Текст книги "Божьи безумцы"
Автор книги: Жан-Пьер Шаброль
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 24 страниц)
Дезельган меньше хлопотал над нашим жильем, чем ухаживал за своим ружьем. Но как-то раз поутру я видел, как он сидел со стариком Поплатятся на полу и что-то делал с колыбелью: оказалось, что два старца, единодушные в мыслях своих о потомстве, вырезали ножом на истертой дубовой раме колыбели родовые имена двух семей.
Дезельган горько усмехнулся:
– В память Авеля… Раз нельзя даже вырезать имя на его надгробии…
Крестный сказал мне:
– Самуил, вот теперь ты живешь для двух семей. Длинная у каждой, длинная цепь поколений, и ты – единственное звено, соединяющее их…
У наших старух, стоявших на коленях перед очагом, сложенным из камней, полились слезы из глаз, – вероятно, от дыма.
* * *
Вопреки моим опасениям, тоска по Борьесу, кажется, безвозвратно покинула сердце старика Дезельгана, что надо признать необычным. Все бранные дела, все работы в стане никак не могли отвратить наших славных крестьян от мыслей о родном доме, хотя бы разрушенном до основания. Их тянуло в родное гнездо, и обычно это было роковым для них, – на пороге сожженного дома их по приказу маршала убивали испанские наемники или солдаты городского ополчения. Узнав, что у нас кого-нибудь не хватает, мы собирались по нескольку человек (хорошо вооружившись, конечно) и спешили к родной деревне отсутствующего. Почти всегда мы приходили слишком поздно: человека уже не было в живых; или его пристрелили в огороде, и упавшая лопата лежит у его ног, или он простерт бездыханный под кипарисом на могиле, за коей пришел поухаживать (обычно такая участь постигала женщин); или же убитого находили в плодовом саду у грушевого дерева, и рука его еще держала нож для прививки… Особенно трудно было останавливать стариков: чтобы сохранить им жизнь, приходилось держать их как в плену.
* * *
За несколько дней пребывания в стане воинов господних Дезельган совсем переменился. Правда, он не пропускает ни одного молитвенного собрания, но особенно усердствует на уроках оружейника и на стрельбище да в упражнениях с каким-нибудь другим оружием.
Когда на землях, принадлежащих замку Судье, солдат схватили десятка два крестьян-испольщиков, Жуани посовещался с пророками и, получив благословение господне, договорился с Кастане, и они соединили свои отряды, решив отомстить баронам как следует за наших старых садовников.
Накануне похода мой тесть заново вычистил ружье своего сына. Мать Финетты плакала, и моя мать тоже. Старик сурово сказал жене:
– Раз уж мы никуда больше не годимся, бедняжка, то не так уж важно – один или двое нас останется. Теперь вот его надо беречь, старухи, вон кого.
На сборе перед выступлением, когда пророки произвели смотр бойцам, Соломон Кудерк приказал мне выйти из рядов и на возражения мои ответил, что меня изгоняют вовсе не по той причине, что я нечист (этого еще не хватало!), но потому, что господь предназначает меня для других целей.
И вот на моих глазах ушли Дезельган с ружьем своего сына Авеля, старик Поплатятся, вооруженный одними лишь псалмами (он уже не раз хитростью пробирался в отряд и участвовал в походах). И с ужасом я увидел, что с ними идет и моя Финетта. Я сам себе не поверил, и все же – то была она, моя любимая, и маленькой своей рукой она сжимала большую драгунскую саблю.
* * *
Я проводил время со старухами; сидя на полу и держа на коленях походный свой чернильный прибор, писал немного, а больше думал. Северный ветер метал ледяные свои стрелы в щели меж плохо сколоченных досок, закрывавших вход, огонь в очаге приникал тогда к земле и выбрасывал большие клубы дыма. Корова и мул больше, чем он, давали нам тепла. В глубине пещеры хранились два мешка пшеницы и лежали наши постели из вереска и папоротника, около очага стояли котлы. Единственным предметом обстановки была пустая колыбель, помеченная теперь именами двух крестьянских родов.
И однажды я сказал старухам:
– Ну вот, держат меня в убежище… На то божья воля… Но ведь в таком случае… Финетту тем более нужно поберечь.
Тогда я услышал странный ответ:
– Самуил, в иных браках жена в счет не идет.
И такой ответ дала мне мать Финетты.
* * *
Наши сожгли дома давних католиков, не тронутые королевскими войсками, сожгли замок Сулье, замок Ришар, замок Вен-Буш и возвратились оттуда, нагруженные золотом и серебром, – по наитию святого духа запрещение было снято. А моя Финетта очень изменилась, ее нс узнать: большие глаза ее горят, синева их отливает жестким стальным блеском, – да, да, блеском закаленной стали; она совсем не спит, и веки у нее воспалены, вся она напряжена, как и ее отец, – тот целый день на ногах, целый день в работе, ни минуты отдыха, а все равно сон не берет его, старик даже и не пытается прилечь на свое ложе – идет на утес и стоит там в дозоре с ружьем за плечами, словно не чувствуя холодного ночного ветра.
Как-то утром, возвратившись из дозора, он стал чистить ружье своего сына, еще пахнувшее порохом, и сказал жене:
– Что поделаешь, от тебя, бедняжка, теперь толку уж нет никакого!
* * *
На наших глазах ползет по земле огонь, идет понизу от хутора к деревне, от поселка к окрестностям города. Зверь рассвирепел и принялся теперь за посевы и виноградники; он хотел бы вырвать лозу за лозой, уничтожить каштаны, ветку За веткой, но у каштанов, исконного дерева наших гор, древесина оказалась слишком твердая, враги сломали о нее зубы.
Однажды утром я застал врасплох Жуани, когда он, еще полуголый, обнимал огромный каштан и нараспев приговаривал на звучном севеннском наречии: «Выдержали! Выдержали! Выдержали!»
Пастух из Бузеда нашел мертвых сарычей – птицы умерли от голода.
Мы оказываем посильную помощь в пропитании несчастному народу нашему из убогих своих запасов да еще отдаем лучшее из того, что отбираем у живоглотов папистов, останавливая обозы с продовольствием, которое шлют из Нижнего Лангедока для войск, опустошающих Севенны. Будучи вовремя предупреждены, мы разобрали мельницы и закопали жернова в землю; ежели нам удается снять саблями урожай на дорогах, мы выкапываем жернова, а как намелем муки, опять их зарываем. Что касается печей, то хоть они тоже сломаны разрушителями, у нас есть умелые печники, они живо поправят печи, а когда выпечка кончится, снова их сломают. Вот как нам достается хлеб насущный, и столько раз приходилось распределять его по самой малой доле между всеми, что совершаем мы этот дележ с великим искусством и вкушаем скудную пищу нашу с великим удовольствием.
Грабежи и преступления все не ослабевают, и мы жаждем ринуться на поджигателей и преступников; от нетерпения так и жжет в груди, а в башмаки словно насыпали нам раскаленных углей.
Стога сена и соломы обращены в дым, а косцы ночи напролет точат, оттачивают клинки своих сабель.
Скорее бы, скорее пришел день гнева! Но нет у нас пуль!
* * *
Порох мы достали у солдат-мародеров в обмен на два бриллианта, взятые нами в Ришаре, и три золотых кропила из Вен-Буша; порох этот мы раздали самым метким стрелкам, и первым получил порох Дезельган; остальным пришлось удовольствоваться сомнительным порошком в коем наш оружейник Пелле скупо смешал селитру и серу из Сен-Жермен-де-Кальберта. Но ведь это еще только полдела, – нам нужно сало, а главное, нужны пули, – они нам нужнее, чем нищему сума да посох, а мы остались с носом, нет у нас ни кусочка свинца! Ни кусочка! И олова нет, хотя бы черенка оловянной ложки! (Мы уже давно расплавили нашу оловянную утварь и едим руками.)
Надо все же заметить, что хоть мы и несчастнейшие люди, но самый несчастный из наших голодных, слезами обливающих черствый кусок, не променяет своего логова в пещере на епископские чертоги, ибо самый великий голод, самую жгучую жажду мы утоляем всем на зависть, – пищу духовную вкушаем вдосталь и, как вином, упиваясь близостью господа, готовы во хмелю по земле кататься. Служим мы свои молебствия, и поем псалмы, молимся целыми днями, а то и по ночам, и просим всегда об одном-единственном: да ниспошлет нам небо пули для наших ружей или хотя бы просто свинца.
В дни наших скорбных молений о пулях дано нам было утешение в горестях – вернулся Авраам Мазель; по вдохновению свыше он удалился от битвы, а ныне, согласно велению духа святого, снова обратился к оружию; его сопровождают братья Лавалет и Марион, соратники Ла Роза, пастуха из Помпиду, коего едва не убил мессир дю Феске, напав на него из засады.{105} Настает рождество.
* * *
Лавалет наделен даром проповедника и наставника в священном писании; всему народу в нашей Пустыне он в поучениях своих капля по капле неустанно вливал твердую решимость жить по правде, воссиявшей миру с рождеством Христовым.
Чем дольше постились мы, чем сильнее страдали от голода, тем больше дух божий посещал нас. Зверь все отнимал у нас, грабил, разорял, но вера нас вознаграждала, господь сторицей воздавал за разрушенные очаги наши, возжигая в нас священный огонь, и за сожженные дома наши ниспосылал нам пророческие видения.
Среди непорочной белизны заснеженного склона Лозера, накрывшего старую свою голову лохматой севеннской шапкой из белых снегов, в сем нагорном храме народ, алкавший и соединения с богом, и горячей похлебки, и хлеба, в рождественский сочельник наслаждался лишь духовным пиршеством.
В конце первого молитвословия, на рассвете холодного дня дух господень сошел на Лавалета. Был Лавалет весьма худ, изможден – кожа да кости, весь высох, просто какой-то жилистый комок, болтавшийся будто орех в мешке, в плаще из козьей шкуры, столь просторном, что в нем свободно поместились бы еще трое таких заморышей, широком, как парус, – казалось, ветер того и гляди унесет беднягу Лавалета. И вот сего тощего человека, гонимого по земле, как сухой лист, господь сделал великим прозорливцем и наделил могучим, громоподобным голосом.
– Поверьте, дети мои, есть в нашем стане некто, навлекающий на нас несчастье, ибо он преступил запрет. Сердце у него не человеческое, сердце каменное, но господь дает мне прозорливость и силу, дабы я всенародно изобличил его и поймал с поличным…
Как раз тут порыв ветра подхватил Лавалета и толкнул ближе к толпе людей, внимавших ему, а Жуани приказал всем, кто был при оружии, оцепить место собрания и никого не выпускать. И вдруг Горластый, растолкав молящихся, пробился к Лавалету и, бросившись к его ногам, признался в своей вине, умоляя господа и всех собравшихся простить его.
Пророк молча протянул руку, и Горластый положил ему на ладонь тяжелые золотые часы.
Несчастный плакал и вопил, что не мог побороть непреодолимого искушения, ибо всю жизнь мечтал о часах, но ныне терзается раскаянием и, если его помилуют, обещает, он очиститься с помощью господней от греха своего.
Жуани приказал связать его и держать под стражей.
Дух божий еще не отпустил Лавалета, и, весь дергаясь, он рычал в исступлении:
– Говорит мне господь: «Знай, чадо мое, многие ропщут на тебя. Иные думают втайне: «Он просто слышал как у сего брата тикали под рубашкой часы» – и сомневаются, впрямь ли произошло чудо! О маловеры, как же вы отказываете мне в доверии, когда столько чудес совершил я на ваших глазах! Вели им сейчас, говорит мне господь, идти с тобою к Костеладскому зубцу, и я дозволю тебе совершить еще одно чудо: ты бросишься с сей вершины в пропасть и жив будешь и не получишь ни единой царапины».
А тогда весь народ возопил (и ворчуны громче всех):
– Господи! Избавь нас от сего испытания. Мы знаем, что ты читаешь в сердцах.
Горластый же все плакал:
– Помилуйте! Помилуйте!
Но в это мгновение изменился ветер: южный ветер уступил место северному, словно пронеслось тяжкое дыхание Большой Медведицы, порыв его надул широкие одежды пророка, повернул его в сторону Костелада и, подталкивая сзади, повлек его туда; все побежали вслед за ним, остановились около отвесной скалы в шестьдесят саженей высоты,{106} острым зубцом вознесшейся в небо, – то была гранитная глава Лозера.
Лавалет подошел к самому краю выступа сей горы, нависшей над пропастью, выждал некоторое время, и, окинув взором Пустыню, застыл недвижно на гребне ее; в лицо ему дул и ухал северный ветер – могучий кузнец, что сковывает землю стужей и покрывает ее бронею снегов; шумным дыханием своим распахивал он на людях плащи из грубой шерсти, трепал косынки, а старая гора словно потрескивала под деревянными башмаками.
Пророк ждал, завернувшись в широкий свой плащ из козьих шкур, и был такой маленький, меньше пули, меньше капли расплавленного свинца.
Прыжок совершился внезапно. На мгновение Лавалет мелькнул в воздухе: вытянувшись в струнку, как петух, испускающий свой звонкий крик, он подскочил и вдруг полетел вниз…
О, какое зрелище предстало перед очами нашими, внизу, в ущелье, где завывал ветер! Не упал пророк камнем, нет! Он парил, как птица небесная, выбирающая, на какую ветку прекрасного развесистого дерева ей сесть. Лишь только он бросился в пропасть, у пего выросли крылья, наша капелька расплавленного свинца обратилась в каплю росы.
Весь народ наш наклонился над краем утеса, нагнулся так низко, что матери в испуге схватили малых детей за волосы, чтобы удержать их от падения в бездну, от попытки повторить чудо, спасшее пророка.
Гюк воскликнул:
– Подобно сему ангел остановил руку Авраама, занесшую нож над горлом Исаака.
И главный наш пророк Мазель возвестил:
– «И нарек Авраам имя месту тому: Иегова-ире» (господь усмотрит). Отныне и Костел адский утес так называться будет.
Внизу, на ковре из густых зарослей вереска что-то зашевелилось: гам собрался в комок, стал на колени Лавалет, выпрямился и простерся ниц, словно растянулась на утреннем солнце по песчаному берегу Люэка выстиранная рубашка, но тут вдруг раздался отчаянный крик, и у людей все мысли обратились к гранитному утесу: с него спрыгнул Горластый, длинная кривая жердь, изогнутая, как крючок для удочки: ладони сложил он вместе, как монах на молитве или как пловец, решивший нырнуть в воду… В мгновение прыжка исхудавшее тело расслабло, как спустившаяся тетива лука, руки прижались к бокам, ноги вытянулись: «из кривых сучьев вспыхнуло прямое пламя», – бедный пастух с истоков Тарна головой вниз полетел в бездну.
На все четыре стороны разнесся его звонкий, последний крик, жуткий зов, разнесся с такой силой, что, верно, услышали его повсюду – от Буржеса до Гуле, от Метр-Видаля до Виварэ, и разом оборвался, когда раскололся череп.
Еще долгое мгновение стояли иные, занеся ногу над пропастью…
Финетта простонала:
– Самуил! Так значит, правда? Возвратились Авраамовы времена? Ах, бедные мы, бедные! Ведь мы уже столько выстрадали! Я больше не могу терпеть, я так тебя люблю! Нет, лучше и мне броситься в пропасть, не быть вам помехой!
Вот какие слова произнесла моя любимая, лишь только пришла в себя, согревшись в моих объятьях, когда я нес ее на руках, спеша уйти подальше от нашей горы Иеговы-ире.
В Женолаке, в самом городе и за стенами укреплений его, по деревням прошел слух, будто под Новый год Никола Жуани, главу мятежников постигнет примерная кара: в его гончарной мастерской, наследственном его достоянии, соберутся черти, оборотни, лесные духи, что заманивают путников в трясины блуждающими огнями, домовые, ведьмы и прочая нечисть и будут справлять свой шабаш в ночь святого Сильвестра как в самой мастерской, так и вокруг нее.
В сумерках мы двинулись в Пло; дорогой нам встретился, как то нередко бывало, мой прежний хозяин мэтр Пеладан, ехавший верхом на муле; он возвращался с рыбной ловли – ловил форель в горной речке. Учтиво поклонившись ему, Жуани в шутку крикнул, чтобы он подгонял своего ослика, а не то попадет дьяволу в лапы.
– Да хранит меня бог от людей, Никола! А уж о дьяволом я как-нибудь справлюсь, – ответил добрый мой хозяин.
Жилой дом Никола Жуани был сожжен в феврале, но гончарная мастерская, равно как и сушило, не поддается огню.
Наш командир расставил дозорных, а вскоре и ночь спустилась с высот Лозера, быстро разлилась густая, беспросветная тьма, какая бывает в конце декабря.
Любо было посмотреть, как Жуани принялся за работу.
Возвратившись на одну лишь ночь к исконному своему ремеслу, Жуани, достойный отпрыск старинного рода гончаров, подвизавшихся в Пло, развел в своих печах адский огонь, не жалея дров, торжествующе выпятив свою медно-красную грудь, он крякнул и, верно, чтоб прочистить себе глотку, закатился таким веселым смехом, какого мы у него еще не слыхали.
Пелле, наш оружейник, расставлял столь милые его сердцу изложницы, женщины месили тесто из оскребышков мучных запасов, погонщики развьючивали мулов, нагруженных мешками с драгоценностями, и блистающие сии сокровища мы бросили в котлы.
С тех пор как дух божий снял с нас запрет касательно взимания золота и серебра, мы немало набрали сего добра в баронских замках: в Сулье, в Ришаре, в Вен-Буше, а также во многих ризницах, в церковных домах, в поместьях, в жилищах богатых горожан и купцов, и теперь огромный котлище доверху полон серебряной и золотой посудой, распятиями, вазами, чашами, кропилами, подсвечниками, обручальными кольцами, перстнями, ожерельями, булавками, – все было из золота или из серебра, и такое все разнообразное, что мы и половины того не знали, – к примеру, не подозревали, что женщины носят как украшение золотые крестики «ментенонки», кои ввела в обиход маркиза де Ментенон, сделавшаяся нашей королевой или почти что королевой, как сообщил нам Ларжантьер; одно время он был золотых дел мастером в Юзесе и мог перечислить нам всяческие драгоценные побрякушки, мы же все сроду не слыхали, что есть на свете такое множество дорогих безделок, что можно из них сложить целую гору, если поскрести скребницей по всему королевству.
Было тут немало золота и серебра в монетах: луидоры, дукаты, пистоли; иные с отчеканенными на них изображениями королей, о коих память и не сохранилась бы, не будь Этих монет.
За одну пригоршню драгоценных побрякушек каждый из нас мог бы купить себе паспорта, пропуска, подорожные, радушный прием в протестантских странах, вкусные яства и жарко натопленные горницы, беспечальное житье, а после спокойной старости ждала бы нас мирная кончина, уготованная добрым христианам.
Жуани помешал жар в печи и заворчал с притворной досадой:
– Никуда такие печи не годятся!
Моя Финетта бросила в один из тиглей золотые часы, владельца замка Вен-Буш и сказала тихонько:
– Ах, жалко Горластого! Мы же его хорошо знаем, он не на золото польстился и даже не думал время по часам узнавать, он, бедняга, и по солнцу время хорошо узнавал, а просто забавно ему было слышать, как они тикают!..
Все вокруг загомонили: «Да, да…», – ибо преисполнены были в тот час доброты, чувствуя себя глубоко счастливыми, оттого что мы, такие бедные, нищие, а вот обладаем сокровищами, которые двенадцать ленных владений и церковных приходов накопили за двадцать столетий, но все сии богатства мы обратим в смертоносные градинки, и господь в праведном гневе низвергнет их на врагов наших.
И вновь раздался веселый голос Жуани: «В огонь! В огонь!» Мы подхватили его клич и, хлопая в ладоши, кричали: «В огонь! В огонь!»
Ведь накануне вечером нашего Жуани осенила мысль, что раз мы не можем больше раздобывать свинец ценою золота, то надо поступить иначе, и он воскликнул:
– Нет благородного свинца, так будем лить пули из презренного золота.
В полночь сменили дозорных, и они поведали нам, что безумная пляска пламени и теней, клубы красноватого дыма над трубами, отзвуки громового смеха чуть было не внушили им веру в нашу собственную выдумку о сатанинском шабаше. Рассказывая о сем, наши дозорные, закоченевшие в студеную ночную пору, грелись у огня, и бурлящее в тиглях варево отбрасывало на них золотистые отсветы.
Когда закончилась плавка и разлив по изложницам, женщины воспользовались печным жаром, чтобы приготовить рождественскую похлебку, но остатки высохших, твердых, как кость, каштанов разварить оказалось труднее, чем расплавить золото из церковных ризниц.
От тлеющего жара еще долго шли и свет и тепло, так что мы успели выпить винца, хранившегося в больших оплетенных соломой бутылях в подвалах настоятеля Гермского монастыря, успели отведать лепешек из мучных поскребышков. Вот как пировали воины господни.
Последний гончар селения Пло выпятил закопченную; свою грудь, словно хотел вдохнуть последнее дыхание последней своей печи.
И в эту новогоднюю ночь, после отливки золотых пуль и скудной трапезы, нам ниспослано было светлое мгновение – грустное и счастливое, краткое мгновение забытья, – мы как будто были вне времени на рубеже старого и нового года; мы с моей любимой прижались друг к дружке в укромном уголке, и я шептал ей на ухо:
– Люблю тебя, Франсуаза! Люблю тебя, моя Франсуаза! Люблю тебя так же сильно, как бога! Слышишь, возлюбленная моя, – так же, как бога. И он меня слышит, но ведь он, господь всеведущий, давно все знал, еще раньше, чем я это понял, и он дозволил мне так любить тебя. О и даже непрестанно укреплял мою любовь, и она все росла, росла, Франсуаза. Если б ты знала, какая она большая! Сам того не ведая, я весь проникся ею, сердце мое так долго впитывало, впитывало ее, что стало подобно каштану, налившемуся, круглому в колючей своей оболочке, и вдруг твердая оболочка лопнула – хлоп! – и новенький, блестящий молодой каштан выскочил из своей жесткой власяницы. Хватай его скорее, моя возлюбленная, он бежал из темницы, он рос только для тебя…
Я говорил, говорил ей на ушко чуть слышным шепотом; я шептал ей о своей любви еще и в тот миг, когда огонь в печи взметнулся в последней вспышке и осветил влажную синеву глаз моей Финетты, прекрасную, как лазурь чистого кеба.
Жуани все стоял недвижно, глядя на жерло печи, где умерло жаркое пламя, – словно не терял надежды на его рокочущее, гудящее, огненное воскресение. В тишине, казалось, слышно было, как пыль, ночью сметенная ветром, вновь оседает на черепичную кровлю, падает грузно и теперь уж навсегда.
Любимая сказала мне:
– Подумать только, Самуил! Ведь одной пригоршни этих пуль хватило бы нам на жизнь! А наши-то старики берегли каждый грош, иссохли все, и ничего не могли скопить… Зато у нас, погляди, какие у пас богатства! Да только вот какое дело: будь тут хоть все золото со всего мира, для нас свинец дороже! И золото у нас превращается в свинец. А что если так во всем, Самуил? Я, понятно, не говорю о царстве небесном, но что если у нас тут, на земле, во всем такое же превращение? Светло, блестит, а как коснешься – все превращается в тусклый, серый свинец.
Наши братья уже собирались в обратный путь. Я все не выпускал свою милую жену, хотел пожурить ее за горькие мысли.
Она ответила как-то рассеянно, устало:
– Да что ж! Раз уж такой закон, бедный мой Самуил…
И вдруг вся побледнела и с внезапной яростью воскликнула:
– Так пусть уж для всех будет одинаков тот закон, для всех и во всем! А не то, чтобы здесь так, а в другом месте иначе! Пусть везде-везде будет одинаково! Дайте же людям покой раз и навсегда.
И она прижалась ко мне, спрятала голову у меня на груди, так что я уже не видел ее, только чувствовал, как она поникла и дрожит всем телом.
Наш начальник арсенала ссыпал в мешки золотые и серебряные пули и ворчал, что попадаются щербатые пули, словно источены жуком-долгоносиком. Ларжантьер ему объяснил, что ямки эти образовались по той причине, что сгорели драгоценные камни, вправленные в золотые украшения.
Я тихонько спросил у своей любимой, не обидел ли я ее нечаянно своими словами. Она промолчала и лишь на рассвете, когда мы почти уже дошли до нашего стана, сказала с горестным вздохом:
– Но почему же, почему ты так долго ждал?..
Мы шли последними, даже старик Поплатятся обогнал нас. С некоторого времени он не дожидался нас. В небе над каменистым склоном занималась заря, отливавшая серебром и золотая, как наши пули. Я стал на колени перед супругой, дарованной мне в Пустыне.
– Бедный мой! Самуил мой! – простонала она, отрывая свои уста от лобзания. – Да за это мгновение, которое ты сейчас подарил мне, стоило пройти через асе муки.
И, прыгнув как лань, она побежала, увлекая меня за собой. Быстроногие, мы мигом догнали своих и уже слышали голос кузнеца Бельтреска, весело кричавшего спутникам:
– А мне вот что думается, такая догадка пришла: ежели маршальские громилы пронюхают, что мы стали из ружей золотом палить, так они, право слово, от жадности с ума сойдут, рубашку на груди распахнут – стреляй, мол, в меня, да еще драться друг с другом полезут из-за наших красивеньких пуль.{107}
Моя милая сказала мне жалобным голоском:
– Ах, Самуил, тяжелую пулю припас ты мне напоследок!..
При дележе каждый хотел получить золотые пули, но лишь по той причине, что они были более увесистые, нежели серебряные, и, стало быть, при выстреле вернее попадали в цель и дальше летели из ружья.
Часть ШЕСТАЯ
Нищие! Так враги называют нас. Нищие! У французов это одно из самых презрительных слов.
На заре пятого года нового века к нам на каменистое плоскогорье, где носится ветер, где лютует стужа, приходят из долин, объятых пламенем, лишь обезумевшие от ужаса, нагие, окровавленные люди, – вон трое уцелевших, а там двое, спасшихся от испанских наемников, отряда Святого Креста и других негодяев, именуемых «регулярными войсками». Несчастные беглецы! Добравшись к нам, в Пустыню, они, задыхаясь, падают на землю; сердце у них вот-вот выпрыгнет из груди.
Мы больше не в силах оставаться тут. У нас есть порох, есть нули, кровь наша кипит! Мы расстанемся сейчас свечными вершинами, с их снегами, мы ринемся вниз по склону, словно огненный поток.
Иди, малый народ! Ты наг, ты нищ! Тебе уж больше нечего спасать – ни дома, ни поля, ни семьи! Иди! Режь, убивай! Всякая жалость с твоей стороны будет преступлением. Больше терять нам нечего! Вперед, исполненные отчаяния грозные мстители, не пожалеем жизни своей!..
Подробности наших сражений вылетели у меня из головы, пока шли мы по склонам Севенн; теперь все восстановилось в памяти. Темные ночи, спящие деревни. Мы вторгаемся, стаскиваем крестьян с постелей. Требуем еды, питья, а подкрепившись, заставляем хозяев возносить хвалу господу вместе с нами.
Мы ели, пили, пели духовные гимны, проповедовали, пророчествовали, а перед уходом, у кого следовало, сжигали дома и отнимали жизнь…
Так двигались мы из долины в долину, соединившись с войсками Кастане, спустившимся с Эгуаля, а затем в Кривой долине и с отрядом Роланда.
Со всех сторон наши несчастные братья стекались к нам на наши молитвенные собрания и под защиту нашего оружия; дабы всем известны были злодеяния Зверя, мы между псалмами и пророчествами расспрашивали о совершенных врагом опустошениях и убийствах.
А в это же время бригадный генерал Планк рыскал по деревням в окрестностях Сент-Андре, умерщвляя всех, кто встречался ему на пути, и ни мольбы, ни слезы, ни вопли малых детей, когда у них на глазах убивали их отцов и матерей, не могли тронуть убийц.
В Сент-Андре генерал Планк приказал сбросить с постелей спящих, согнать их всех в церковь и запереть там. Затем оттуда выводили их поодиночке и всех умерщвляли. Бойню начали с уничтожения пяти женщин, у одной из них, по имени Пралон, было две дочки – шести и семи лет. Девчурки, как маленькие львицы, бросились с дикими криками на офицера и на солдат, пытаясь вырвать мать из их рук, и все же ее искрошили саблями у них на глазах, а затем уничтожили и остальных женщин: одних расстреляли, других зарубили саблями, а некоторых прикончили топором.
В Сент-Андре было три мельника, они молили мессира Феске, ленного владельца тех мест и их господина, спасти их. Феске появился, но вместо того чтобы попросить Планка помиловать их, как они надеялись, приказал немедленно умертвить их.
Десятилетнему мальчику, сыну некоего Плана из местности Оссилярг, всадили три пули в грудь, он еще дышал и, когда штыками добивали его, угасающим голосом простонал: «Ох! Где же отец мой? Зачем оставил меня здесь?»
Мертвых не хоронили, одних сбросили в самом городе с моста в Гардону (в некоторых еще теплилась жизнь, они еще шевелились, поднимали головы), других пожрали собаки и свиньи; спустя долгое время нам рассказали, что из груды мертвых тел вздымалась правая рука одного из наших братьев, и окостеневшую эту руку никак не могли согнуть, – то было знамением, что господь отомстит убийцам за пролитую ими кровь.
Была среди казненных крестьянская девушка семнадцати лет, по имени Мари Комбассон,{108} такая милая и пригожая, что один из солдат разжалобился. Он бросился к ногам генерала и умолял его помиловать юную горянку, добавив, что хочет жениться на ней. Мессир Планк даровал помилование. Солдат просил о том по велению сердца, нисколько не сомневаясь в согласии девушки, но, когда он подошел к ней, красавица сказала:
– Ты добрый человек. Прими от меня на память кольцо и вот это серебряное экю. Спасибо, что пожалел, но, ты уж извини, я не могу отречься от своих братьев и сестер, кои примут сейчас мученическую кончину. Я хочу лишь одного: поскорее умереть вместе с ними, дабы познать блаженство жизни вечной. Ты видишь во мне только младость мою и девичью красу, но не думай, – нет во мне женской слабости, как вы ожидаете…
Дав гордый сей ответ, она возвратилась к виселице и собственными своими руками накинула себе петлю на шею.
Видел ее и слышал один старик, спрятавшийся в куче навоза, а также женщина, чудом уцелевшая; душегубы ударили ее саблей и сочли за мертвую, когда она упала, обливаясь кровью; однако она выжила и все рассказала нам, ибо воочию видела, как повесили Мари Комбассон, девушку-горянку.
Люди, побывавшие в Алесе, в Андюзе, в Ниме и даже в Монпелье передавали нам то, что слышали о властях предержащих.
По словам одних, мессир де Бавиль, интендант, в силу обстоятельств ведавший теперь и королевскими войсками в Севеннах, получал двойную пенсию, то есть двенадцать тысяч ливров; привалившее ему счастье кончится только вместе с войной; война против нас на руку не только ему, но и многим другим, вплоть до последних фузилеров, кои стремятся перещеголять друг друга в грабежах и предпочитают подольше благоденствовать, нежели подвергать свою жизнь опасности в сражении с нами.
Над Темным ущельем.
Мы поджидаем Зверя.
«Новообращенные» из Сент-Андре примчались к нам по кратчайшей дороге через Лирон. Сердце у бедняг того и гляди разорвется – так быстро они бежали; они принесли весть, что батальон из Рояль-Дофине под командой подполковника Мену повел наших пленных братьев в Ла Саль.
Тогда полковник Роланд собрал нас всех – Эгуальский отряд, отряд Кастане, Лозерский отряд Жуани, призвал на совет Авраама Мазеля, Соломона Кудерка и других пророков и не пророков; говорили все, кого вдохновлял бог.








