малый круг избранных. Он испытал себя и ясно увидел, что был много ниже последнего из этих послушников, не умевшего, быть может, даже прочесть по складам книгу; он понял, что культура ума – ничто, культура же души – все, и понемногу, даже не сознавая того, с одной только мыслью – пролепетать благодарственные слова – он забылся: в капелле душа его была увлечена другим – прочь из мира, прочь из плоти, прочь из тела.

В этом храме порыв духа наконец-то нашел поощрение, его долго отторгавшееся извержение было принято; здесь он даже не выбивался из сил, как в те времена, когда ему с таким трудом удавалось бежать из своей темницы в Нотр-Дам де Виктуар или в Сен-Северен.

Затем он вернулся душой туда, где бросил было в одиночестве свою животную сущность, и огляделся, изумленный. Почти все братья ушли; один из белоризцев оставался лежать ниц перед алтарем Богородицы; Дюрталь перевел взгляд с него на ротонду, куда вошло еще несколько отцов.

Дюрталь стал наблюдать за ними. Монахи были самого разного вида, высокие и низенькие, один толстый, лысый, с окладистой черной бородой и в пенсне; были маленькие, светловолосые и одутловатые; были очень старые, с колючей жесткой щетиной, и очень молодые, с блуждающим взором немецких мечтателей, с голубыми глазами, глядевшими из-за очков, но почти у всех, кроме самых молоденьких, была одна общая черта: полное брюхо и сетка розовых прожилок на щеках.

Вдруг отворилась дверь в самой ротонде и появился тот самый высокий инок, который вел службу накануне. Он откинул капюшон рясы, скрывавшей лицо, и в сопровождении еще двух отцов белоризцев поднялся к главному алтарю служить мессу.

О, это была месса, не состряпанная наспех, которые в таком количестве пекут в Париже, а обдуманная, продолжительная, глубокая, такая месса, где священник долго-долго читает евхаристический канон, погрузившись в молитву у алтаря; когда же он вознес гостию, не звонки прозвонили, а все монастырские колокола разнесли голоса кратких, раздельных ударов, почти жалобных, трапписты же пропали из вида, став на четвереньки и спрятав головы под пюпитры.

Когда месса закончилась, было около шести утра; Дюрталь пошел той же дорогой, что накануне вечером, прошел мимо уже знакомой ему маленькой шоколадной фабрики и увидел за окнами бельцов, паковавших плитки в станиоль, а в другом помещении – маленькую паровую машину, которую укрощал рясофорный монах.

Он пошел по той аллее, где курил накануне в темноте. Ночью она была печальна, теперь же очаровательна: два ряда столетних лип тихо шелестели листвой, и ветер доносил до Дюрталя их расслабляющий аромат.

Сидя на этой скамейке, он одним взором охватывал все здание аббатства.

Перед старым дворцом, построенным в монументальном духе XVII века, располагался длинный огород, в котором кое-где зацветали розовые кусты над синеватыми прудиками и шарами капустных кочней; сам дворец, огромный и внушительный, вытянулся восемнадцатью окнами по фасаду; в тимпане фронтона помещались огромные часы.

Здание было крыто черепицей, украшено башенкой с несколькими маленькими колоколами; перед входом крыльцо с тремя-четырьмя ступеньками. Дворец казался по меньшей мере с шестиэтажный дом, хотя на деле этажей было всего два, но, судя по тому, как неожиданно высоко располагались окна, комнаты должны были достигать чрезвычайной высоты, как церковные своды. В общем, он был напыщен и холоден; если уж его обращать в монастырь, то ему больше пошло бы служить приютом последователям Янсения, {58} нежели ученикам святого Бернарда.

Погода утром выдалась теплая; солнечные зайчики пробегали сквозь шевелящуюся листву, и просеянный сквозь нее свет колыхался, гранича то с белым, то с розовым. Дюрталь раскрыл молитвенник и приготовился читать; на его глазах страница порозовела, а черные типографские буквы по закону дополнительных цветов стали отливать зеленым.

Он забавлялся этими подробностями, наслаждался, подставив солнышку спину, легким ветерком, наполненным ароматами, отдыхал в этой ванне света от тягот ночи. Вдруг в конце аллеи он заметил несколько братьев. Они шли молча; одни несли под мышкой большие круглые хлебы, у других в руках были бидоны с молоком или большие корзины, полные сена и яиц. Монахи прошествовали мимо него, почтительно поклонившись.

У всех лица были радостные и серьезные. «Какие славные люди! – подумал Дюрталь. – Как они мне сегодня помогли: ведь это благодаря им я нынче ночью мог разомкнуть уста, мог молиться, познать наконец радость обращения к Богу, которая в Париже была всего лишь обманом! Им, а пуще всего – Божьей Матери Атрской, смиловавшейся надо мной, несчастным!»

В порыве бодрости он вскочил со скамейки, свернул в боковые аллеи, дошел до пруда, который мельком видел накануне; у пруда стоял громадный крест, замеченный им сверху из повозки, в лесу при подъезде к обители.

Крест стоял прямо напротив аббатства, задней стороной к пруду; на нем было высечено беломраморное изображение Христа XVIII века; сам пруд тоже имел крестообразную форму, подобную плану большинства базилик.

Второй крест, зыбкий, буроватый, переливался фисташковой рябью от кругов, расходившихся за плывущим лебедем.

Лебедь подплыл прямо к Дюрталю и вытянул шею, очевидно ожидая кусочка хлеба.

Ни звука не раздавалось в этом пустынном месте, кроме шороха сухих листьев, попадавших Дюрталю под ноги на ходу. Часы на фронтоне пробили семь.

Дюрталь вспомнил, что завтрак уже подан, и скорым шагом поспешил к аббатству. Отец Этьен поджидал его, пожал руку, осведомился, как он почивал, и сказал:

– Что вы станете есть? У меня для вас только молоко и мед; сегодня же я пошлю в ближнюю деревню принести немного сыра, но пока у вас будет скудная трапеза.

Дюрталь предложил заменить вино молоком.

– Так будет лучше, – сказал он. – В любом случае, – добавил он, – мне будет не с руки жаловаться: ведь вы и вовсе ничего не едите.

Монах улыбнулся.

– Теперь у нас пост по случаю орденских праздников, – ответил он. – Я ем лишь раз в день, в два часа пополудни, после службы девятого часа.

– И вы даже не можете подкрепить себя яйцом или вином!

– Привыкаешь, – заметил отец Этьен с той же улыбкой. – Что значит такой распорядок в сравнении с тем, как жили святой Бернард с товарищами, когда они рубили лес в долине Клерво? Вся их трапеза была – подсоленные дубовые листья, сваренные в мутной воде.

Отец госпитальер помолчал и продолжал:

– Конечно, устав ордена траппистов суров, но до чего же он мягок, если вспомнить, каков был в древние времена на Востоке устав святого Пахомия! Представьте себе: тот, кто хотел поступить в его орден, десять дней и десять ночей оставался у стен монастыря, принимая всяческие плевки и поношения; если он упорствовал в желании принять постриг, то три года нес послушание, живя в хижине, где нельзя было ни встать, ни лечь во весь рост; питался только оливками да капустой, читал молитвы двенадцать раз днем, двенадцать раз вечером и двенадцать раз ночью; молчание было нерушимым, а умерщвление плоти не прерывалось. Святой Макарий, чтобы подготовиться к этому послушанию и привыкнуть побеждать голод, придумал класть хлеб в кувшин с очень узким горлышком; он питался одними крошками, которые мог выковырять из этого кувшина, когда же его приняли в монастырь, только по воскресеньям грыз сырые капустные листья. Вот как: они были выносливей нас; у нас, увы, ни душа, ни тело недостаточно крепки, чтобы вынести такие посты… но вы-то не стесняйтесь, кушайте, приятного аппетита! Ах, пока не забыл, – закончил монах, – ровно в десять подойдите в приемную, там отец приор вас исповедует.

Он вышел.

Если бы Дюрталя стукнули кувалдой по голове, он бы не был так убит. Скоро возведенные подмостки его радости разом обрушились. Странно, но факт: в порыве, подхватившем его с самого утра, он совершенно забыл, что надо будет исповедаться. На миг он впал в заблуждение: «Я же прощен! – думалось ему. – Доказательство тому – никогда не испытанное мной счастье, это поистине чудесное растворение души, которое я почувствовал в храме и в парке!»

Мысль, что ничего еще не сделано, что начинать придется с самого начала, устрашила его. Он не посмел даже доесть хлеб, выпил капельку вина и, охваченный паникой, бросился на улицу.

Он поспешно шагал в полной растерянности. Исповедь! приор! кто такой приор? Он напрасно искал среди отцов, которых запомнил, лицо, которое ожидал увидеть.

– Господи, – проговорил он вдруг, – да я же и не знаю, как надо исповедаться!

Он стал искать безлюдное место, где можно сосредоточиться. Петлял, петлял и, сам не зная как, попал в ореховую аллею вдоль стены. Деревья там росли огромные; Дюрталь спрятался за одним из них, уселся на мох, перелистал молитвенник и прочел: «Войдя в исповедальню, станьте на колени, сотворите крестное знамение, испросите у священника благословения сими словами: Благослови, отче, ибо я согрешил, – после чего прочтите Confiteor [92]92
  Исповедую (лат.).


[Закрыть]
до mea culpa [93]93
  Прегрешение мое (лат.).


[Закрыть]
и…»

Он остановился. Нечего было и перерывать свою жизнь: вся она разлетелась брызгами нечистот.

Дюрталь отпрянул: всевозможной гадости оказалось столько, что он погрузился в отчаяние.

Усилием воли он пришел в себя; пришло желание проложить от этих гнусных источников канавы, окружить их валами, разделить, чтобы понять себя, но один поток воронкой вливался в другой, и все они в конце концов соединялись в некую большую реку.

Поначалу грех, казалось, был совсем потаенным, подражательным: в коллеже всякий гробил себя и портил других; потом наступала алчная молодость, протраченная в пивнушках, брошенная в кабаках, провалявшаяся у девок; ну а дальше – безобразная зрелость… Вместо повседневных забот являлись дурные болезни чувств, и постыдные воспоминания толпой осадили Дюрталя; ему припоминалось, как он выдумывал разные кошмарные хитрости, как гонялся за ухищрениями, от которых самое дело становилось еще грешнее; перед ним проходили соучастницы его падений.

В какой-то миг между ними явилась и госпожа Шантелув – бесовский блуд, толкнувший его в ужасный бред, сделавший сообщником несказанных преступлений против Божества, святотатства…

«Как рассказать об этом монаху? – подумал Дюрталь, устрашенный воспоминанием. Как выразиться, чтобы он меня хотя бы понял, и не оскверниться?»

Слезы хлынули у него из глаз. «Боже мой, Боже мой, вздохнул он, уж это и вправду слишком…»

А вот и Флоранс, с улыбкой уличного хулигана, с мальчишескими ляжками… «Не могу же я пересказать исповеднику, какое зелье варилось в ароматном мраке ее пороков! – воскликнул Дюрталь; как же можно плескать ему в лицо такой вонючей отравой!»

А ведь, как ни крути, это сделать придется! И он все больше углублялся мыслями в безобразия девчонки, с детства истрепанной в кровосмешении, с отрочества затасканной старческими прихотями по развалившимся диванчикам виноторговцев.

Какой стыд – связаться с такой, как отвратительно, что ты удовлетворял мерзким требованиям ее желаний!

А за этой клоакой ждали еще и еще. Все селения греха, которые подробно перечислял молитвенник, – все их посещал он! С первого причастия он ни разу не исповедался, и чем больше громоздились годы, тем больше, одно за другим, наносилось и прегрешений; он холодел от мысли, что надо будет подробно перечислять постороннему человеку все свои низости, признаваться ему в самых потаенных мыслях, рассказывать о том, в чем и самому себе не смеешь признаться, чтоб не чересчур себя презирать.

Он покрылся холодным потом; затем омерзение от своего существа и сожаление о своей жизни привели его в возбуждение, и он сдался; сокрушение, что так долго пробыл в этом гноище, стало его крестом; он долго плакал, не веря в свое прощение и не смея даже просить о нем – таким окаянным чувствовал он себя.

Наконец он разом очнулся: час покаяния, должно быть, приближался! И вправду, часы показывали без четверти десять. Значит, пока он так проходился катком по себе, прошло часа два.

Дюрталь быстро вышел на большую аллею к монастырю. Он шел, понурив голову и вытирая слезы.

Подойдя к пруду, он немного замедлил шаг, с мольбой поднял глаза к кресту, а когда опустил их, встретил такой взволнованный, сострадающий, ласковый взгляд, что невольно остановился. Взгляд пропал; монах-рясофор поклонился Дюрталю и пошел своей дорогой.

«Он прочел мою душу, подумал Дюрталь. О как прав этот милосердный инок, что пожалел меня: ведь до чего я и вправду страдаю! О Господи, стать бы как этот смиренный брат!» – вскричал он и вспомнил, что утром уже заметил этого молодого высокого парня, который в капелле молился так жарко, что казалось, сейчас испарится с земли пред лицом Приснодевы…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю