Текст книги "Придет Мордор и нас съест, или Тайная история славян (ЛП)"
Автор книги: Земовит Щерек
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 13 страниц)
10
Райская Советская Социалистическая Республика
В Симферополе я чувствовал себя словно в Индии. То же самое неумение управляться с пространством, поскольку оно было сотворено кем-то совершенно другим, чем те, которые пользовались им в настоящее время. И экзотика, которая била из каждого фрагмента этого места. И чувство рая. Я знал эту действительность из уже смазанной временем молодости, по временам, когда в понедельники по утрам в еще ПНР-овском телевизоре демонстрировали советские фильмы. Именно в них можно было видеть тех счастливых бомбил, сидящих на складных стульчиках рядом со своими москвичами и плюющих под ноги лузгой от семечек. Или тех социалистических интеллигентов, моих любимых представителей Совдепии[116]116
Снова вольность переводчика. У Автора «Советии» (Radzecii).
[Закрыть] – худых, в рубашках с коротким рукавом, сунутых в коричневые брюки, в пенсионерских сандалиях, напяленных на бежевые носки, с очками в роговой оправе. Или тех продавщиц хлебного кваса, сидящих рядом со своими выкрашенными в желтый цвет цистернами с краниками и решающих кроссворды. Все это я уже где-то видел.
Воздух был желтым и густым, зелень – насыщенной, как будто бы кто-то подрихтовал ее в фотошопе. Вся эта реальность распадалась, осыпалась в прах, но все жили в этих руинах счастливо, во всяком случае – так это казалось. Как будто бы они черпали откуда-то некую чудаковатую уверенность, будто бы Некто, какое-то Высшее Существо все это когда-то за них исправит – отремонтирует дома, залатает дыры в мостовых и на тротуарах, замажет все трещины раствором. Это неправда, будто бы коммунизм был атеистической идеологией. Ну да, доктрина предполагала, что никакого бога на небе нет, но жители коммунистического мира в нечто вроде бога все же верили. Правда, бога земного, который регулирует все будничные дела и проблемы. То, что это божище было неспособным – дело другое. Но оно существовало. То есть – тогда существовало. Потому что, в конце концов, оно удавилось собственной же блевотиной, как Бон Скотт из AC/DC и Джимми Хендрикс. И умерло.
Ту поездку я помню как будто сквозь сон. В Симферополе купил билет на электричку до Бахчисарая. Я сидел на деревянной лавке и через окно глядел на замусоренную степь, которая через какое-то время сменилась складчатым пейзажем с небольшими горами. Те горы выглядели так, словно их кто-то разрезал ножом, так что все содержимое рассыпалось на землю.
В электричке какие-то ребята играли на гитарах. На каждой остановке стояли бабушки, торгующие чебураками[117]117
Так у Автора: czeburaki.
[Закрыть], которые они жарили, полностью погружая их в отвратительное, старое масло. По поезду ходили бродячие продавцы пива. Сам я избегал групп польских «туристов», лазивших по всему составу, предварительно накачавшись «Вигором», и ищущих русских, которые желали бы с ними выпить. Меня они тоже избегали.
Билеты проверяла татарка в мундире и фуражке с логотипом украинских железных дорог. У нее были узенькие глазки и щечки словно булочки. Ее предки палили села, брали в ясырь, да что там в ясырь – ее предки на маленьких лошадках, с сырым мясом под седлами свергали цивилизации во имя Великой Степи, во имя Травного Ничего, а она – как будто ничего и не было – ходила по вагону и проверяла билеты у пассажиров электрички сообщением Симферополь – Бахчисарай. Sic, курва, transit gloria mundi, размышлял я, подавая билет, чтобы контролерша его закомпостировала.
Но татаркой она была лишь снаружи. Я это видел. В средине она была русской. Очень профессионально она обматерила какого-то типа, у которого при открытии бутылки на пол пролилось немного пива. И вообще, все время она выглядела оскорбленной и по вагону ходила так, словно желая кому-нибудь устроить головомойку. Все избегали ее взгляда и вежливо подавали билеты. Я ее всего лишь сфотографировал, и она въелась в меня словно в паршивого пса. Орала, что она государственная служащая, а фотографирование государственных служащих – это, по сути, то же самое, что и фотографирование публичных зданий, а это без каких-либо условий и строжайше запрещено как государственная измена и карается соответственно тяжести преступления. Я делал вид, будто ничего не понимаю и улыбался словно придурок. Как учил мастер Ричард[118]118
???
[Закрыть].
В конце концов, орать она перестала; вот просто так, неожиданно успокоилась и пошла дальше.
Мой сосед, тот самый, что пролил пиво на пол, подмигнул мне и угостил глоточком. Пиво было теплое. Сам же он был худой, высокий и лысый, а звали его Димой. Когда-то, рассказывал, он был в Польше. Перегонял машины из Германии, так что наша прекрасная страна, рассказывал он, находилась у него на пути. Польские дороги и польская полиция так сильно надрали ему задницу, что долгое время он ненавидел все, что имело хоть какую-то связь с Польшей, в том числе и Анну Герман вместе с Четырьмя танкистами. Но потом это прошло. В конце концов, он был интернационалистом и коммунистом по убеждениям, и он признавал теорию, что обычный человек не виновен, что родился поляком, и что им правят такие курвы, которые берут в полицию других блядей, по собственному образу и подобию. И вообще, – вел свой рассказ Дима, – уже в самой институции польскости есть нечто невыразимо враждебное. Это нечто, которое ненавидит русских и Россию, которое ненавидит все славянское, а ведь, – продолжал доказывать Дима, – поляки – это тоже славянский мир, и выходит так, что Польша сама себя ненавидит. В польскости Дима видел яд и неискренность, постоянное желание подставить ножку и выкопать волчью яму. – Национализм, – вздыхал он и передавал бутылку, чтобы я сделал глоточек. Я брал и тоже вздыхал. Дима показал, где мне следует выйти, попрощался, словно с братом, и сказал, что дал бы мне оставшееся пиво на дорожку, но у него всего две бутылки, а до Севастополя ехать еще больше часа.
Как только я вышел в Бахчисарае, то сразу же получил жарой по морде. Как будто по мне кто горячей тряпкой прошелся. Но потрескавшийся бетон перрона и побеленные бордюры действовали на меня успокоительно. Мне хотелось громко кричать от счастья. Бабуля, что подошла с картонкой, извещавшей, что у нее сдается квартира, когда должна была быть красавицей. Было в ней что-то такое, трогательное. Я сказал, что пойду с ней даже на край света, она же спросила, сколько нас всего, и на сколько ночей. Я ответил, что нас всего раз, а что касается ночей, то не знаю, но, скорее всего, не на слишком долго. Тогда, не говоря ни слова, она меня бросила и подошла к стоявшей на перроне группе польских туристов с рюкзаками, которая как раз выгружалась из вагона.
Но очередная бабуля на меня решилась. Всю дорогу до квартиры она трындела, что все другие бабки, что сдают квартиры – люди плохие, потому что вечно забирают у нее клиентов, что все они устроили заговор против нее. И, наверняка, потому, – делала она вывод, – все это из-за того, что у нее самая лучшая квартира во всем Бахчисарае. Да что там в Бахчисарае – во всем Крыму! Я слушал ее вполуха, потому что рассматривал округу: покрытые пылью маршрутки, стоящие на площади зад к заду; гопники в трениках и вьетнамках, чешущие яйца перед интернет-кафешкой; дамочки, пытающиеся не поломать высокие каблуки на этом невероятном коктейле из битого камня, засохшей грязи и гравия, который уперся на том, что он и есть улицами вместе с тротуарами. Я спросил, далеко ли до центра, на что бабуля решительно ответила, что центр находится как раз там, где она проживает, точнехонько посередке между железнодорожным и автовокзалом. Она рассказывала об этом своем расположении между вокзалами, как будто бы речь шла о какой-то космической гармонии, о центре Вселенной, в которой царит извечный порядок и небесный покой. А там же, продолжала тарахтеть она, где все ошибочно располагают центр города то есть – в старом городе, ничего на самом деле и нет. Один только старый город. Потому, делала она вывод, во всех путеводителях по Крыму эта дурацкая ошибка только копируется и копируется. Будто бы центр не находится в центре. И если у меня когда-нибудь появится соответствующая возможность, чтобы я повлиял на соответствующих лиц и как-то изменил это ошибочное положение вещей. Чтобы я письмо написал или еще чего-нибудь.
Я получил комнату в доме бабули. Помимо нее, там жил еще дед. А еще – сын деда и бабули – Николай. Бабуля, как оказалось, была украинкой, так что дед называл ее «хахлачкой»[119]119
Я понимаю, что по-русски следует писать «хохлушка». Так нет же, в оригинале четко стоит: «Chachłaczka» (в польском языке национальность пишется с большой буквы).
[Закрыть]. Дед же был русским, так что бабуля называла его «кацапом». Их сыну собственная национальная принадлежность была до задницы. То есть, как он объяснял, вообще-то он русский, но не в том смысле, что россиянин, с Федерацией, кремлем, Москвой и так далее. Но и не украинец. А вот просто так, рассуждал он – русский я, и все. Как все остальные.
А было просто сказочно. В саду все заросло, как в джунглях. Перед домом росли помидоры и огурцы. На самом дворе было полно всего. Как на старом чердаке. Ржавые автомобильные детали, какие-то доски, железки и вообще один черт знает что. Выглядело все так, что можно было сконструировать армию ржавых роботов и с ней завоевать весь мир. И все это облазили и захватили в полное свое владение коты. По-настоящему захватили, словно лохматые и крайне подвижные личинки, потому что было их без счету!
Я оставил рюкзак, умылся в странной душеподобной конструкции, которую Николай с отцом поставили в саду, и вышел в звенящую тишину. Дом бабули – хахлачки, деда-кацапа и Николая стоял ну совершенно в сельской местности. Все соседские дома были похожи на их дом. Все были окружены похожими садами, вскипавшими зеленью и всяким мусором. Проезжей дороги не было, равно как и уличных фонарей. Вся в выбоинах дорожка между заборами вела в сторону асфальтовой дороги на Севастополь. Воздух дрожал от жары. И я погрузился в нем, словно в меду.
Это было нечто невообразимое. Бахчисарай был словно кусок Средней Азии, вырезанный из нее (CTRL+C) и вставленный (CTRL+V) в – что бы там ни было – европейскую действительность. Я стоял на краю обрыва и глядел на город, наежившийся там внизу минаретами, клубящийся узенькими улочками. Вот здесь, думал я, татары и заводились. Это отсюда выезжали они палить и грабить. Насиловать, наверняка, тоже. Хотя как они там справлялись с насилием после кучи дней в седле, я ни малейшего понятия не имел.
Вблизи старый город выглядел несколько иначе. Советскость здесь на полном ходу врезалась в исламскую эстетику и обнажила ее до живого мяса. Это была радостная, славянская разухабистость, наложенная на ориентальный скелет города. Дома обладали самыми различными формами – чего у кого имелось под рукой, когда он достраивал какую-то там комнату, пристройку или просто поднимал крышу. Строения напирали одно на другое, карабкались одно на другое, и все вместе – на окружающие холмы. По узенькой улице, увидал я, галопом мчал мужик на лошади. Охляпкой, без седла. На нем были только штаны. А так босиком и без рубашки. Выглядел он совершенно пьяным. Проскакал мимо меня и исчез за поворотом.
Перед ханским дворцом татарские и русские женщины продавали сладости. Они сидели тут в цветастых домашних халатах, различаясь лишь чертами лиц. Одна перебивала другую. Какие-то польки во вьетнамках сидели на ограде мавзолея Диляры Бикеч, которая, по мнению Пушкина и Мицкевича, была полькой, захваченной татарами в ясырь. Хан, якобы, влюбился в нее и взял в жены. Одна из приезжих женщин держала на коленях Крымские сонеты и дрожащим голоском декламировала: Среди густых садов, в расцвете юных лет, / Одна из лучших роз осыпалась, увяла! / Как стая мотыльков в дне золотом пропала, – / Так молодость прошла, оставив грусти след[120]120
Адам Мицкевич. Крымские Сонеты. Гробница Потоцкой (Здесь и дальше перевод Владимира Коробова).
[Закрыть].
Вторая начала хлюпать под носом и поглаживать стенку, на которой сидела.
– На севере горит над Польшей гроздь планет, – продолжала декламировать готовая разрыдаться экзальтированная девица. – Откуда столько звезд так ярко засверкало? / Не твой ли это взор, который смерть украла, / Зажегся в небесах, преобразившись в свет?.
Я глядел и не мог поверить собственным глазам.
– О, полька! – завыла экзальтированная, а ее подружка продолжала демонстрировать собственные чувства на стенке. – Я, как ты, окончу жизни дни / От родины вдали… Найду я здесь забвенье, / И, может, кто-нибудь в кладбищенской тени / Беседой оживит немое запустенье: / Звучит родная речь – ты оживешь в ней…
Рядом сидел на корточках старый татарин и пас коз. Он с любопытством поглядывал на девиц. Рядом с ним на земле лежала раскрытая книжка. Это был Код Леонардо да Винчи Дэна Брауна.
На квартиру я шел окружной дорогой, все время теряясь. Стадион Дружбы Бахчисарай зарастал сорняками и трескался, точно так же, как в фильме Мир без нас. Все вместе выглядело какой-то социалистической и дико провинциальной версией античных развалин. Якобы, Шпеер с Гитлером, обдумывая свои нацистские гигастроения, принимали во внимание Ruinenwert, то есть то, как эти здания будут выглядеть через тысячу лет в виде руин. Вполне возможно, что социалистические архитекторы, которые – как и все в Центральной и Восточной Европе – в глубине души, каким-то извращенным образом восхищались немцами, тоже принимая это во внимание. Во всяком случае, так это выглядело. Сквозь щель в двух половинках ворот я вскользнул в средину и вышел на газон. Здесь трава доходила мне до пояса. Вот это, курва, были просторы сухопутного океана. Ну ладно, пускай будет пруд. На завалившихся трибунах парни жрали водку и пялились на меня, заслоняя глаза от солнца. Я им помахал, а они – неохотно, затягивая время – поднялись и начали спускаться в мою сторону, чтобы исполнить извечную обязанность и дать мне в кость. Я же отступил по протоптанной ранее дорожке. А за ворота стадиона парням выходить уже не хотелось.
Мы с Николаем сидели за поставленным во дворе столом и тихонечко употребляли виноградную самогонку, которую гнал сосед, пан Вася. Пан Вася, как я узнал, был инженером на здешней электростанции. И вообще, все здесь были инженерами. Немного как в Атомицах[121]121
??? Правда, проскользнуло, что есть такое местечко, где режутся в пейнтбол, но причем здесь инженеры? Может, это место действия какого-нибудь польского фантастического м/ф?
[Закрыть]. Дед кацап был инженером, бабуля хахлачка – тоже. Это был поселок инженеров. Я собственным глазам не верил. Вот эта вот дерёвня без асфальта, эти распиздяйские садики – это было инженерским поселком? – Да, – ответил мне Николай. – Здесь все инженеры. А дома мы получили от электростанции. Коммунизм был хорошей системой. Ты не заметил, что все такие же самые?
– З-заметил, – с изумлением дошло до меня. – И ты тоже инженер?
Николай вздохнул.
– Ну, не совсем, – признался он. – Родители подгоняли, только мне учиться не хотелось. Я в Ялте, – сказал он, – в гостинице работал. Золотые времена были когда-то. Лично я выдавал инвентарь для отдыха.
– И какие с того были бабки? – спросил я. – Что это был за инвентарь?
– Ну, нормальный, для отдыха, – ответил он. – Гостиничным клиентам выдавал. Покрывала, чтобы лежать на пляже, полотенца, лежаки, такие пенопластовые доски, чтобы учиться плавать, шапочки для бассейна. Вся штука была в том, – подмигнул он мне, – что все это было на шармака. А мы этого клиентам не говорили и брали бабки. И знаешь, сколько можно было выцыганить? Браток, оно только кажется, что мало, но если все одно к другому прибавить…
– И что, – спросил я, отпив глоток самогонки, – почему все кончилось?
– А, – махнул тот рукой, – «новые времена», бля. Новый шеф пришел и – сука – камеры установил, так что никакой жизни, хуй ломаный. Запретил, ну. Так я с работы ушел. За такую мизерную зарплату, так я предпочитаю вообще ничего не делать.
Луна выкатилась на небо настолько огромная, полная и круглая, как будто опухшая.
– Так с чего ты живешь? – спросил я.
– С тебя, – ответил он. – Ужасно много вас сюда приезжает. То есть, поляков. Вот скажи мне, – затянулся Николай сигаретой, – ну вот почему именно вас? Вот не немцев, не американцев, ну не знаю, бля, чехов – а только вас?
– Память материала, – ответил я.
– Чего? – спросил тот.
– Память материала. Расспроси у своих инженеров-родителей, так они тебе расскажут.
– Ты мне мозги не еби, – Николай долил стаканы. – Говори.
– О Польше «од можа до можа» слышал?
Николай похлопал ресницами над своей рюмкой, рассмеялся.
– Так что же выходит, – спросил он весело, – вы сюда на завоевание приезжаете, или как?
Я пожал плечами.
– Не знаю. Наверное, тут дело в том, что мы последний романтический народ в Европе.
– Ебанутый народ, – заметил на это Николай. – Я понимаю: приехать на море, посидеть в гостинице, покупаться, отдохнуть. Но вот, блин, ездить на тех поездах, без какого-либо смысла, с места на место, с теми тяжеленными рюкзаками, шастать по каким-то задам… Таким макаром, – сделал он вывод, – никакой Польши от моря до моря вы не вылазите. Твое здоровье.
На другой день я отправился в Чуфут-Кале, пещерный город, выковырянный хрен знает когда, хрен знает какой стародавней расой, в котором проживали – в течение всей его долгой истории, в том числе, татары и караимы. Я шел через жарищу, как словно через кипящее масло. Под Успенским монастырем на ступенях сидели церковники[122]122
Klerycy. Так что трудно сказать, кто шмалил: монахи или священники…
[Закрыть] с длинными бородами и шмалили самокрутки. А чуть подальше я увидел что-то совершенно невообразимое. Машину «зил», передние колеса которого стояли на древесных пнях. И дело даже было не в том, что под одним колесом был один пень: под каждым колесом было по нескольку стволов, и «зил» стоял под углом сорок пять градусов. На кузове был смонтирован подъемный кран. Вся штука была в том, чтобы кран доставал до горного склона, куда он выгружал товары. Вся эта конструкция была настолько рахитичной, держалась исключительно на честном слове, что я вытащил фотик и щелкнул фотку. Работники исподлобья лыбились Ты чё, – спросил один из них, бородатый, – первый раз видишь что-то такое? – А как вы, – спросил я, – подняли тот «зил», чтобы сунуть под него те дровеняки? – А краном, – ответил бородатый. – Как это, краном? – спросил я. – Ведь кран на «зиле». – И тогда бородатый потянул себя за волосы на голове. А как Мюнхгаузен из болота, Мюнгхаузена знаешь? – Знаю, – ответил я и отправился дальше.
Асфальт закончился и началась грунтовка. Туристки из России и Украины под острым углом поднимались вверх в шпильках. Словно на бал, с сумочками, в которых, возможно, мог поместиться надфиль для ногтей и несколько свернутых рулончиками банкнот. На некоторых были блузки из монет, у других на головах были прически, которые, так, на глаз, необходимо укладывать по несколько часов перед зеркалом. Мне казалось, чтобы их уложить, нужно было встать в полночь.
Неподалеку от входа в Чуфут-Кале стояла палатка. Перед ней расположилось – на глаз – с десяток студентов. Развалившись на траве, они пили пиво. В паре метрах зиял вход в какой-то грот.
– Коллега, – позвали меня студенты, – древности увидеть не желаешь?
– Какие древности? – заинтересовался я.
– Нуу, – сказал один из студентов, по виду – их атаман. – Древности. Старинная пещера, или я там знаю, что…
– И на кой хрен мне, – спросил я, – древняя пещера. Любая пещера уже сама по себе древняя.
– Как хочешь, – пожал атаман плечами. – Но там древние пиктограммы имеются, и вообще.
– А вы как, – хотелось мне знать, – сотрудники заповедника? Музея? Или кто там вашей пещерой занимается?
– Не-е, – отрицательно покачал головой предводитель, – мы студенты экономики из Симферополя.
При этих словах все остальные салютовали мне пивными бутылками.
– Ну как, коллега, – сказал студенческий лидер, – всего пять гривен. На пиво.
– Так, может, я вам покажу пещеру, – пожал плечами уже я. – За четыре гривны. Точно так же могу.
– А, пиздуй, – ответил атаман и направился в сторону студенческой братии, развалившейся в тени палатки.
– Ладно, – бросил я, удивляя самого себя. Атаман стоял и выжидающе глядел. – Покажите свои пиктограммы.
Я дал предводителю пятерку. Тот взял и повел меня за палатку. И правда, в скале имелась дыра.
– Влезай, – сказал студент.
– За тобой, – буркнул я, представляя себе трупы туристов, заполняющие старинную пещеру от сталактитов до сталагмитов. Атаман холодно глянул на меня, но влез, предварительно включив фонарик, который вытащил из кармана на шортах.
Пещера была как пещера. Ничего особенного я не замечал.
– Ну и? – спросил я у предводителя.
– А ничего, – ответил тот. – Древняя пещера, ты чего хотел?
– Ну, бля, старик, – взмахнул я рукой, – так что тут было, я не знаю, кто тут жил? Готы? Тавры? Или, бля, скифы?
– Готы, тавры и скифы вместе, – распалился тот. – Мне откуда, бля, знать? Я экономику изучаю, а не археологию. Индиана Джонс, блин, мне нашелся.
– Ну ладно, – уже разочарованно бросил я. – А где же эти пиктограммы?
– А, пиктограммы, – обрадовался атаман. – Вот, пожалуйста, имеются.
Он направил луч фонарика на потолок. В световом пятне я увидел коряво закопченные пламенем свечки знаки, которые в чем-то походили на руны очень пьяных викингов. В самом конце копченого ряда псевдо-рун гордо красовался признанный во всем мире графический знак мужского члена.
Москвички, ростовчанки, харьковчанки и другие дамочки в своих шпильках скакали по камням Чуфут-Кале что твои козочки. В объективы они выпячивали свои прелести, как будто бы каждая из них была порно-актрисой. Их мужчинки были по-гангстерски сдержанными и экономны в движениях. Понты есть понты. Я же ходил по этому скальному городу и просто балдел, потому что он был просто красивым. Кто бы там его не строил, вкус у них имелся. Перед караимской кенасой[123]123
Молитвенный дом у караимов
[Закрыть] стояла старая, потрескавшаяся мраморная плита. В тексте восхвалялся добрый царь Александр. Над кириллицей в завитушках виднелся двуглавый орел, усеянный гербами земель Империи. Польский орел присел на левом крыле двуглавого.
Бахчисарай. Ханский дворец.
А это большая (!) кенаса в Чуфут-Кале. Без девиц на шпильках.
– Это про нашего царя, – шепнула молоденькая мамаша в шпильках пацану лет десяти, которого держала за руку, – про царя Александра. Запомни.
Первый раз я услыхал, как кто-то говорит о царе «наш», и меня ужасно удивляло, насколько все это инстинктивно, естественно и невинно.
Возвращался я ночью, пьяный. Встретил каких-то поляков, и вместе мы ужрались в татарской пивнухе неподалеку от выезда на Севастополь. Ребята были из Гданьска, сюда приехали полазить по горам.
А потом я возвращался. Света не было. Луны не было. Видать не было ничего. Совершенно. Шел я по памяти. Иногда лишь маячили группки черных сидящих на корточках силуэтов. В такие – как эта – ночи я понимал, почему ночь пробуждала в людях такой страх. Почему они населяли неведомое чудовищами. Я шел сквозь черное ничто, сквозь космос – ведь этот мрак был частью мрака Космоса, от Бахчисарая до Альфы Центавра, Андромеды и дальше, и дальше, до самого конца Вселенной, за горизонт событий. И я понимал, что ничто никак не белое. Что этот долбаный листок бумаги нас всегда обманывал[124]124
Białą nicość (белое ничто) – устоявшаяся поэтическая метафора. Она присутствует в поэзии, во многих книгах об альпинистах, моряках; в музыкальных (часто роковых) песнях.
[Закрыть].
На следующий день, что удивительно, похмелья не было. Я попрощался с Николаем, кацапом и хахлачкой, после чего попилил на вокзал. Через окна электрички я глядел на то, как пейзаж превращается в средиземноморский. Итальянский. Оливково-зеленые не крутые холмы. Пинии. Это была Италия, но Италия советская. Постсоветская. То была Италия, застроенная жилмассивами из панелей и пустотелого кирпича. Альтернативная история во всем диапазонею Мы подъезжали к Севастополю.
В военном порту ржавел советский флот. Я осматривал его вместе с Хайке, немкой из Кёльна, которая планировала брести с рюкзаком за спиной из Германии до самого Владивостока. Ее я встретил на вокзале, где она безрезультатно пыталась разузнать дорогу до центра. Русского языка она не знала, а по-английски не говорил. И мы решили осмотреть город самостоятельно.
– Выходит, вот чего мы боялись все эти целые пятьдесят лет, – глядела Хайке на ржавый Черноморский флот, покачивающихся на ласковых волнах, и не могла этому надивиться, – этой кучи лома! Невероятно!
Она делала снимок за снимком. И никто ей и слова не говорил, что это нельзя или там запрещено. По порту шастали какие-то офицеры, глядели на иностранцев, фотографирующих жемчужину в короне Советской армии, и у меня сложилось такое впечатление, что на их лицах рисуется смущение, как будто они извинения просили. Рядовые матросы сидели рядком на лавке. Выглядели они словно ряженные, словно статисты, ожидающие своего тумака в видеоклипе для геев – эти черные клеша, белые форменки с морскими воротниками, бескозырки с надписью «Черноморский Флот» на околыше. Мы подошли, чтобы поговорить. То есть – это Хайке желала поболтать. Я согласился перевести. Лично я никогда не понимал этой навязчивой идеи разговаривать с местными. Нет, иногда, почему бы и нет, можно обменяться каким-то словом, вот только что они по сути могут сказать помимо того, что и так видно. И так понятно, что жизнь тяжелая, что денег нет, что с работой паршиво, что в стране бардак, и что до дома далеко, ведь все они бывшие русские. Моряки дали нам открытки для девушек и попросили их бросить в ящик, потому что им запрещено покидать территорию порта. Идя по направлению к почтовому ящику, мы читали эти открытки. То есть – читал я. Вслух. И были они до боли именно такими, какими должны быть открытки служащих в армии парней своим девчонкам. Что они скучают плюс несколько завуалированных эротических намеков. Всё.
В развалинах Херсонеса Таврического, там, где князь Владимир принимал крещение от греков, где началась история Третьего Рима, где началась православная Русь, где русское столкнулось с древним – пьянка гудела на все сто. Среди раздолбанных стен древнего города валялись разбитые бутылки «Шампанское Игристое»[125]125
Еще один пример поспешности Автора: либо «Шампанское» (Украинское или Советское), либо же «Игристое вино» (поскольку понятное дело, что «шампанское» – это и так игристое вино. Дело другое, что международные организации запрещают украинским (российским и другим) производителям помимо Шампани или Коньяка использовать эти названия. Понятное дело, что на эти запреты в Украине (России и странах СНГ, в отличии от Польши) «кладут с прибором»… Но «Игристое шампанское» – это уже перебор даже в гонзо.
[Закрыть], сигаретные бычки, собачьи и человеческие какашки. Славянские парочки сидели в античных развалинах, обнимались и глядели в море.
Флот…
Херсонес с парочками и не только…
И Хайке, немка. Она была низенькой, черноволосой и была похожа, скорее, на венгерку, чем на немку. Ну ладно, чуточку на француженку. Мы прогуливались по этим крымским Помпеям, и я учил Хайке самым основным русским словам. Она игралась ними, утверждая, будто те замечательно крутятся вокруг ее языка. С любовью она повторяла словечки типа «канечна» и «как жывёш», но любимым ее выражением было «качьества». Я и сам любил эти словечки.
Задолго до славян здесь, в Крыму, имелись таинственные тавры, которые разбивали головы своих эллинских пленников дубинами, а потом те же самые головы отрезали и насаживали на колья, чтобы воткнуть перед домами, чтобы те стерегли их дома словно собаки.
Впоследствии здесь же были столь же таинственные киммерийцы, от которых Роберт Эрвин Говард вывел род Конана.
Впоследствии – а почему бы и нет – скифы, еще позднее: греки, римляне, хазары, снова греки, только теперь уже как ромеи, потому что из Византии. Потом итальянцы из Генуи, татары, а в самом конце – они. Славяне. Мы. Они. Ну, где-то вроде как бы – мы. И все же – не мы. Они. Я не знал, сам не знал. Но чувствовал, что все-таки – они.
– Скажи мне, – спросила в какой-то момент Хайке, – зачем вы сюда приезжаете?
Мы тоже, как и другие, сидели в тех развалинах, на древних камнях и тоже выпивали, глядя в море.
– Кто «вы»? – спросил я.
– Ну вы, поляки. Как встречу кого-нибудь с рюкзаком – так сразу и поляк.
– Го-о-осподи, – ответил я. – Совсем недавно я объяснял это твоей противоположности.
– А кто же это моя противоположность? – удивилась Хайке.
– Ты ведь немка, – сообщил я ей, – так что твоей противоположностью является русский. Все просто.
Хайке рассмеялась.
– Ах, вот оно как, – бросила оно. И все же, зачем вы сюда приезжаете? – спросила она через минутку. – Впрочем, – заметила она, – может я и понимаю, зачем. Но вот одного понять не могу.
– Чего?
– Вот вы, поляки, разумные люди, – очень осторожно начала девушка. Я подозрительно глянул на нее. – Ну… я так предполагаю. Тогда объясни мне, почему всякий раз, когда я встречаю поляка, он мне начинает рассказывать, какие видел здесь чудеса. Как тут все расхерячено, как ничего не работает. Каждый рассказывает какие-нибудь байки. Но ведь… – Хайке украдкой оценивала мою реакцию, – ведь вы обязаны понимать, что у вас точно так же. Ну не можете ведь вы быть настолько неразумными, чтобы этого не понимать. Правда?
Я вздохнул.
– Тогда объясни мне, – продолжала Хайке, – зачем вам весь этот театр? Что вы разыгрываете сами перед собой?
Я снова вздохнул и щелчком отправил бычок приблизительно в то место, где крестился князь Владимир.
И что, бля, я должен был разъяснять, что у нас, поляков, имеется странная теория, будто бы латинское дерьмо – это дело одно, а вот дерьмо православное – это дело совершенно другое?
– Умом вам Польши не понять[126]126
В оригинале: Polski nie pojmiesz rozumem, что является пастишем знаменитых строк (в польском переводе): Rosiji nie pojmiesz rozumem (на всякий случай переведу: «Умом Россию не понять…»).
[Закрыть], – а что еще мне оставалось отвечать. А ведь и правда: вот что я, блин, должен был ответить.
Не, чего там, Хайке была как раз в порядке. А Севастополь был очень даже приятным городом. В какой-то из церквей висела икона царя Николая. На ней царь выглядел приличным таким православным святым. В той же самой стилистике. Перед иконой молитвенно склонялись женщины в земных поклонах. Среди них имелась молодая девушка. Было ей лет восемнадцать, на ней были адидасы и розовая блузочка. Она тоже кланялась своему повелителю, вознесенному на алтарь до кончиков собственных сапог.
Мы поискали места на ночлег, потому что вместе было дешевле. Лифт в гостинице, и правда, имелся, но он не работал. Его двери, как и всю стену, оклеили фотообоями в осенние листья. На стенке висела батарея отопления, а поскольку ее обклеить было никак нельзя, то замалевали краской коричнево-оранжевого цвета. Двери плотно не закрывались. Сексом мы занялись, скорее, со скуки. Бухать нам уже не хотелось, а вечером тоже ведь следовало что-то делать.
Утром мы вместе выбрались в Алупку. На старой «волге», которой управлял грузин, таксист, рассказывающий, что он был героем Отечественной войны и кавалером посмертной медали Героя СССР[127]127
Нет, ребята, я перевел дословно….
[Закрыть]. «Волга» кашляла и тяжело дышала, пару раз глохла, так что ее нужно было подталкивать – но мы доехали.
В Алупке ничего интересного не было, но дальше нам ехать не хотелось. Мы сидели на бетонных плитах, заменявших здесь пляж, и глядели, как русские жарятся на солнце. К меня еще появилась мысль, что из следовало перевернуть, а то пригорят. Алупка, в основном, состояла из крошащегося бетона, и вообще, бетона здесь было даже слишком много. Отовсюду торчала какая-то арматура. Ржавчина и рассыпание, и на всем этом – голые, покрасневшие от солнца людские тела. А потом наступил вечер, и было бы неплохо, раздумывали мы, найти какое-то местечко, чтобы поспать. И так уж сложилось, что как только опала апельсиновая пыль, мы увидали широко лыбящегося нам типуса, похожего чем-то на грузина, а чем-то на цыгана.