355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жорис-Карл Гюисманс » На пути » Текст книги (страница 17)
На пути
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 17:13

Текст книги "На пути"


Автор книги: Жорис-Карл Гюисманс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 34 страниц)

– А как же они общаются между собой? – спросил Дюрталь, когда они вышли с фермы.

– Да вы же сейчас видели: знаками; у них есть азбука, проще, чем у глухонемых, потому что любая мысль, которую они могут передать в ходе общих работ, предусмотрена заранее.

Например, слово «стирка» они выражают, постукивая рукой об руку, «овощи» – почесывая указательный палец, сон изображают, подперев склоненную голову кулаком, питье – поднося полусжатую руку ко рту. Так же они поступают и с понятиями более абстрактного содержания. Если поцеловать палец и положить на сердце, это исповедь; святая вода – над соединенным пальцами левой руки чертят крест большим пальцем правой; пост – рот, защипнутый рукой; слово «вчера» заменяется указанием назад через плечо, «стыд» – прикрывают рукой глаза.

– Хорошо, а если, скажем, они желают как-то обозначить меня, чужого человека, что они сделают?

– Тогда они водят кулаком взад-вперед от груди: это значит «гость».

– Ну да, конечно, ведь я пришел издалека: в общем, нехитро и даже вполне понятно.

Они молча шли по просеке, выводившей к монастырским полям. Вдруг Дюрталь воскликнул:

– Но я не приметил там среди монахов ни брата Анаклета, ни старца Симеона?

– Они на ферме не работают: у брата Анаклета послушание на шоколадной фабрике, а брат Симеон ходит за свиньями; оба трудятся в монастырской ограде.

Если угодно, можем зайти пожелать доброго дня брату Симеону. В Париже, – продолжал г-н Брюно, – вы сможете рассказать, что видели настоящего святого, точно такого, какие были в XI веке; он переносит нас во времена Франциска Ассизского; можно сказать, в нем заново воплотился тот поразительный брат Юнипер, о скромных подвигах которого нам повествуют «Цветочки». Вы знаете эту книгу?

– Конечно; не считая «Золотой легенды», в ней ясней всего явился дух Средних веков.

– Так вот о Симеоне; можно сказать, что это святой редкостной простоты. Вот одно тому свидетельство из тысячи. Несколько месяцев тому назад сижу я у приора, и тут в келью входит брат Симеон. Он говорит, как положено: «Благослови» – так просят благословения говорить; отец Максимин отвечает: «Господи» – это значит, что он говорить разрешил. Брат Симеон подает ему свои очки и говорит, что ничего не видит.

«И ничего удивительного, – отвечает ему отец приор, – вы одни и те же очки носите уже лет десять; за это время ваши глаза могли ослабнуть. Не беспокойтесь, мы вам подберем нужный номер». Между тем отец Максимин машинально вертел очки в руках, да вдруг как засмеется и показывает мне пальцы: они все черные. Встал, взял тряпочку, протер очки, надел их опять на нос старику и говорит: «Что, брат Симеон, теперь хорошо видите?» Тот так и ахнул: вижу, говорит, хорошо!

Но это лишь одна сторона натуры нашего славного брата Симеона, а другая – любовь к животным. Когда свинье придет пора пороситься, он просит дозволения провести ночь в хлеву, принимает роды, ухаживает за ней, как за дитятей, плачет, когда продают поросят или посылают свиней на бойню. А уж как свинки его обожают!

– Поистине, – продолжал живущий, немного помолчав, – Богу всего милее простые души; брата Симеона Он так и осыпает милостями. Только он здесь имеет власть повелевать духами, может устранять и даже предупреждать вред от вражеских обстояний, бывающих в монастыре. Случаются, например, такие странные дела: в одно прекрасное утро все свиньи больные валятся с ног и чуть не подыхают. Тогда брат Симеон – уж он-то знает, откуда такие напасти, – кричит дьяволу: эй, ты, постой-ка, сейчас посчитаемся! Бежит за святой водой, с молитвой окропляет ею стадо, и вся скотина, только что отдававшая концы, вскакивает, и бегает хвостик колечком.

Что же до сатанинских вторжений в монастырь, они бывают на самом деле, да еще какие, и часто их удается отразить лишь упорными молитвами и крепчайшим постом; временами сатана почти по всем аббатствам рассеивает бесовские семена, которые неизвестно, как выполоть. Тут ни отец аббат, ни приор, ни все священномонахи не смогли ничего сделать; чтобы изгнать дьявола, понадобилось призвать простого рясофора, а во избежание новых нападений он получил право омывать монастырь святой водой и читать заклинательные молитвы, когда сочтет нужным. Брату Симеону дана власть чувствовать лукавого везде, где он скрывается; он бросается за бесом в погоню, травит его и в конце концов изгоняет. А вот и свинарник, – промолвил г-н Брюно, указав на маленькое здание с палисадником против левого крыла аббатства, – и прибавил: – Только имейте в виду: старый брат хрюкает, как поросенок, но отвечать на ваши вопросы, как и все другие, будет лишь знаками.

– Но со скотиной он может разговаривать?

– Да, и только с ней.

Живущий открыл дверцу; сгорбленный старый монах с усилием поднял голову.

– Здравствуйте, брат мой, – сказал г-н Брюно. – Вот привел гостя познакомиться с вашими воспитанниками.

Старик радостно заворчал, улыбнулся и знаком пригласил следовать за собой.

Он провел их к стойлам. Дюрталь отпрянул назад, оглушенный жутким визгом и невыносимым запахом навоза. Все свиньи при виде брата Симеона встали на дыбы, опершись на барьер, и весело захрюкали.

– Ну тише, тише, – ласково проговорил старец, трепля питомцев по рылам; те обнюхивали его и хрюкали пуще прежнего.

Брат Симеон потянул Дюрталя за рукав, заставил перегнуться через забор и показал ему огромную, чудовищной величины, курносую свиноматку английской породы, окруженную грудой поросят, наперебой, как бешеные, устремлявшихся к соскам.

– Красавица моя, хорошая… ладно, ладно… – шептал старик, поглаживая ее по щетинистым бокам.

Свинья же с нежностью смотрела на него маленькими глазками и лизала руки, а когда он отошел, так и взвыла истошным воплем.

А брат Симеон осмотрел других воспитанников: хряков с ушами-раковинами раструбом и хвостиками штопором, маток с брюхом, волочащимся по земле, на ножках, чуть ли не вросших в туловище; новорожденных поросяток, жадно присосавшихся к пухлому вымени, и других, постарше, игравших друг с другом в догонялки и с тяжелым сапом валявшихся в грязи.

Дюрталь похвалил скотину, и старик изобразил ликование, проведя большой рукой по лбу; потом в ответ на вопрос г-на Брюно, как поживает такая-то свинка, он по очереди обсосал себе пальцы; на замечание, что животные у него на редкость прожорливы, он поднял руки к небу, а затем показал на пустые бачки, приподнял несколько досок, сорвал пучок травы и поднес к губам, похрюкивая, словно с набитой пастью.

Затем он вывел посетителей во двор, поставил возле стенки, открыл дверь в другой хлев, а сам отошел в сторону.

Роскошный кабан, словно вихрь, вырвался из хлева, перевернул тачку, разбросал кругом себя, как разорвавшийся снаряд, комья земли, затем галопом обежал двор кругом и, наконец, уткнулся рылом в навозную лужу. Потом он плюхнулся туда весь, перевернулся, побарахтался на спине, задрав ножки кверху, и вышел весь черный, гадкий, грязный, как дымоходная труба.

А после этого он попятился, радостно протрубил и подбежал ласкаться к брату рясофору, но тот сдержал его.

– Какой великолепный у вас кабан! – воскликнул Дюрталь.

Брат Симеон обратил к нему увлажненные глаза и со вздохом провел рукой себе по шее.

– Это значит, его скоро зарежут, – пояснил г-н Брюно.

Старец подтвердил, печально покивав головой.

Гости поблагодарили его за добрый прием и расстались.

– А представлю себе, как этот человек, исполняющий самую грязную работу, молится в храме, – сказал Дюрталь через некоторое время, – и хочется мне встать на колени и лизать ему руки, как его свиньи!

– Брат Симеон уже в ангельском образе, – ответил живущий. – Он живет жизнью единения, его душа целиком погружена в океан божественной сущности. Под этой грубой оболочкой, в этом чахлом теле поселена совершенно белая душа, душа без греха; так по заслугам и Бог его балует. Как я уже говорил вам, брату Симеону дарована вся власть над сатаной, а по временам Господь еще посылает ему способность исцелять больных наложением рук. Он совершает такие же чудесные исцеления, как древние святые.

Они замолчали. Послышался колокольный звон, и оба пошли к вечерне.

Тут Дюрталь наконец опомнился, постарался собраться с мыслями и остолбенел от изумления. Как медленно идет время в монастыре! Сколько недель он уже провел в обители, сколько дней тому назад подходил к причастию? – так давно, что и не упомнишь! О, за этими стенами жизнь идет за две! Между тем ему совсем не было скучно; он спокойно подчинился суровому режиму и, несмотря на скудость трапез, не испытывал ни мигреней, ни упадка сил. Он, собственно, никогда себя так хорошо не чувствовал! Вот только все не уходило чувство удушья, сдавленного дыхания, многочасовая жгучая меланхолия, смутное беспокойство оттого, что он начал слышать в одной своей личности голоса всей триады – Бога, дьявола и человека.

Это не был вожделенный душевный покой; это даже похуже, чем было в Париже, говорил он себе, припоминая сумасшедшее испытание четками, а все же – поди объясни почему – до чего же здесь хорошо!

V

Встав раньше обычного, Дюрталь пошел в церковь. Заутреня отошла, но несколько рясофоров и между ними брат Симеон коленопреклоненно молились на голом полу.

Увидев Божьего свинаря, Дюрталь впал в долгое раздумье. Он пытался и не мог проникнуть в святилище души, спрятанной, словно в невидимом храме, за навозным валом тела; у него никак не получалось даже вообразить, в какой еще ограде покоятся привлекательность и кротость этого человека, достигшего самого высшего из состояний, которого может домогаться людская тварь в этом мире.

Какой же молитвенной силой он обладает! – говорил он себе, глядя на старца.

Он припоминал подробности их вчерашней встречи. А ведь и впрямь, думал он, есть в этом монахе нечто от повадок отца Юнипера, поразительная простота которого пережила века.

На ум приходили приключения этого францисканца: однажды товарищи оставили его в монастыре одного, велев приготовить трапезу так, чтобы к их возвращению она была готова.

Юнипер подумал так: сколько же времени тратится даром на приготовление пищи – а ведь братья, в свою чреду занятые при этом, не имеют возможности заниматься молитвой! И решил настряпать столько, чтобы всему монастырю этой еды хватило на две недели.

Зажег все жаровни, добыл каким-то образом огромные чаны, налил туда воды и побросал навалом: яйца со скорлупой, кур прямо с перьями, овощи, которые тоже не стал чистить, развел огонь такой, что быка можно зажарить, и принялся размешивать мерзопакостное содержимое своих котлов.

Когда братья, вернувшись, уселись за столы, отец Юнипер с обгорелым лицом и ошпаренными руками поспешил в трапезную и с радостью стал подавать свой рататуй. Настоятель спросил его, в своем ли он уме, а монах очень удивился, что его диковинное варево никому в рот не идет. Со всем смирением признал он, что желал всего лишь оказать своим братьям услугу, и заплакал горькими слезами, но не потому, что его упрекали за пропавшее монастырское добро, а оттого, что он, презренный, только на то и годен, чтобы портить дары Божьи. Монахи же меж тем улыбались, любуясь этой оргией небесной любви и простотой Юнипера.

У брата Симеона достанет смирения и простодушия, думал Дюрталь, чтобы повторить такие великолепные нелепости, но еще больше, чем славного францисканца, он напоминает необыкновенного святого Иосифа из Купертино, о котором поминал вчера г-н Брюно.

Этот святой, сам себя именовавший смиренным братом Ослом, был чудным, но придурковатым малым, таким скромным и недалеким, что его гнали отовсюду. Он вечно ходил с раскрытым ртом и спроста стучался во все монастыри, но и там его не принимали. Так он бродяжничал, неспособный даже к самой черной работе. У него, как говорят в народе, руки были не тем концом пришиты: к чему он ни прикасался, все ломалось. Велишь ему принести воды, а он, забывшись в Боге, пойдет неведомо куда, ничего не поняв, и через месяц, когда уж никто не вспомнит, куда его посылали, вдруг явится с кувшином.

Его было принял один капуцинский монастырь, но вскоре избавился от него. Святой Иосиф опять пошел наугад блуждать по городам и весям. Был он в другом монастыре, где его поставили смотреть за скотиной, которую он очень любил, да только и там ничего не вышло, а потом он вошел в вечный экстаз, проявил себя как невероятнейший чудотворец, изгонял бесов, исцелял недуги. Это был идиот, великий духом; во всей агиографии не найдется другого такого; кажется, будто он попал в нее как доказательство, что душа соединяется с вечной Премудростью не через премудрость, а через простоту.

Вот и брат Симеон любит зверей и скотину, думал Дюрталь, глядя на старца, вот и он преследует лукавого и производит исцеления своей святостью.

Ныне, когда все люди одержимы лишь мыслями о роскоши и похоти, душа этого инока, душа светлая, нагая, без шелухи, кажется чем-то необычайным. Ему уж стукнуло восемьдесят, и он с малолетства ведет несложную жизнь трапписта; скорей всего, он и не знает, который год на дворе, на какой широте живет, во Франции он или в Америке: ведь он никогда не читал газет, а слухи извне сюда тоже не доходят.

Он даже не представляет себе вкуса мяса и вина, не имеет понятия о деньгах – ни о виде их, ни о ценности; он не может вообразить, как устроена женщина; разве что гениталии кабанов да роды свиноматок, быть может, дают ему догадаться, в чем суть и каковы последствия плотского греха.

Он живет один, сосредоточившись в безмолвии и схоронившись в безвестности; он размышляет о подвигах отцов-пустынников, про которые ему читают всякий раз во время еды; слыша про их неутомимый пост, он стыдится своей скудной трапезы, быть может, считает себя виноватым!

О, этот брат Симеон безгрешен! Он не знает ничего, что знаем мы, и знает то, чего никто не знает; его обучал Сам Иисус Христос, наставивший его в Своих непостижимых для нас истинах, сформировал его душу по образу и подобию Всевышнего, и вплавился в нее, и обладает ею, и зовет ее к единению с Блаженством!

Это вам не ханжи да богомолки, да и нынешний католицизм столь же далек от мистики: ведь решительно, насколько высока мистика, настолько же приземлена эта религия!

Именно так. Ныне католик не напрягает все свои силы, чтобы достичь немыслимой цели, не образует свою душу в виде голубином – по той форме, какую Средневековье давало своим дароносицам, – не претворяет ее в гостию по подобию самого Духа Святого, а всего лишь старается запрятать подальше совесть, силится похитрить с Судией, страшась ада, ведущего ко спасению. Он действует не из любви, а из страха, и это он при помощи своего духовенства и при поддержке безмозглой литературы с бессовестной прессой превратил религию в смягченный фетишизм канаков, {72} в нелепый культ, весь состоящий из статуэток и церковных кружек, из свечек и олеографий; это он материализовал идеал Любви, выдумав чисто физическое поклонение Сердцу Христову!

Какая пошлость соображения! – сделал вывод Дюрталь. Он уже вышел из церкви бродил по берегам большого пруда, глядя на тростники, колыхавшиеся, как зеленя в поле. Потом, наклонившись, он углядел старую обшарпанную голубую лодку с полустертым названием «Аллилуйя»; суденышко пряталось под купами листьев, перевитых колокольчиками вьюнка – цветка символического, ибо он растворен, как чаша, и матово-бел, как облатка.

Горьковато-нежный запах воды пьянил Дюрталя. Ах, думал он, вот же в чем счастье: затвориться в почти недоступном месте, в крепкой темнице, где всегда открыта часовня для молитвы… А вот и брат Анаклет! – Монах, согнувшись, нес большую корзину.

Он прошел мимо Дюрталя, улыбнувшись ему глазами, и пошел дальше, а тот думал: этот человек искренний друг мне; когда я страдал перед исповедью, он все мне сказал единым взглядом. Сейчас он понимает, что мне уже легче, что я веселей, и он тоже рад, и говорит мне это улыбкой, а я никогда не поговорю с ним, никогда не поблагодарю его, никогда даже не узнаю, кто он такой – быть может, никогда больше и не увижу его!

Я уеду отсюда, и оставлю здесь друга, к которому и сам чувствую привязанность, а мы не обменялись ни единым жестом!

В сущности, раздумывал он, не эта ли абсолютная сдержанность делает нашу дружбу такой совершенной? В вечном отдалении она подернется дымкой, станет таинственной и неутоленной, станет еще вернее…

Перебирая такие резоны, Дюрталь направился к церкви, где прозвонили к дневной службе, а оттуда прошел в трапезную.

Там он с удивлением увидел на столе лишь один прибор. А что случилось с господином Брюно? Нет, все-таки я его подожду немного, подумал Дюрталь, а чтобы убить время, с любопытством стал читать печатную листовку на стене.

Это было своего рода предупреждение; оно начиналось так:

Вечность!

Люди, вы грешны, вы все умрете.

Так будьте же всегда готовы.

Бодрствуйте, непрестанно молитесь, никогда не забывайте о четырех последних вещах, каковые суть:

Смерть, она же есть дверь Вечности;

Суд, иже судит о Вечности;

Ад, жилище Вечности осуждения;

Рай, жилище Вечности блаженства.

Отец Этьен оторвал Дюрталя от чтения и сказал, что г-н Брюно поехал в Сен-Ландри кое-чего купить и вернется только перед отходом ко сну.

– Так что трапезуйте и поторопитесь, а то все остынет.

– А как себя чувствует отец аббат?

– Получше; пока он еще в келье, но послезавтра уже надеется ненадолго выйти побыть хотя бы на некоторых службах.

Поклонившись, монах удалился.

Дюрталь сел за стол, съел бобовый суп, затем яйцо в мешочек и ложку теплых бобов, а когда вышел на улицу, сразу прошел в капеллу и там преклонил колени перед алтарем Богоматери, но тут же им овладел дух кощунства: ему хотелось во что бы то ни стало изрыгнуть хулу на Приснодеву, мерещилась злая радость, острое наслаждение, если он осквернит Ее; и он крепился, плотно прижав ладони к лицу, чтобы сдержать площадные ругательства, рвавшиеся с губ и уже готовые вырваться.

Ему было гадко и противно, он не поддавался этой гнусности, в ужасе отталкивал ее, но побуждение было настолько неудержимо, что он, чтобы смолчать, был принужден крепко, до крови закусывать себе губы.

Это уж чересчур – слышать, как в тебе бурчит нечто прямо противоположное твоим мыслям, думал он; но как он ни призывал всю свою волю на помощь, чувствовал, что не удержится, что все-таки изблюет эти нечистоты, и бросился вон, помышляя, что, коли на то пошло, такую мерзость лучше уж извергнуть вне храма.

Но едва он вышел из церкви, богохульное безумие прекратилось; подивившись нежданной силе этого приступа, Дюрталь пошел к пруду.

Тут мало-помалу к нему стало подступать необъяснимое ощущение грозящей беды. Как зверь, что чует невидимого врага, он осторожно заглянул внутрь себя и разглядел в конце концов черную точку на горизонте души; и вдруг, не успел он опомниться, отдать себе отчет в подступающей опасности, точка разрослась и накрыла его тьмой: света в душе не осталось.

Там наступило тревожное затишье, как перед грозой, и в беспокойной глубине, словно капли дождя, забарабанили аргументы.

После причастия стало тяжело – так это же понятно почему! Разве он не вел себя так, что его причащение не могло не стать недостойным? Ясно, что вел. Он не смял, не стиснул себя, а всю вторую половину дня провел в сомнениях и гневе; еще вечером недостойно судил о духовном лице, вся вина которого была в страсти забавляться плоскими шуточками. Исповедался ли он в этой несправедливости, в неуважении к сану? Да ничуть не бывало; а после причащения затворился ли он, как это следует, с глазу на глаз с Хозяином пира? И подавно нет. Дюрталь бросил Его, перестал Им заниматься; он сбежал из своего жилища, шлялся по лесам, даже службу церковную пропустил!

«Нет, погоди, погоди, все эти упреки – нелепость! Я приобщился, каков бы ни был, по прямому благословению своего духовника, а прогулки я не выпрашивал, и не собирался вовсе никуда идти! Это г-н Брюно по согласию с аббатом обители решил, что она мне будет полезна; так что я ни в чем не виноват и ругать себя мне не за что».

«А если так, ты хочешь сказать, не лучше ли было бы провести этот день в церкви за молитвой?» «Э нет, – возопил он про себя, – если так рассуждать, нельзя будет ни есть, ни спать, ни ходить, потому что следует всегда оставаться при храме. Всему свое время, какого лешего!» – «Так-то так, но более усердный на твоем месте отказался бы от этой прогулки как раз потому, что ему хотелось пойти: избежал бы ее ради терпения, ради покаяния». – «И это ясно, однако…»

Уныние мучило его; он сказал себе: «Факт в том, что я мог бы благочестивее провести вчера конец дня». Отсюда до мысли о том, что он весь день провел дурно, оставался только шаг, и Дюрталь сделал его. Битый час он бичевал себя, весь в испарине от отчаяния, обвинял себя в бывших и небывших неправдах, и зашел по этому пути так далеко, что наконец встряхнулся и понял, что опять зашел в дебри.

Он припомнил историю с четками и обругал себя, что опять позволил бесу играть собой. Дюрталь перевел дыхание, начал было приходить в себя, но тут начался новый опасный приступ, совсем с другой стороны.

На сей раз аргументы не сочились по капельке, а хлынули в душу проливным дождем, лавиной. Гроза, к которой поток самообвинений был только прелюдией, разразилась во всю мочь, и в панике первого момента, в миг ошеломления от бури враг вывел из засады свои батареи, нанес удар в самое сердце.

Он не вынес никакого блага из этого причащения… Да ведь он уже не мальчик, ну неужели он действительно верил, что от того, что священник произнес над бесквасным хлебом пять латинских слов, хлеб этот действительно пресуществился в плоть Христову? Ребенку еще простительно верить в подобные байки, но разменять пятый десяток и слушать эту ахинею – это слишком, это, пожалуй, и придурью пахнет!

И градом грянули вопросы: что такое хлеб, который прежде был пшеницей, а после имеет лишь вид пшеницы? Что такое плоть, которая не видна и не чувствуется на вкус? Что такое тело, столь вездесущее, что является одновременно на алтарях различных стран? Что такое сила, исчезающая, если гостия сделана не из чистого зерна?

И ливень превратился в потоп, затопивший его; впрочем, как непромокаемый плащ благочестия, вера, которую он приобрел неведомо как, осталась неколебимой – пропала из виду под потоками вопрошаний, но с места не сдвинулась.

Тогда он восстал и спросил себя: да что это все доказывает, кроме того, что таинственный мрак Причащения непроницаем? К тому же будь тайна постижима, то и не была бы божественной. Если бы Бога, Которому мы служим, можно было постичь разумом, сказал Таулер, он бы не стоил, чтобы Ему служили; также и в «Подражании» в конце четвертой главы прямо говорится, что, если бы дела Божьи были таковы, что человеческое разумение могло бы без труда уловить их, они бы уже не были чудесными и не могли бы считаться непогрешимыми.

Насмешливый голос возразил:

«Вот это называется ответ: признать, что ответа нет».

«Вообще-то, – отвечал Дюрталь, поразмыслив, – бывал я и на спиритических сеансах, причем всякий обман исключался. Очевидно было, что не флюиды присутствующих и не тайные мысли людей, окружавших стол, диктовали ответы: выстукивая буквы, столик вдруг начинал говорить по-английски, хотя никто из бывших там этого языка не знал, а через несколько минут он обратился ко мне (причем я сидел далеко от него, следовательно, к нему не прикасался) и по-французски напомнил некоторые факты, о которых я сам забыл, а больше никто знать не мог. Так что я вынужден признать здесь сверхъестественный элемент, для маскировки пользующийся предметом мебели, и согласиться, что это было, возможно, вызывание мертвых, а может быть, и, кажется мне, вероятнее, доказательство существования бесов.

А значит, если черт может болтать и сплетничать, сидя в ножке стола, то ничуть не удивительней, ничуть не невозможней, если Христос заменяет Собой хлеб. То и другое явление равно смущают чувства, но если одно из них неоспоримо – а спиритизм несомненно неоспорим, – какие могут быть мотивы отрицать правдоподобие другого, к тому же подтверждаемого тысячами святых? В сущности, – продолжал он, улыбнувшись, – такое доказательство можно в двух смыслах назвать доказательством «от противного»: тайна Евхаристии возвышенна, а спиритизм – совсем иное; в конечном счете это просто сортир сверхъестественного, выгребная яма вечности!»

«Так не одна же эта загадка, – продолжал голос, – все католические учения по той же мерке шиты! Посмотри на свою религию с самого начала и скажи: не из нелепой ли догмы она исходит? Вот Бог, бесконечно совершенный, бесконечно благой, от Которого ничто не скрыто: ни прошлое, ни настоящее, ни будущее; значит, Он знал, что Ева согрешит; значит, одно из двух: или Он не благ, поскольку подверг ее такому испытанию, или не был уверен в ее падении, а в таком случае – не всеведущ и не совершенен».

Дюрталь ничего не отвечал на эту дилемму: ее и в самом деле нелегко разрешить.

Впрочем, подумал он, из этих двух возможностей вторую можно сразу отвести, ибо пустое дело помышлять о будущем, когда говорится о Боге; мы судим Его своим жалким разумением, а для Него ни прошлого, ни настоящего, ни будущего нет: Он видит их все разом в нетварном свете в один и тот же миг. Для Него расстояния не существует и промежутки ничто; вчера, сегодня, завтра – все одно. Так что сомневаться в победе Змия он не мог. Итак, мы урезаем дилемму, и она разваливается.

«Ладно, остается вторая половина. Как же быть с Его благостью?»

«Благостью… – Тщетно Дюрталь пытался притянуть все аргументы, связанные со свободой воли или с обетованным пришествием Спасителя: он был вынужден признаться, что такие ответы слабоваты».

А голос настаивал сильнее:

«Так ты признаешь первородный грех?»

«Его я не могу не признавать, потому что он существует. Что такое наследственность, атавизм, если не ужасный грех прародителей, иначе выраженный?»

«И ты считаешь справедливым, что невинные поколения вновь и вновь отвечают за прегрешение первого человека?»

Дюрталь не отвечал, и голос стал тихонько нашептывать:

– Это такой подлый закон, что сам Создатель, кажется, устыдился его, а чтобы наказать Себя за жестокость и более никогда не наказывать им Свое творение, Он пожелал пострадать на кресте и искупить Свое преступление в Лице собственного Сына!

– Однако, – в отчаянье вскричал Дюрталь, – Бог не мог совершить преступление и Сам наказать Себя; будь так, Христос был бы Спасителем собственного Отца, а не нашим!

Понемногу он обретал равновесие; неспешно прочел Апостольский символ, но возражения, бившие в него, множились и теснились.

«Ясно одно, – сказал он себе, – и притом совершенно: во мне сейчас живут двое. Я могу следовать своим рассуждениям, но с другой стороны, слышу софизмы, которые нашептывает мне мой двойник. И такое раздвоение никогда не являлось мне столь четко».

При этом размышлении натиск ослаб, как будто обнаруженный враг ударился в бегство.

Но ничуть не бывало: после очень краткой передышки штурм возобновился с новой стороны.

– А ты уверен, что не обманываешься, не занимаешься самовнушением? Ты хотел поверить и потому в конце концов внедрил в себя предвзятую идею, обозвав ее благодатью, а теперь вокруг нее вышиваешь кружева. Ты жалуешься, что после причастия не ощутил чувственной радости? Так это значит просто, что ты не был достаточно сосредоточен или что твое воображение, утомленное позавчерашним буйством, оказалось неспособным разыграть для тебя ту безумную феерию, которую ты желал перед мессой.

Впрочем, ты должен был сам знать: в таких делах все зависит от интенсивности фебрильного напряжения мозга и чувств? С женщинами так и бывает – они вдаются в обман легче мужчин: тут лишний раз проявляется разница полов; Христос дает Себя телесно под видом хлеба, это мистический брак, божественный союз, воспринятый через уста; поистине Он – Супруг женщин, а мы, мужчины, сами того не желая, магнитом своей души больше стремимся к Божьей Матери. Но она, в отличие от Сына, не отдается нам, не присутствует в составе Жертвы; Ею невозможно обладать – Она наша Мать, но не Супруга, как Он становится Супругом дев.

Тогда понятно, отчего у женщин сильней захватывает дух и почему они лучше предаются Богу, легче представляют себя любимыми. Да и господин Брюно тебе вчера говорил: женщина пассивнее, меньше сопротивляется воздействию свыше…

– Ну а мне-то что до этого? И что из этого? Чем больше любишь, тем больше любим? Но если в земной жизни эта аксиома неверна, то у Бога верна несомненно; да и чудовищно было бы, если бы Господь с душой монахини-клариссы обходился не лучше, чем с моей!

Опять наступила минутка покоя; атакующий извернулся и обрушился на новый пункт.

– И что же, ты веришь в вечные муки? Думаешь, Бог более жесток, чем ты сам – Бог, создавший человека, не спросив его, желает ли он родиться, и потом, проковыляв по этой жизни, быть еще безжалостнее истязаемым после смерти? Так вот: если бы ты сам увидел, как мучают твоего злейшего врага, то пожалел бы его, попросил бы для него милости. Ты простишь, а Всемогущий останется неумолим? Признайся, странное у тебя о Нем представление.

Дюрталь замолчал; адские мучения, длящиеся до бесконечности, действительно смущали его. Ответ, что муки по справедливости должны быть вечными, потому что и награда такова же, не был решительным: ведь свойством совершенной благости должно было бы сокращать муки и длить радости.

Да ведь святая Екатерина Сиенская пролила свет на этот вопрос, ответил он себе. Она прекрасно излагает, что Бог посылает луч Своего милосердия, ток Своей жалости в преисподнюю, что ни один осужденный не страдает так, как заслуживал бы, что наказание не прекратится, но может изменяться, смягчаться, становиться с течением времени менее строгим и сильным.

Она еще отмечает, что в миг расставания с телом душа или упорствует, или уступает; если она остается окаменелой, не проявляет никакого сожаления о своих прегрешениях, то они не могут быть ей оставлены, ибо после смерти свободы выбора более не существует и воля, бывшая при человеке при исходе из мира сего остается неизменной.

Если же она не упорствует в чувстве нераскаяния, то часть кары, без всякого сомнения, снимется с нее; следовательно, вековечной геенне, строго говоря, будут преданы лишь те, кто не захотел, покуда есть еще время, вернуться к покаянию, кто не желает отказаться от своей неправды.

Еще скажем к этому, что, согласно святой Екатерине, Бог и нужды не имеет отправлять навек оскверненную душу в ад: она идет туда сама, влекомая самой природой своего греха, стремится туда, словно к своему благу, так сказать, естественным образом туда погружается.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю