355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Захария Станку » Босой » Текст книги (страница 35)
Босой
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 17:24

Текст книги "Босой"


Автор книги: Захария Станку



сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 36 страниц)

Я добрался до Бухареста пешком, покрытый потом и грязью, и вошел через городское предместье со стороны Дуная, по дороге османов, столько раз являвшихся завоевать город с помощью сабель, а потом поджечь его и покинуть, страшась, как бы с гор и холмов не нагрянули иные сабли, жаждавшие османской крови.

Огорчало меня и то обстоятельство, что я вступил в окрестности города на закате дня, когда вот-вот должна была пасть темнота.

Бухарест, как я вскоре узнал, расположен посреди обширных полей, некогда покрытых древним валашским лесом, на дне своеобразной чаши. С какой стороны ни подходить к Бухаресту, он открывается тебе лишь тогда, когда ты уже достиг его окраин, да и то не весь.

Итак, я остановился на той его окраине, где кончается путь от Дуная, и смотрел на открывшуюся предо мною картину. Та часть города, которая была видна – а я знал, что передо мной не весь город, – показалась мне бесконечно огромной. Но что это за город? Скорее обширный сад, где рассеяны дома с серыми крышами и белыми стенами вдоль длинных шоссе, по большей части узких и извилистых. Над городом, среди белых домов и зелени старых деревьев, высились маковки церквей. Еще и церквей здесь не хватало! Какие же толпы попов бродят тут по улицам! В Омиде было всего две церкви: одна посреди села, где шли службы, а другая, маленькая, деревянная, – возле кладбища. И только один поп – длинноволосый, в рясе и подряснике – отец Томицэ Бульбук. Нам и его одного хватало с избытком!

Я радовался и восхищался городом-цитаделью, который мне предстояло увидеть и исходить вдоль и поперек, познать до самых глубин, в его недрах я принял решение найти собственное место в жизни, даже если придется трудиться не разгибая спины и бороться, сжав зубы. Здесь я должен был испытать свои силы – хотя в тот момент, когда я оказался у его ворот, силы оставили меня.

Заходящее солнце заливало своим холодным багрянцем дома, башни церквей и деревья, заполонившие город. На окраинах фабричные трубы дырявили небо тонкими струйками белесых дымков. Откуда-то слышался отдаленный гул – словно в улье гудели пчелы.

Сердце мое сжалось не то от страха, не то от радостного предчувствия, что я так близок к достижению своей цели.

Опустившись на верстовой камень, я глядел на город, пока над ним не зажглись звезды и на улицах и дворах не замерцали крошечные огоньки.

Решил переночевать в предместье и войти в Бухарест вместе с победным сияньем восходящего солнца. Сказано – сделано. Постучался в первый попавшийся дом и попросился на ночлег.

– Откуда идешь?

– Из Джурджу.

Старик, вышедший к воротам, окинул меня подозрительным взглядом – не бродяга, не злоумышленник ли перед ним. Помедлив, впустил.

– Входи.

– Спасибо.

– Издалека будешь?

– С верховьев Дуная.

– Устал небось?

– Немножко.

– Ладно, старуха приготовит тебе постель во дворе.

– Я могу вам заплатить за ночлег.

– Денег, милок, не берем, у нас не постоялый двор. А коли при себе деньги есть, попридержи. Завтра пригодятся.

Кусок хлеба, который старик мне предложил – черного и твердого как камень, с отрубями и соломой пополам, – показался мне слаще меда.

– Такой вот хлеб и едим, милок, да и его не всегда достанешь. Что делать – война…

– А что, хороший хлеб.

– Хороший! Врагу бы им подавиться! Сильно же ты, однако, проголодался, ежели такой хлеб хвалишь.

– Это верно. Аж живот подвело…

– Бери еще ломоть. Мы его, прежде чем глотать, долго жуем, чтоб всю сладость и горечь почувствовать. Военного времени хлеб, ничего не скажешь…

По шоссе двигались пепельно-серые тени.

– Немецкий патруль.

– И часто они ходят?

– День и ночь ходят, милок. Народ тут смирный. Притаился народ. А они все равно боятся. Правда, в центре время от времени случаются стычки, порой мятежи. А в предместье все тихо. Ничего не скажешь. Но немцы боятся. Все равно им придется уйти.

– Когда же?

– Когда войну проиграют. Не могут они не проиграть. Несправедливо было бы.

– Войну выигрывает кто сильнее.

– Сначала была у немцев сила. А теперь нет. Гибнут на фронтах. Вон у них сколько фронтов… Гибнут, милок, и слабнут…

В свое время, задолго до того, как наняться работником к помещику Аризану, барину со стеклянным глазом, я прочел несколько книг про Бухарест, где рассказывалось, какую жизнь ведут люди в этом городе. Если бы я поверил всему, что там говорилось, мне давно уже надо было бы бросить свою затею. Потому что во всех этих книгах твердили одно и то же: большой город быстро убивает всякого, кто приходит из деревни в надежде найти здесь прибежище. Большой город, как гигантский дракон, разрывает в клочья несчастного, попавшего ему в пасть… Коли уж ты родился в деревне, там и живи до конца дней: город для горожан, таким и должен остаться. А ты, деревенщина, если захочешь попытать удачи в городе, сгниешь, не сумев приспособиться, а в лучшем случае – пополнишь ряды неудачников, устроишься кое-как и будешь до конца дней влачить жалкое существование.

А потом – неужели ты бросишь зеленые травы полей? Забудешь про шелест рощ? Чтоб запереть себя среди кирпичных или каменных стен и никогда уже не ощутить на лице ласкового дуновения ветерка?

В городе дождь похож на плач, а в деревне, когда струйки дождя распущенной косой оглаживают нивы или пашни, они поют страстную песнь жизни.

Неужели ты оставишь деревню, чтобы никогда не любоваться ни с чем не сравнимой красотой белой метели, проносящейся по полям и бескрайним снежным просторам? Как можно уйти оттуда, где так много солнца, воды и воздуха, чтобы похоронить себя среди мрачных стен? Да можно ли отринуть все это?

Ох, литература… литература…

– Бывают книги, говорящие правду, и книги, которые ее скрывают. Помни об этом, Дарие…

– Помню… Я ведь и сам изведал красоту полей и лесов. Великолепие голубых озер и небес. Знаю, как поет дождь и свищет белая вьюга, знакома мне и бескрайность степи, скрытой серебристым одеялом снегов…

Если бы я был жеребцом или теленком, козленком или воробышком, тогда, наверное, мне больше нечего было бы и желать.

Но я человек.

А в человеке возгорается искра.

Кто ее зажигает?

Зачем?

Скажи, ты можешь довольствоваться травой?

Можно бегать по ней босыми ногами.

И ноги становятся мокрыми от росы.

Пока ты ребенок, тебя радует это.

Но разве можно питаться только травой?

Ведь даже трава не принадлежит тебе.

А какое чудо – лес! Кому это знать лучше меня? Мне знакомы там и деревья, и птицы.

Ты думаешь, деревья похожи одно на другое?

И ветви?

И все листья одинаковы?

Ошибаешься.

Даже люди между собой сходны больше, чем деревья, ветви и листья.

Ты небось думаешь, что все птицы или букашки в лесу одинаковы?

Сходи и посмотри…

Очарование леса не сравнимо ни с чем.

Я знал все его тропки и чащи.

Знал, любил и понимал все его голоса.

Голоса птиц и деревьев.

Голоса трав и полян, писки его зверюшек.

Послушайте сказку, которая и не сказка вовсе.

– Сбегай, Дарие, в лес, набери в шапку грибов, нечего в котел бросить.

– Бегу, мама.

– И хворосту охапку прихвати.

– Ладно, мама.

Я подымаюсь на холм, пересекаю поле, добираюсь до леса и вхожу под его сырую прохладную сень. Ищу грибы. Недавно прошел дождь, и грибов полным-полно. Я кладу их в подол рубахи. Подбираю в траве тонкие, полусгнившие ветки. Свищут дрозды. Выкрикивает свое имя кукушка. Набегает ветер, и в лесу подымается гул. Хотел бы я встретить фею лесов. Или бородатого гнома. В сказках маленьким детям, заблудившимся в темном лесу, всегда встречаются феи или крошечные бородатые человечки, а непослушные малыши попадают к злой колдунье, бабе-яге, у которой нос крючком на кривой рот спускается, а вместо пальцев когти торчат.

Я, наверно, послушный.

Мне баба-яга не встретится…

– Эй, ты, чего в лесу ищешь?

– Мама послала грибов насбирать, дядюшка Оарцэ.

– А сучья эти зачем?

– Огонь развести, грибы в котле варить поставим.

– Положи грибы. Вот так. И сучья тоже…

Оарцэ Гац, помещичий лесник, наступает на грибы ногами. Топчет их. Смешивает с землей. Разбрасывает сучья, которые я с таким трудом собрал, ползая на коленях, сучок за сучком…

– Ах ты, разбойник, в бога мать! Я те покажу! Вот тебе грибы! Вот тебе сучья! Я те поворую!..

Бежать было поздно. Я вернулся домой уже к вечеру, качаясь, как пьяный…

Две недели подряд харкал кровью.

Остается положить в горшок щеглиный свист.

А когда вода в горшке закипит, бросить туда шелест листвы.

Если жидковато, добавь лесного гула…

И ешь!

Не наелся?

Странно…

А как прозрачны синие воды реки! Прозрачные, как синева небес… Те воды, где нас нет…

Возле Омиды протекает грязная темно-синяя речка. Я купался в ней вместе со свиньями и волами, от которых заразился чесоткой. И все же в Кэлмэцуе водится рыба: мелкие черноватые карпы, от которых воняет навозом и гнилью, и синеватые вьюны толщиной с палец, окунишки с круглой и пучеглазой, как у лягушек, головой, ерши с шершавой чешуей и крепкими колкими плавниками.

– Завтра благовещенье…

– Айда наловим немного рыбы!

Идем. Кто с корзинкой, кто с сетью. Лезем в воду всей оравой: мы, ребятишки, голышом, кто постарше – в исподнем. Резвимся. Радуемся. Вода еще холодная. Только-только наступила весна. Солнце греет лишь в полсилы.

– Эй, чего вы там по воде шарите?

– Рыбу ловим, господин Мьелушел. Завтра ведь благовещенье. Надо и нам, по обычаю, рыбки с мамалыгой поесть…

– А разве рыба ваша?

– Нет, не наша, ничья…

– А ну вон из реки, а то как тресну прикладом!..

Делать нечего, приходится вылезать…

Зато ветер!

Что за чудо – ветер!

Он ласкает тебе щеки! Подчас чуть ли не целует…

А в другой раз набрасывается на тебя, как злейший враг: хлещет по щекам.

А если плохо держишься на ногах, то и на землю повалит.

Как нежны и сладостны дуновенья весеннего ветра!

Да, необычайно нежны!

И мне знакома их нежность.

Но поверь: когда приходится бывать на ветру поздней осенью или зимой, а на тебе ветхая рубаха и наброшенная поверх нее древняя сермяга, вся в заплатах и дырах, – уверяю тебя, в такие мгновенья ты не станешь наслаждаться ветром, не оценишь его чар.

Он набрасывается на тебя, как грозный враг, вонзаясь в тело тысячами игл и ножей.

Смогли бы вы разъяснить мне в этакую пору, в чем очарование ветра?

А дождь?!

Мне знакомы весенние дожди, приносящие влагу земле, чтобы та дала урожай.

Мне знакомы и быстротечные теплые дожди лета, и затяжные осенние дожди, когда небо заволокло моросящей мглой…

Когда ты мокнешь под осенним дождем,

и ноги твои босы,

и тело ослабло от голода,

а дождь все льет и льет,

и, куда ни глянь, протянулось бескрайнее поле,

и нет ни лачуги, где можно укрыться,

и нет сухого клочка, где можно прилечь,

и ты знаешь, что до дома идти да идти под дождем, что нещадно хлобыщет по телу,

а особенно если струи его обжигают, как лед,

и лохмотья застывают, как воск, а ноги в порезах и промерзли до самых костей, как, впрочем, и все тело…

ответь мне –

если можешь ответить, –

что чудесного в этом дожде?

И чары солнца,

и чары света,

все это мне так хорошо знакомо!

Так хорошо!

Но вот что я скажу вам,

хоть это и неприятно.

Когда солнце в зените

и воздух – как расплавленный свинец,

когда земля раскалена,

а поблизости вовсе нет тени,

и у тебя разламывается спина,

и ты наг, бос и голоден,

а вокруг пышные высокие хлеба, которые ты посеял не для себя и теперь жнешь тоже для другого,

и сегодня,

и завтра,

и послезавтра,

и всю эту неделю,

и следующую,

под этим синим небом,

под палящими лучами адского солнца,

глотая этот расплавленный свинец

и ползая по земле, раскаленной, как угли,

и когда чувствуешь, как приходит конец,

хочется вытянуться,

чтоб испустить дух,

когда кажется, что с каждой каплей пота тебя оставляет жизнь,

и все тело твое – лишь вода,

соленая вода, источаемая изо всех пор,

и пересохло во рту,

и потрескались губы,

и кровь, сколько ее осталось,

приливает к глазам,

и солнце обжигает так, словно тебя бросили в котел с кипящей смолой,

и нещадно зудит кожа,

и ты чувствуешь, как горят ладони,

и распух язык,

и нёбо растрескалось на тысячи и тысячи кусков,

и каждая трещинка болит от зуда так, что хочется взвыть…

И если ни на миг нельзя прилечь отдохнуть,

и нужно все время ползать по стерне кровоточащими ногами,

когда саднит, вся в царапинах, кожа,

и пухнет язык,

и сердце колотится так, что вот-вот не выдержат ребра,

и все это ради того, чтоб закончить одну делянку,

а потом начать вторую и третью,

и так допоздна,

пока солнце не сжалится и не умерит свой пыл,

и не сгинет к чертям

где-то там, за краем земли…

Пусть ответят мне те, кто воспел красоту и сияние солнца,

если жизнь так мрачна,

так тяжел изнурительный труд,

у кого станет сил наслаждаться сиянием солнца?

И придет ли на ум воспевать его красоту?

Если бы сознание мое беспробудно спало, как у жеребенка или осла, которые могут отгонять мух ушами, или у червя, которого, втыкая лопату в сухую землю, ты разрезаешь надвое и губишь, – ого! – тогда все эти книги, толковавшие о красоте деревенской жизни и омерзительном безобразии города, который ловит тебя в свои сети, как паук муху, чтобы затем убить, убедили бы меня остаться на земле Омиды и остудили бы во мне высокое стремление увидеть новые места и новых людей, и особенно – этот огромный город, на окраине которого, лежа на завалинке, как в деревне, я жду новую зарю!

Однако сознание мое пробудилось. Давно уже зажегся во мне огонек, и пламя его росло, разгоралось и обжигало мне душу… И я отправился в путь. Пошел помериться силами с городом-драконом. Может, удастся вскочить ему на спину и набросить узду. Или же, оказавшись в его глотке, всадить ему в язык мой грошовый ножик. Или вонзить в нёбо заостренный кол. Быть может, удастся его усмирить. Но в любом случае я решился помериться силами с городом-драконом. Решился…

Уже чуть ли не в тот момент, как покинуть усадьбу на Дунае, я принял решение не возвращаться к барину со стеклянным глазом. Я должен был отнести по адресу его письмо, чтобы не чувствовать себя обманщиком, ведь и пять лей на дорогу взял, и целых три дня плыл в лодке дядюшки Опришора. А там, передав письмо, посмотрим, что дальше.

Я уже не в первый раз оказывался возле самого Бухареста.

Три года назад проездом я был на противоположной окраине Бухареста, а именно вблизи Северного вокзала.

Это случилось в конце января девятьсот четырнадцатого года. На востоке и на западе уже шла битва народов, из уст в уста передавались вести с разных концов света, и я, как все взрослые и дети, тоже знал, что миллионы солдат в разных мундирах засели в траншеи и стреляют друг в друга. Так же как все – от мала до велика, – я знал, что земля, впитывая пролившийся на нее дождь, точно так же впитывает и кровь павших, забирает себе тела мертвецов и растворяет их в своих объятиях, укрывая жирной зеленой травой.

Однако пушки гремели очень глухо, и до нас не доносился их гул.

Мы все еще надеялись, что битва далеко и скоро умолкнет, и тогда на всей земле воцарится мирная тишина.

Я учился еще в четвертом классе начальной школы. И большую часть дня мне приходилось проводить со старшим сыном корчмаря Букура, что держал лавку возле станции. Я был при нем чем-то вроде репетитора, хотя мой подопечный был одних со мной лет. Раз по десять я почти наизусть рассказывал ему уроки по истории, или по естествознанию, или по закону божьему, записывал ему в тетрадь и до боли в голове объяснял арифметические действия, пытался научить его песенке:

 
Ты куда идешь, барашек?
На лужок иду, хозяин.
Кто забьет тебя, барашек?
Да мясник забьет, хозяин.
Кто же съест тебя, барашек?
Ты и съешь меня, хозяин… –
 

а этот негодяй, – то ли в издевку, то ли действительно мои слова отскакивали от него как от стенки горох, – на следующий день не мог ответить ни на один вопрос учителя.

Однако его родители – господин Букур Букуреску, пышноусый, с толстыми красными щеками, и госпожа Саулина, крепкая смуглолицая особа, – видели, что я стараюсь, как могу, и вовсе не виноват в отсутствии у их отпрыска стремления к знаниям, и потому иногда жаловали меня мелкой монеткой, а то и одной-двумя леями, что для меня и нашей семьи было целым состоянием. Иной раз кидали баранку или пригоршню сладких стручков. Баранку или стручки я сгрызал немедленно, а монетки берег пуще глаза. И так получилось, что за эту зиму у меня скопилось больше двадцати лей, невероятно огромная сумма; наверно, во всем нашем селе ни у кого не нашлось бы таких денег, кроме как у богатеев, попа, учителя или писаря. Я показал свои сокровища отцу.

– Да ты богач, Дарие. На эти деньги можно бы купить билеты до Плоешти и даже дальше, до Муру, навестить твоего брата Георге. Вот уж который год он там священником служит. Но давно ничего нам не пишет. Что, ежели бог благословил его и он нажил состояние? Поедем, Дарие, навестим Георге. Может, по доброте сердечной он и нам деньгами поможет, а то ведь мы концов с концами не сводим.

– Поехали, тятя.

Мне очень пришлась по вкусу мысль о путешествии; я думал, что оно продлится очень долго, что нас ждет куча неожиданных приключений, которые мне даже во сне не снились.

Отец пошел на станцию узнать цену билета.

– До Плоешти восемь лей…

Воротившись, отец сказал:

– Можно ехать. Тебе я куплю билет за полцены. Дорога до твоего брата обойдется нам, Дарие, в двенадцать лей. Но больно уж ты оборвался. Давай хоть пальтишко на твои деньги справим.

Мы отправились за реку к моему двоюродному брату Нягу Наста, который держал во Вьорике лавку готовой одежды.

– Не найдешь ли, племянничек, пальтишка для парня?

Примерили одно, другое. Наконец одно оказалось в самый раз.

– Сколько за него, Нягу?

– Двадцать лей, дядя Тудор.

– А подешевле ничего нет? Кошелек-то у меня не больно тугой.

– Отчего же, поищем, дядя Тудор.

– Чего-нибудь совсем дешевенького.

Нягу Наста пошел в глубь лавки, пошарил на полках и воротился с пальтишком темно-серого цвета.

– Вот это, наверно, подойдет.

Я примерил, оно было мне не очень впору. У пальто были слишком длинные рукава, и оно висело на мне мешком. А самое главное, на спине красовались три заплатки, маленькие, правда, простроченные машинкой, едва заметные.

– Да ведь это старое пальто.

– Нет, дядя Тудор. Не старое. Новое. Только в двух-трех местах моль побила. Вот я и поставил заплатки. Их почти и не видать. За десять лей уступлю.

– И в самом деле. Почти не видать.

Ожесточенно торгуясь, часа через два мы купили пальто за шесть лей.

– Вот и ладно. Пальто справили. Теперь купим билеты, и еще две леи останется. Одну оставим дома матери на керосин, спички, лимонную кислоту. А другую с собой возьмем, просто так, на всякий случай. Когда в дальнюю дорогу снаряжаешься, лишний бан не помешает.

– А когда поедем, тятя?

– Завтра вечером и поедем.

До самого вечера я не спал. Стояла очень мягкая зима с частыми туманами; маленькое желтое солнце еле проглядывало, съежившись и словно даже заледенев в своем поднебесье. Вечером мы сели в поезд и на рассвете сошли в Китиле. Отец объяснил:

– В десяти верстах отсюда Бухарест. На обратном пути посмотрим. По этому билету туда нельзя. Подождем здесь другого поезда, который повезет нас к Плоешти и дальше.

Мы стали ждать. Не спали всю ночь. Я разглядывал пассажиров, слушал их рассказы, глотал густой тяжелый махорочный дым. Отец дремал. Я смотрел в окно, но видел лишь непроглядную тьму да изредка свет газовых фонарей. Мелькали и тени прохожих, но лиц их различить не удавалось. А если лица не видел, то вроде бы не видел и человека.

Когда снова рассвело, я перевел взгляд на поля, покрытые тонким слоем снега, и радовался, когда сквозь туманную дымку удавалось разглядеть рассеянные вдали села. Я знал, что мир велик, но теперь он казался мне куда более огромным, чем я предполагал.

Прождав еще час на перроне, среди других съежившихся от холода пассажиров, среди солдат, безмолвно застывших на своих сундучках, как на стульях, с выражением терпения и печали на лицах, мы сели в другой поезд, который был и без того переполнен людьми. Мы еле-еле отыскали свободное местечко. Если бы у нас был багаж, как у других, пришлось бы еще тяжелее. А мы ехали совсем налегке, с пустыми руками.

В Плоешти мне страшно захотелось отведать пончиков. Парнишка моего возраста ходил по перрону с большим лотком, обмотав лямку вокруг шеи, и кричал:

– Пончики, горячие пончики. Пончики! Горячие! С пылу с жару! Пончики… Горячие…

Отец угадал мое желание.

– Не надо бы разменивать лею. Может статься, что село, где живет твой брат, далеко от станции и нам понадобится телега или сани, чтобы не пришлось топать пешком.

– Не трогай лею, тять, я вовсе не люблю пончики.

И лея осталась в кошельке.

После Плоешти, проехав еще две-три остановки, мы сошли на крохотной станции и оказались на пустынной платформе, открытой всем ветрам, а здесь, возле высоких Праховских гор, ветры дули резкие и холодные.

– Погода-то изменилась, Дарие. Тебе не холодно?

– Да нет, тятя.

– Хорошее, стало быть, пальто мы купили у твоего брата.

– Мне в нем тепло.

За станцией ждал извозчичий экипаж, старая колымага, в которую были запряжены две костлявые клячи, а рядом, потирая голые руки, дрожал низенький старичок.

– Довезешь до Муру?

– Довезти можно. Затем и торчу здесь. Пассажиров поджидаю.

– А сколько возьмешь?

– Одну лею.

Мы взобрались в расшатанную колымагу и устроились на козлах, рядом с извозчиком.

Колымага долго тащилась по пустынному полю, занесенному синеватым, наполовину растаявшим снегом. Лошади еле передвигали ноги.

– К кому едете в Муру?

Отец ответил, не скрывая гордости:

– К сыну, священнику Георге.

– Вы отец ему будете?

– Да.

Я чувствовал, как отца распирает от гордости.

Извозчик взглянул на нашу неказистую одежонку и покачал головой.

– Может, и так.

– А где живет священник, знаешь?

– Еще бы, я ведь и сам из Муру!.. Как раз через дорогу от меня и живет. Ужо порадуетесь…

Мы не стали спрашивать, да и он не спешил рассказать, какая такая радость ждала нас в доме моего брата.

Село, до которого мы добрались к полудню, было крестьянским, вроде наших сел, где занимались хлебопашеством. Такие же кривые грязные улицы, полусгнившие, повалившиеся заборы, такие же домишки, а попросту – лачуги, окруженные высокими акациями; совсем как у нас. Кое-где позади, на горизонте, виднелись волнообразные горы, а на их склонах – нефтяные вышки.

– Вон, где вышки, – там, Дарие, из земли нефть качают.

Я удивлялся, что люди, жившие рядом с нефтью, были такие бедные, судя по их лачугам и по тому, как выглядели немногие путники, попадавшиеся нам у шоссе. Заметив мое удивление, старик сказал:

– Тут, в наших краях, парень, много чего насмотришься, ежели у нашего священника подольше поживешь. А вот и его дом.

Мы остановились возле ворот. Какие там ворота – жалкая дверца, разве чуть пошире! В глубине двора стоял домик с широкой завалинкой и четырьмя деревянными столбами, крытый ржавым железом. Справа и слева от входа – по два окна. Во дворе голо и пустынно. Мы слезли. Отец вытащил свой кошелек и на дне нашарил круглую серебряную лею.

– Вот тебе лея. И благодарствую.

Старик взял монетку, поднес ее к глазам, повертел и вздрогнул:

– Погоди, друг, ты мне никак болгарскую монету дал.

– Как это болгарскую?

– Да вот сам погляди. Это не наша лея. У меня ее никто не примет.

– Как так не наша?

– Да так. Это болгарская монета. Погляди на короля. Видишь, какой длинный нос? У нашего нос короче и борода. Носатый – это болгарский король. Правда, тоже из немцев, как и наш, да не наш… И деньги носатого у нас не в ходу. Что мне с ней делать, с болгарской-то леей? А? Тот тебя надул, кто эту лею всучил. Давай другую.

– Погоди немного.

Лицо отца потемнело. Кому же приятно, не успев приехать к сыну, которого столько лет не видали, начинать с просьбы: «Сыночек, дай лею извозчику заплатить, который нас со станции привез, наша-то последняя лея не годится».

Старик спустился с козел. Вероятно, он что-то знал. Достал из мешка рваную тряпку и принялся обтирать лошадей, от которых валил пар. Я вошел в дом. Дверь была распахнута настежь. В сенцах на чурбаках стояло корыто, над которым согнулась женщина, стиравшая какие-то тряпки.

– Здесь живет отец Георге?

Женщина ответила с вызовом, не подымая глаз от корыта:

– Здесь…

– Он дома?

– Нету его дома. В церкви. На крещенье.

– А попадья дома?

– Дома. А какое у вас к ней дело?

В присутствии женщины, которая даже не соизволила взглянуть в нашу сторону и говорила холодным, надменным тоном, отец тотчас оробел.

– Да вот… Священник мне сын…

Только тут женщина удостоила нас взглядом.

– Как так сын?

– Да. Георге мой сын…

– Может, и сын… Откуда мне знать?

Она снова нагнулась над корытом и принялась с еще большей злобой тереть пятна зеленоватым обмылком.

– Небось деньги просить явились?

– Приехал повидаться…

– Повидаетесь. Прошу в дом к попадье…

Мы отворили дверь и вошли в комнату. Женщина с длинными, желтыми пшеничными волосами и с белым как бумага лицом лежала на железной кровати, застланной шерстяным одеялом, держа возле груди младенца, который, кажется, спал. В углу комнаты спал в корытце ребенок постарше.

– Добрый день, Мариоара…

– Добрый день…

Отец стянул с головы кэчулу и мял ее в руках, не зная, что сказать.

– Вот, приехали повидать Георге. И на тебя поглядеть.

Только теперь женщина с любопытством взглянула отцу в лицо.

– Вы мой свекор?

– Да.

– А это Дарие?

– Да! – ответил я, обрадовавшись, что красивая жена моего брата знает о моем существовании.

– Садитесь. Усаживайтесь поудобней. Скоро и Георге придет. На том краю деревни женщина родила, ребенок, видно, до завтра не доживет, вот крестная и позвала Георге в церковь, дитя окрестить.

– А что, у вас уже второй?

Год назад мы получили от брата письмо, где он сообщал, что у него родился сын.

– Да, позавчера девочка родилась.

Заметив, что мы ищем, где бы присесть, она подобрала ноги и освободила местечко на кровати.

– Снимайте ваши пальто.

Я стащил пальто. И остался в старой фуфайке, продранной на локтях. Отец так и сидел в своем зипуне, потому что под ним у него не было ничего, кроме рубахи.

Пол в комнате был желтый, глиняный. В углу – печь, от которой шло тепло. Стекла запотели, и когда я взглянул в окно, то ничего не увидел. Из сеней доносились плеск воды в корыте и ворчание женщины, согнувшейся пополам, она словно чертыхалась сквозь зубы. А может, мне это только показалось. Женщины часто бормочут себе под нос просто так, как медведи.

– Это ко мне мама пришла на днях. Помогает. С двумя детьми, да еще после родов, одной трудно.

– А когда уходишь в школу, с кем дома детей оставляешь?

– До недавних пор была у меня девушка. Но приехали родители и забрали, нашли место в Плоешти у более состоятельного хозяина. А сама я сейчас в отпуску на три-четыре недели, пока ребенок немножко подрастет.

Глаза ее смеялись, а прекрасное лицо излучало ясный свет. Такая молодая! И уже двое детей… Начало неплохое…

Заслышав, как кто-то отирает с обуви грязь перед домом, я уже понял – это мой брат.

Когда я его видел в прошлый раз, ему было двадцать лет, и он был такой красавец! С тех пор прошло немало времени, но я не забыл его лица.

Он вошел и поспешил к нам – обнял и расцеловал. Высокого роста, в длинной изношенной рясе. Этот молодой мужчина носил длинную бороду, в которой прежде времени заблестели серебряные нити. Лицо уже не было светлым, как когда-то, – побледнело, даже чуть пожелтело. Он снял с головы кэчулу, и я заметил, что волосы его тоже кое-где побелели. Сразу было видно, что брат мой хоть и стал священником, но состояния не нажил, и неизвестно как сводил концы с концами, если сводил вообще.

– Я хотел кой-что сказать тебе, Георгицэ…

Отец вышел с ним на улицу. Брат тотчас вернулся, шепнул что-то жене. Она кивнула, и брат направился к извозчику, ждавшему возле лошадей:

– Потерпи уж, завтра-послезавтра заплачу…

– После дождичка в четверг… Откуда возьмешь-то, батюшка? Ты ведь, горюшко луковое, гол как сокол…

Извозчик говорил громко. Нам все было слышно. Сердце у нас сжалось…

Мы гостили два дня, и все это время нам было грустно. Когда брат уходил с отцом из дома – то в примарию, людям показаться, то в село по своим делам, – теща, не смущаясь моим присутствием, все время зудела:

– Батька-то не зря к нему приехал. Чтобы тот ему денег дал. За деньгами приехал…

– Оставьте уж, мама. Помолчите…

– А чего мне молчать, Мариоара? За деньгами и приехал. Ему вынь да положь… Не за милостыней небось… Крестьяне, они все такие…

– Прошу вас, мама, оставьте… Замолчите, ведь паренек все слышит…

– Потому и говорю, пусть слышит… Пусть слышит… Эй, ты, слышишь аль нет?

– Слышу, тетушка. Слышу. Не глухой…

– А ты еще и нахал – на самом рубахи нет, а как оголодал – так сразу и к брату…

– Я все ему передам, тетушка, не беспокойтесь, все передам, что вы про нас говорите. Да еще и от себя прибавлю…

– Дарие!

– А что она меня доводит!..

– Ее ведь тоже бедность замучила. Она ведь еще пятерых содержит, все учиться уехали, и все одна, с тех пор как отец умер…

Умерший недавно священник Раду, о котором говорит Мариоара, кротко улыбался с фотографии, висевшей в деревянной раме на стенке, возле иконы божьей матери. У него была пышная борода до пояса.

– Наверно, у попа Раду борода рыжая была?

– Рыжая. Кабы не рыжая, я бы за него и замуж не пошла. Этим меня и завлек. А то бы я лучше за попа Илие вышла, из Урлацы. Тот и до сих пор живет-поживает, похаживает да черную бороду поглаживает. Помирать не торопится, не то что мой Раду-неудачник.

– Мама!

– А что? Не так? Поп Илие не живет, не похаживает? Живет-похаживает! Черную бороду не носит? Носит! Все так!

Я рассмеялся. Бабка тоже улыбнулась. Что бы ни слетало с ее языка, была она вовсе не злая женщина. Бедность мучила ее и раньше, а после смерти Раду и того пуще. Вырастить шестерых, да сколько лет за ученье платить… Тяжкий труд для слабой женщины. Брат рассказывал отцу:

– Тяжко. Совсем невмоготу стало, тятя. Как тут проживешь? Сорок лей в месяц. Вот и вся выручка. Да и жена тоже сорок лей зарабатывает. Дети родились один за другим. Да еще и теще помогаем. Село бедное. Иной раз из того малого, что сам имеешь, еще и другим пособлять приходится – то одному, то другому. Люди ведь знают, что ты жалованье получаешь, рясу носишь, жена в приличном платье ходит, вот и думают, что мы народ состоятельный. Я и впрямь состоятельней любого в селе. Вот и идут – то мужик, то баба: дай, батюшка, две леи взаймы. Есть деньги, нет денег – ищешь и даешь. А то и с другой просьбой обращаются: одолжи, батюшка, решето муки. Есть ли, нет ли, а дать надо, все равно не поверит. Дай одному, дай другому. Получаешь одной рукой, отдаешь двумя…

– А на вышки народ не ходит работать? Вышки-то рядом.

– Кое-кто работает.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю