412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жан-Пьер Шаброль » Божьи безумцы » Текст книги (страница 4)
Божьи безумцы
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 09:16

Текст книги "Божьи безумцы"


Автор книги: Жан-Пьер Шаброль



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 24 страниц)

К вечеру, после дойки, когда овцы и козы, подгибая колени, укладывались спать, мы, чтобы не расставаться так скоро с солнцем и побыть с ним еще немножко, взбирались на какую-нибудь гранитную скалу, поближе к небу. «При реках Вавилона, там сидели мы и плакали, когда вспоминали о Сионе… На вербах посреди его повесили мы наши арфы».

Хвалы предвечному возносились из наших сердец, и глаза наши следили, как они устремлялись ввысь, словно ласточки, кои мчатся к своим гнездам, свитым под кровлей знакомого дома; крылатые вестницы весны летели, чтоб порадовать людей, укрепить мужество в селениях, разгромленных насильниками. Мы с пастухом Леомоном были тогда на горном кряже среди истоков Омоля, Гурдузы, Рьетора, Рьемале, Тарна – воды родниковые и воды ледниковые лучами звезды расходятся от вершины Мальпертюс. А как сверкали звезды, когда мы сквозь слезы смотрели на них! Мы плакали, чувствуя непостижимую беспредельность неба; лишь поднявшись сюда, в горы, я познал его бесконечность, – ведь раньше я видел одни речные долины, наши глубокие, словно ущелья, севеннские долы, скупо открывающие глазу узкую полоску неба.

Невозможно и вообразить себе, что за могучая грудь и мощная гортань были у долговязого и хромоногого пастуха. Голосом своим, перекрывавшим завывание северного ветра и рев бури, он собирал разбежавшееся в испуге стадо и, право, мог бы заглушить выстрелы самых больших пушек королевских войск. По вечерам Леомон твердил наизусть псалмы, и как-то раз вечером, когда он, забывшись, запел во все горло, я упал, оглушенный, на землю.

От Лозера до Бужеса его называли Горластый, признался он мне. Голос его был под стать дивному зрелищу, открывавшемуся перед нами: на закате в сиянии небесного зарева мы созерцали скопище гор и холмов, зубчатые иль округлые вершины, гранитные взлобья и склоны, коих ни королевские драгуны, ни солдаты городского ополчения не, могли сокрушить, осквернить или хотя бы смутить их покой; от Виварэ до Згуаля, от Межана до Гардонанка теснились скалистые хребты и ущелья, склоны, украшенные на радость горцам каштановыми рощами и сосновыми лесами, цветущими лугами; но все вершины тут голые, суровые – каменные макушки древних потухших вулканов, облысевшие кручи, отшлифованные ледниками; впереди всех стоит будто певчий в храме, старый Бужес, кругом же, между плоскогорьем Косс и рекою Роной, сгрудились, словно прихожане, бесчисленные скалы; и дали представали перед нами от северных взгорий до соляных озер и морских лиманов, и над волнистыми просторами, над вершинами холмов разносился громовой голос Горластого, собиравший воедино разбежавшиеся по небу звезды.

А как он умел слушать, сей пастух, уставший от постоянного безмолвия. Никогда не надоедало ему внимать мне, и я рассказывал ему о своем ученьи у матери, у Писца, о спорах между моим крестным Поплатятся и стариком Спасигосподи, о жизни Агриппы д’Обинье, – передавая о нем все, что слышал на посиделках; стихи Агриппы порождали у чабана глубокое волнение, о чем свидетельствовал свирепый взгляд его запавших глаз.

Вы, преследующие мечом наследство мое,

Вас постигнет кара за преступления ваши,

Ибо я поражу вас слепотой неизбывной,

Казнями египетскими и огнем небесным.



И он требовал, чтобы я перечислял все до единой «казни египетские», которыми бог поразил фараона: реки, текущие кровью, нашествие лягушек, тучи зловредных мошек, моровая язва и нарывы, град, тьма, саранча, смерть первенцев у людей и у скота.

Впрочем, Горластый сообщил мне тогда, что Реверса, злой кюре Фрютжьерской церкви, охотно ел лягушек и требовал, чтобы ему готовили их по пятницам в качестве постного кушанья. Пришлось мне рассказать о нашествии жаб и лягушек, вышедших из ручьев и прудов, вторгшихся в дома людей и во дворцы, облепивших и рабов и свободных, напавших на землю Египетскую в столь великом множестве, что вся страна была наводнена ими.

На следующий день я застал пастуха у речки Гурдузы за важным делом: он заклинал двух жаб, сидевших на берегу, собрать все их лягушачье племя и напасть на Фрютжьерский приход.


* * *

Осенью, в тот год, как мне исполнилось двенадцать лет, замелькали первые хлопья снега, указывая, что пришла пора гнать скот обратно в хлева Мамежана. И вот собрались мы спуститься к людям, но накануне меня, помнится, вновь взяло сомнение, – то нападал на меня страх, то охватывала радость, и я не мог решить, какое же из сих чувств внушено мне господом, а какое – дьяволом. В последний вечер показал я Горластому с любимой нашей вершины, что Севенны, раскинувшиеся внизу, вдруг стали багрово-красного цвета, а он мне на то сказал, что, стало быть, завтра будет сильный ветер; но я раскрыл ему иное значение зрелища: перед нами Севенны, обагренные кровью, кровь нашей страны льется по всем долинам, и распятые горы призывают нас…

Фельжероли в селении Булад, к которым привел меня мой пастух, подобно многим семействам нашего края, изведали великие страдания от огня Ваала и Иезавели: двух старших сыновей сослали на каторгу, одного – в Сен-Мало, и он греб, прикованный к борту галеры «Вдовствующая Королева», а второго угнали куда-то на галере «Ее Величество»; старшая дочь Анна-Жан томилась в Сомьерском монастыре, заточенная туда по приказу Эспри Флешье, епископа Нимского. Зато в доме прибыло много родных – тетка, племянники и племянницы, ибо брат Фельжероля, проживавший в Обаре, был заживо колесован в Менде, и приговор гласил: «во искупление вины казненного память о нем должна навеки угаснуть{20}, имущество же его подлежит конфискации и поступит в королевскую казну, за вычетом из суммы стоимости его судебных проторей, по ходатайству аббата де Шайла, рвением коего суд совершился…» И другие дядья, племянники и двоюродные братья Фельжеролей тоже были убиты, брошены в темницы, сосланы или прикованы к галерам, так что вся родня Фельжеролей из Финьеля, Виларе и даже Пендеди, близ Алеса, – все, кто еще уцелел, собрались теперь у одного-единственного очага.

В притихшем этом гостеприимном доме Исайя Фельжероль из Обаре стоял бывало дозорным на крыше, а старший в роду Этьен, коему шел сороковой год, доставал из тайника Библию, и под завывания ветра, ударявшего в глухую северную стену дома{21}, Фельжероли в чистоте сердца воссылали хвалу милосердному господу.

Однажды в студеный вечер постучался в окно путник, – то был сын Клода Агюлона, мэра селения Русс, Антуан, доверенное лицо гугенота барона Сальга{22}; он пришел сообщить Фельжеролям, что ночью на Бузеде созывается молитвенное собрание, и принес им пропускные бирки. Прежде чем дать и мне бирку, он спросил мое имя. До тех пор я ничего не знал о своих родных, Фельжероли скрывали от меня, какие слухи ходили в нашем краю от Виала до Пон-де-Мопвера. Доверенный барона Сальга своими глазами читал судебные протоколы и теперь сообщил мне достоверные сведения: старшего моего брата Теодора насильно взяли в Орлеанский драгунский полк, намереваясь послать для королевской службы на границу; младшего брата Эли, когда он вез дрова из лесу, схватили и хотели тащить на допрос, но он топором зарубил драгуна и солдата-ополченца, а на следующий день на него устроили облаву и убили его; отца судили в суде по всем правилам, подвергли его пыткам, допрашивая «с пристрастием» и «с особым пристрастием», а потом сожгли живым на костре, отрубив ему предварительно правую руку; моя мать, перенеся ужасные испытания, нашла себе пристанище в Борьесе у Дезельганов, но говорят, что теперь она тронулась умом…

Фельжероли сидели, уткнувшись в миску с едой, все молчали, но я знал, что они молятся, – я как будто слышал их голоса. Они вздрогнули, увидев, что глаза мои, не проронившие ни единой слезы, зажглись огнем, что скорбь моя обратилась в ярость и из груди вместо рыданий вырвались проклятия, что уста мои изрыгнули черное вино мести; я метал громы и молнии против башни Вавилонской, басурман и идолопоклонников, я призывал на Вавилон огненный потоп, кипящую лаву и свирепые ураганы.

Кроме моих сверстников, Пьера и Жана Фельжеролей из Булада, их двоюродного брата Исайи из Обаре и державшегося в стороне гостя, молодого Клода Агюлона, все остальные принялись усовещевать меня, корить за мой нечестивый гнев: пусть не возмущается душа твоя утратами, постигшими тебя, пусть не вопиют более уста твои, ибо душа твоего отца покоится в лоне предвечного. Этьен Фельжероль даже обвинил меня в неверии: как видно, я сомневаюсь в том, что господь сам призвал к себе моего отца, что на то была божья воля, и уговаривал меня, заблудшего, покаяться и попросить у бога прощения. Я же совсем не был склонен к раскаянию, и хозяин дома сказал, что ему и всем его домочадцам стыдно за меня, ибо я оскорбляю Иисуса.

Ночью я отправился вместе с ними; луны не было, стояла такая густая тьма, что нам пришлось ощупью перебираться вброд через Рьетор, а затем через Гурдузу, еще не скованную льдом. С шестилетнего возраста я не бывал на молитвенных сборищах, – родители не брали меня с собой, и у меня сохранились о них лишь смутные воспоминания: покачивается фонарь, свет его то появляется, то исчезает, невидимый во мраке колючий кустарник мешает мне идти, у отца видны только глаза из-под низко надвинутой шапки, высокий ворот плаща закрывает все лицо, мать закутана в черную накидку, – родителей моих не узнать, мне страшно, я судорожно цепляюсь за юбку матери. Зато как неизгладимо запечатлелось в душе моей молитвенное сборище, на коем был я двенадцатилетним отроком-сиротой. Тусклые фонари, рассеянные по плоскогорью Бузед, казались мне звездами, проглянувшими в небе и спустившимися к нам в лощину. Поначалу мне почудилось, что слышу я рокот быстрых волн Гурдузы, вздувшейся от грозовых горных ливней, но мало-помалу глаза мои привыкли к темноте и я различил, что вокруг меня теснятся люди, огромная толпа, и понял тогда, что раздававшийся гул, непрестанное тихое рокотанье – молитвы, возносимые народом нашим. Я стоял как зачарованный, и мои братья, посещавшие сии тайные сборища, поймут меня: черная ночь, потайные фонари, словно меркнущие звезды, мелькают меж юбками крестьянок; чувствуешь себя и в одиночестве и вместе с тем среди множества людей, постигаешь, что в недрах народа ты словно капля водяная в неизмеримой бездне; напрягаешь Зрение, напрягаешь слух, а потом сомкнешь веки, стоишь с открытым сердцем и ощущаешь тесную близость братьев, стоящих вокруг, слившихся в единую паству господню.

Их были тысячи – мужчины, женщины, дети, старики; они пришли из Пон-де-Монвера, из Женолака, из Клергемора, из Колле-де-Деза; некоторые двинулись в путь еще накануне, шли среди бела дня по королевским дорогам и должны были вновь пройти по ним, возвращаясь домой, и вновь укрываться от патрулей. Была тут и Финетта Дезельган с моим крестным, а быть может, и с моей матерью, я чувствовал, что они где-то близко, но ведь никто не видел и даже не хотел никого видеть. Живые осколки разбитых семей, томимые желанием встретиться хотя бы на краткое время, не искали гут друг друга, а мы, пришедшие вместе из Булада, как будто раззнакомились, добравшись сюда. Каждый хотел одного: открыться богу среди бесчисленных сердец, раскрывающихся перед ним, подобно цветам на лугу, распускающимся под лучами утреннего солнца.

Я не видел проповедника, по крайней мере собственными своими глазами не видел его, не мог бы я сказать также, какая каменная глыба послужила ему церковной кафедрой; единственной живой действительностью был его голос, гулко отдававшийся от гранитных утесов, голос, разносившийся под открытым небом в сем храме, достойном предвечного, и этот безликий голос, этот голос ночи, говорил нам о голубе, укрывающемся в скалах и в узких горных долинах; о голубе, птице кроткой и мирной, бегущей из чертогов королевских и епископских, предпочитающей им наши хлевы и овчарни, стремительно улетающей от тех, к го, выйдя от святого причастия, спешит приобщиться антихристу, о птице-утешительнице всех обездоленных, всех страждущих.

Небесный тот голос был сладостен и жгуч, словно огонь, горящий в очаге, и, когда он умолк, всех слушавших его точно коснулось крыло горлинки, теплое, как слеза.

Зажигая свечу, я думал об этом голубе, поклоняться коему учил нас в ту ночь Бруссон. С тех пор потоками лилась кровь и отдалила нас от кротости, и все же вопреки всему сейчас вновь овладевает мною умиление, и даже перо выпало из руки моей, словно «меч, отсекший ухо…» Вновь милы мне и сумрак ночной, что нисходит потихоньку в благоухающую долину, и звучное журчание реки, и столь знакомое прежде счастье летних вечеров, вновь впиваю я пересохшими устами блаженную прохладу, и при одном лишь воспоминании о Бруссоне вновь жажду я братской любви меж людьми. Я словно омылся в чистой воде – реке жизни, словно перенесся в тот край, где произрастает древо жизни, двенадцать раз в году приносящее плоды, я словно живу во времена, избавленные от проклятия, когда не будет более ночи, и люди не будут иметь нужды ни в светильнике, ни в свете солнечном… Я так размечтался, что в безмятежной вере своей уподобился Бруссону, Я сейчас в самом подходящем расположении духа, чтобы написать о доброте человеческой, и хоть больше следовало бы мне заклеймить злые дела гонителей наших, однако хочется мне поведать о хорошем человеке, который был и остается католиком, и все же я люблю его и, по завету Бруссона, горжусь сей любовью{23}.


* * *

Мэтр Пеладан, женолакский городской судья, всем известен; он из давних католиков, все это знают, но защищать его нет никакой нужды, ибо у него никогда не было врагов.

Пеладаны родом из Лопи – того, что возле Совплана, – и издавна принадлежали к римско-католической церкви. Никогда не было в их роду ни одного ослушника, ни одной ослушницы – ни среди молодых, ни среди стариков, ни среди свойственников, кто прислушивался бы к боговдохновенным пастырям нашим или хотя бы удивлялся роскоши, в коей живут католические епископы. Среди родичей Пеладана имелось четыре кюре, один аббат, два викария, два капеллана, два миссионера, четыре церковных старосты, три наместника епископа, целая дюжина дьячков, дьяконов, архидьяконов; покойный дед мэтра Пеладана был епископом Кагорским; двоюродный дед состоял первым писарем при папском дворе; монахов и монахинь столько наберется в роду Пеладанов, что просто диву даешься, каким таким чудом не прекращается род Пеладанов, – ведь из каждых двадцати сутан, одеваемых во французском королевстве на плечи попов и монахов, по меньшей мере одна приходится на долю какого– нибудь отпрыска Пеладанов. И все-таки никогда они ни на грош не причиняли никому вреда, и если любой бедняк, любой страждущий душой или телом нуждается в помощи, они помогут, не спрашивая у него свидетельства об исповеди. И наши божьи люди все в один голос говорили, что Пеладаны – славный народ, других таких найдешь только среди протестантов.

Каково же было мое удивление, когда я впервые увидел судью Фостена Пеладана: ведь у сего почтенного человека, уже приближавшегося к шестидесяти годам, лицо было совсем голое; ни бороды и ни малейших усов, – как есть женщина, право! Позднее узнал я, что сей добряк ежедневно брился, чтобы придать себе более строгий вид, и однажды я слышал, как он сказал, вздыхая: «Разве в мои годы переделаешься. Где уж мне набраться суровости!» Он стремился никому не причинять зла, во всяком случае причинять его как можно меньше, и держал язык за зубами!

Мэтр Пеладан избавил Фельжеролей от нелегкой для них обузы пропитания моего, ведь они были бедны, да еще кормили за столом своим многочисленную родню, приютившуюся у них, избавил он также Фельжеролей от опасности, коей они подвергались, укрывая меня, тем более что они уже были на подозрении, к ним часто наведывались и всегда за ними следили. Пеладан взял меня на службу в качестве младшего писца, обязался давать мне кров и пищу, а позднее награждать к праздникам двумя-тремя монетками; а я за то должен был переписывать ему бумаги, прибирать, подметать, ходить по его поручениям, бегать за покупками, служить ему ревностно во всех его трудах по конторе и по хозяйству, кои будут возложены на меня; но он поставил мне условием, что я переменю свое имя и буду числиться уроженцем Русильона, примятым в контору по ходатайству родственника моих хозяев – церковного старосты в Аржелесе. Выбрать имя предоставили мне самому, и я пожелал называться Франсуа и хотел взять фамилию Колиньи. Метр Пеладан, однако, заменил ее фамилией Ру и научил меня раскатывать звук «р», как произносят его испанцы.

Четыре с лишним года я был этим Франсуа Ру, уроженцем селения Труйа провинции Русильон, младшим писцом в конторе женолакского городского судьи – и от меня зависело оставаться им и до сих пор. Благодеяние мэтра Пеладана не пропало зря: он был приятно удивлен и моей грамотностью и моим почерком, – писал я куда быстрее и красивее, чем его старший писец, старик Беллюг, чья дрожащая рука выводила на бумаге жирные каракули. Затем мэтр Пеладан убедился в моей сообразительности, понятливости, в познаниях, переданных мне незабвенным моим учителем, Фаведом из Шан-Пери, относительно строя речи, правописания и в самых разнообразных предметах, благодаря чему я иной раз приходил на помощь почтенному городскому судье Женолака, хотя он и обучался в дни далекой юности в иезуитском коллеже города Алеса. На следующий год, с осени, старик Беллюг переписывал своими каракулями только копии и имел достаточно досуга, чтобы в сырую погоду греть у огня свои ноги, болевшие от ревматизма, за что он выказывал мне искреннюю свою благодарность. И вот я мало-помалу ознакомился со всеми делами, однако ж не имел никакой власти и, будучи осведомлен обо всех событиях, не мог ничего в них изменить. Хоть и вымахал я ростом со взрослого парня, занимаемая мною должность была чересчур важной для тринадцатилетнего малого.

У четы Пеладанов, обитавшей в Женолаке, была одна великая печаль – бог не благословил их детьми, и было сие тем огорчительно, что род Пеладанов не мог сильно плодиться и множиться, ибо в нем изобиловали духовные лица. Следствия сего бесплодия были у супругов различны – мэтр Фостен любил всех детей на свете, а госпожа Пеладан терпеть их не могла. Бедняжка вся высохла в ожидании материнства, словно виноградная лоза, посаженная в несчастливый день; она убегала от всех малышей – и от мальчиков и от девочек, – которые могли бы быть ее чадами, и уже много лет не приближалась к «этим крикливым чудовищам», как она их называла.

Для того чтобы она приняла меня в дом, судье пришлось обмануть ее и прибавить мне лег, что было сделать легко, поскольку росту я стал изрядного, да к тому же госпожа Пеладан ничего не смыслила в таких делах. На следующий год она уже начала баловать меня, как малого ребенка. Муж надеялся, что, пока я не возмужал, можно будет открыть ей, что и в самом деле годы мои еще не велики. Сам же старик полюбил меня как родного сына.

И несколько лет у меня был добрый господин, занятие, которое пришлось мне по душе, сколько угодно пищи, теплое жилье и мягкая постель. Я почитал своих хозяев, соблюдал порядок, установленный в их доме, и вскоре они стали благоволить ко мне. Меня иной раз даже отпускали повидаться с Финеттой или с моим крестным. Все эти годы я жил в полной безопасности, не знал ни тревоги, ни нужды, укрыт был от жестоких бурь и жестоких мучителей. Сказать по правде, я полагал, что и работа и должность как раз по мне, лучше и быть не может.

А теперь я одинок и наг. По собственной своей воле все бросил и вновь полон страха.

Я вновь стал Самуилом, сыном Давида Шабру.


* * *

Великие замыслы нашего государя непостижимы для нас, мелкого люда. О монарших войнах мы знаем лишь то, что они приносят нам бремя налогов и всякие бедствия, а о самих бранных делах сведения черпаем из рассказов безруких или безногих калек, пе ведающих даже наименования тех стран, кои они завоевали.

Однако мы немало послышались о победе Вильгельма Оранского, ревнителе веры нашей, над Людовиком Четырнадцатым{24} и в сердце своем лелеяли надежды. Во многих домах севеннских селений люди получили послания от своих родственников, укрывавшихся в «Убежище»{25}, возвещавших о скором своем возвращении; прежде всего ждали возвращения солдат, и в Борьесе, как сообщила навестившая меня Финетта, уже приготовили мягкую белую постель для моего старшего брата Теодора, о коем не было ни слуху, ни духу. Не возвратились, однако, ни изгнанники, ни Теодор, ни времена милосердия – наоборот, король словно возжелал выместить на нас свою досаду на то, что пришлось ему уступить Вильгельму Оранскому, покровителю гугенотов. Заключение мира принесло нам лишь то, что с границ прислали подкрепления нашим мучителям и пришлось усомниться в обещанных протестантам благах, о коих возвестил своим гонимым братьям сей новый Иисус Навин в договоре, заключенном после его победы. Ведь мы с Беллюгой снимали для рассылки по деревням списки с приговоров о конфискациях имущества протестантов, о наложении запрета на их земельные владения, и число таких приговоров теперь удвоилось.

Недолго пришлось нам порадоваться, что за Лозером, в каких-нибудь тридцати лье, в герцогстве Оранском, восстановлена во всей своей славе наша вера{26}. Разумеется, юноши моих лет мечтали пробраться в тот край и услышать слово божие в настоящем храме из уст священников, рукоположенных по всем правилам. Карт у нас не было, пришлось расспрашивать о дороге у возчиков да у бродячих торговцев; потом мы отправили двух молодцов, самых неутомимых ходоков – Марселя Рувьера и Симона Пелле, сына оружейника, разведать путь по реке. Они поручение выполнили и, возвратившись, сообщили, что договорились с неким перевозчиком по имени Газаире, и тот взялся переправить наш отряд на своей лодке в два приема, потребовав вознаграждение в три тысячи ливров за каждую переправу.

Никогда мой хозяин не отказывал мне, если я просился на побывку к своим, а тут вдруг отказал наотрез и велел мне ехать с ним в Алее, так как я буду ему нужен там.

Пара лошадей, запряженных в легкую тележку, меньше чем за два часа пробежала семь лье, и лишь на чае больше потратили мы на обратный путь, когда ехать пришлось в гору, – такая быстрота, пожалуй, покажется невероятной в глазах людей, никогда не ездивших в этих легоньких возках. Прежде чем отправиться на совещание субделегатов и судей Верхних Севенн, созванном королевским интендантом Лангедока, мэтр Пеладан провел меня в канцелярию суда, примыкающую к полицейскому управлению, и мне выдали там для снятия списка две грамоты.

Вдоволь наглядевшись на писцов и на учтивых нарядных просителей, удивлявших меня изяществом одежды и речи, ничуть не похожей на язык наших горцев, я принялся за работу и увидел тогда, что одна из двух грамот была королевским эдиктом, запрещавшим под страхом смертной казни выезжать в герцогство Вильгельма Оранского для совершения какой-либо церковной службы по обрядам Р.И.Р. (религии, именуемой реформатской), а вторая грамота представляла собою решение президиального суда, коим, во исполнение вышеуказанного эдикта, вынесен был смертный приговор пятерым мужчинам и трем женщинам, нарушившим запрещение.

Когда я закончил переписку, мне велели подождать моего хозяина в передней, куда выходили из разных комнат судьи, судейские чины, начальники военных отрядов, тут были аббат Шайла, барон де Сен-Косм, маркиз де Ганж, граф де Брольи, генерал-лейтенант, командующий королевскими армиями в Лангедоке, Урс де Мандажор, главный судья города и графства Алее, и комиссар – субделегат при господине интенданте, – всех их мне с шутками и прибаутками показал раздушенный щеголь, младший писец субделегата.

Мэтр Пеладан пригласил на обед какого-то красавца военного и повел его в таверну «Красная шапка», хозяйка сего заведения Дофина Фюжер, которую мэтр Пеладан называл Фифина, по-видимому, была старой его знакомой.

Еще не подали на стол кувшин вина, название коего мэтр Пеладан прошептал тихонько на ухо Фифины, а у меня уже голова закружилась. Я просто опьянел от невиданного зрелища: великое скопление людей, толпившихся на улицах, множество богато разодетых и увешанных оружием солдат, а тут еще эта таверна с великолепными котлами и кастрюлями, не то медными, не то золотыми, не разберешь, – уж очень они сверкали, – с толпой разряженных посетителей в кафтанах, украшенных золотым шитьем, дорогими самоцветами и кружевами, – поди угадай, кто тут «сеньор», а кто «монсеньер», а кто просто «сударь», – тут смешалась знать военная, судейская, торговая и ремесленная, а уж яства подавались до того изысканные, что и не различишь, что ты в рот; положил – мясо или рыбу.

Гость судьи, усевшись за стол, рьяно атаковал фляги, сулеи и блюда, каждый кусочек запивал вином, от кубка отрывался лишь для того, чтобы поработать вилкой, не оставляя ни единой крошки, ни единой капли. А когда он, по его словам, заморил червячка, то принялся между переменами кушаний разглагольствовать, и от его слов у меня мороз по спине подирал. Я понял, что наш гость приехал из Баньоля, где он командовал воинским отрядом, каковой должен был Задерживать гугенотов, пытавшихся пробраться из Севенн в герцогство Оранское, чтобы помолиться там в протестантской церкви.

Мой хозяин любопытствовал насчет переправы через Рону, а также насчет надзора, установленного там. Капитан любопытство его охотно удовлетворил, объяснив, что большинство перевозчиков – кто волей, кто неволей – покорствуют властям, а ежели кто заупрямится, на их место назначают верных мошенников, для проверки же достаточно бывает держать на учете лодки. Наш гость, мнивший себя чем-то вроде адмирала Ронской флотилии, рассказывал о военных хитростях, уловках, называл прозвища речных соглядатаев: Головастик, Пейдодна, Наливай-Выливай, Ходибродом, Сухоногий, Подпасок… Назвал он, между прочим, имя Газаире.

Рассказал он также, что подлый сброд, промышляющий на реках, – бродяги, воры, убийцы, разбойники – притащились к нам даже из Бургундии и из Франш-Конте и, добиваясь чести попасть в шпионы, перевозчики дрались за последние свободные места, ибо, помимо платы, взимаемой ими за переправу, они еще получали от начальства установленную награду за выданных гугенотов по столько-то ливров с головы.

Домой мы возвращались в глубоком молчании, но перед поворотом дороги у речки Омоль мой хозяин остановил лошадей, передал мне вожжи и, впервые назвав меня моим настоящим именем, сказал:

– А теперь, Самуил, отпускаю тебя на столько дней, сколько тебе понадобится. Бери лошадей и возок, быть может, придется тебе ехать быстро и далеко.

Марсель Рувьер и Симон Пелле уже отправились к перевозчику, так как шесть тысяч ливров следовало уплатить за неделю до переправы; больше мы своих друзей не видели, так же как и деньги, отданные перевозчикам.

Так рассеялись надежды услышать свободно произносимые проповеди пасторов в герцогстве Оранском, да и поскольку на голове преславного покровителя нашего блистала еще и корона Англии, ему не до нас было, и остались мы одни-одинешеньки в бедных наших Севеннах.

Свидетельством своим я не уклонился в сторону, не зря я потратил время, рассказывая о судье Пеладапе, не было суетным удовольствие, при сем испытанное мною, и, право же, ни единым словом я не поставил преграду вдохновению. Не ведая, кто будет читать мое повествование, я заранее прошу о снисхождении; пусть же тот, кому доведется разбирать сии строки, милостиво простит мне, если я чересчур пространно говорю о том, что и без меня он знает очень хорошо, или слишком кратко повествую о том, что ему известно плохо, – пусть примут в соображение, что мне вернее всего рассчитывать надо на читателей, кои появятся не скоро и придут издалека. Читатель, коего предвечный пошлет мне, пройдет, быть может, путь более дальний и в более долгий срок, нежели тот юноша, подмастерье плотника, что встретился мне прошлой весной: он шел из Руэрга, где прожил зиму, но о наших бедах услыхал лишь после того, как миновал плоскогорье Косс Нуар, и слухам, дошедшим тогда до него, не поверил. Прежде всего задал он такой вопрос: как могли вы устоять против сговора столь могущественных врагов, перенести столь свирепые гонения, задуманные на погибель вашу? Как же уцелели еще обитатели Севенн? Читатель! Ужель и ты так спросишь? Или ты не вник в мои слова, или мне изменило вдохновение и мой рассказ пошел вкось и вкривь, или же ты весьма схож с упомянутым плотничьим подмастерьем, а значит, для тебя полезен будет даже сей бледный портрет женолакского судьи, мэтра Фостена Пеладана, каковой никогда не высказывался ни в защиту, ни против чего-либо, во всем показывал как изнанку, так и лицевую сторону, и хоть был служебным лицом, обязанным посылать людей на костер и на виселицу, а сам, лукавец, скупился на веревки для виселиц и на дрова для костров, умел без героизма спасать жизнь гонимых, ловко пуская в ход промедление, небрежность; тихонько, бесшумно связывал свои петельки, как вяжут чулки паши старушки на посиделках в самых глухих деревнях, и всегда оставался добрым человеком. Мой плотничий подмастерье, как ему казалось, понял, что и католики и протестанты не очень-то жаждут убивать друг друга. Кто знает! Господи, молю тебя лишь об одном: оставь для нас кое-где таких людей, как Фостен Пеладан, – да еще хоть немного таких папистов, которые опускают голову перед виселицами, где качаются трупы гугенотов, а наша твердость, наша вера сделают остальное, и живы будут Севениы!

Придется мне возвратиться к началу моей службы у судьи города Женолака{27}, не столько из-за меня самого, а из-за городских мальчишек, поначалу чуравшихся меня из-за моего мнимого родства с Пеладанами. Женолакские мальчишки втайне объединялись в отряды и сами выбирали себе атамана вроде того, как пастухи выбирали старшого, – вожаком был избран Пьеро Пужуле, самый быстропогий парнишка на всех Лозерских горах.

Даже когда они узнали о моей вере, Пужуле решил меня испытать и для сей цели натравил меня на Дидье Пеншинава. Будь сие во времена мирные, сражение, произошедшее меж нами, долго вспоминалось бы в хронике ребячьей жизни в Севеннах. Мне никогда не случалось драться, и я не знал о своей силе. И вот я узнал свою силу так же, как ее испытал на себе правнук старика Пеншинава, когда отряд Пужуле натравил меня на долговязого Дидье, заявив, что он главарь всех ребят-папистов, племянник соборного причетника и дальний родственник аббата Шайла. Силой своей я был изумлен не меньше, чем Дидье, но мне-то сие открытие доставило удовольствие в противоположность противнику моему, коего я так здорово отколошматил, наставил ему таких синяков, что для починки сего церковного певчего вызван был из Вильфора знаменитый в таких делах цирюльник. Ни жалоб, ни доносов за сим не последовало, ибо ни в католическом, ни в гугенотском ребячьем лагере до таких пакостей еще не доросли.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю