Текст книги "Босой"
Автор книги: Захария Станку
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 36 страниц)
– Коня! Живо!
Слуги подводят коня, вновь седлают.
Георгиу вскакивает в седло, хлещет коня арапником. Из-под конских копыт брызжут искры. Конь выносит всадника со двора и мчит его вдаль.
– За цыганами поскакал, – бормочет Сафта.
Сафта варит еду лишь для слуг.
Для господ и барских гостей – отдельная кухня.
В господской кухне переполох. Зовут на помощь и Сафту.
В этой кухне не пахнет ни фасолью, ни теплым паром мамалыги. Тут сложены специальные печи, в них пекут булки, куличи, жарят мясо. Повара и кухарки одеты чисто, во все белое, как доктора в больнице.
Я укладываюсь спать в комнате Сафты. Прямо на ее постели – на широких дощатых нарах, накрытых циновкой, как у нас дома. На них свободно уместилось бы пять-шесть человек.
Устроившись в уголке, укрываюсь одеялом из старого тряпья. И сразу чувствую, что страшно устал. Еще бы, за целый день пути ни разу не присесть передохнуть.
И вот лишь теперь ощущаю, как горят подошвы ног и усталость, словно вода, разливается по телу. Я засыпаю и сплю как убитый.
Просыпаюсь под утро. Рядом – широкая, дебелая и горячая спина Сафты. Сафта спит крепко, хоть из пушки пали. И храпит. Я тихонько посвистываю – так свистят, подзывая собаку, когда соблазняют ее ломтем хлеба. Женщина перестает храпеть, затихает.
Стучат в окно – должно быть, кто-то из работников.
– Эй, парень, что вчера пришел, вставай! Барин зовет.
Натягиваю в темноте одежду. Во дворе свежо, и сонную одурь как рукой снимает.
– Барин ждет тебя у парадного.
В темноте еле угадывается массивная тень – барин сидит, покачиваясь в седле. Рядом лошадь поменьше, тоже оседланная.
– Верхом ездить умеешь?
– Умею.
– Тогда садись.
Слуга протягивает мне уздечку. Встав одной ногой – больной – на ступеньку, хватаюсь обеими руками за луку, напрягаю все силы и рывком вскакиваю в седло. Лошадь подо мной бьет нервная дрожь.
Я понимаю, что барин с моноклем в глазу хочет потехи ради сыграть со мной недобрую шутку. Ждет, поди, что лошадь вдруг сбросит меня наземь. Шалишь, этой радости я тебе не доставлю.
– Держись крепче! – с усмешкой кричит помещик.
И хлещет мою лошадь плетью по ляжкам. Та взвивается на дыбы, ржет и молнией летит к воротам. Позади меня барин пускает своего коня галопом. Настигает, обходит. И что есть мочи орет мне в ухо:
– Смотри не упади!..
Я держусь обеими руками изо всех сил. Сжимаю ногами лошадиный живот. Как ветер, несется лошадь. Барин скачет впереди. Как призраки, мы мчимся в ночи. Лошадь моя сама знает дорогу. Видит ночью то, что ускользает от меня – барского коня, что скачет впереди, беспрестанно подгоняемый плетью.
Мы держим путь в гору. Темень кругом непроглядная. И вдруг на вершине горы я вижу силуэт коня с восседающим на нем барином. Силуэт высится передо мной, словно гигантская статуя.
На подъеме моя лошадь тяжело храпит. Но по-прежнему скачет галопом. И только доскакав до барина, замирает. Словно по команде.
Барин усмехается:
– А ты ловкий. Я ждал, что ты сковырнешься.
– Может, и лошадь того же ждала, только я держался как мог.
– Первое испытание ты выдержал.
– А что, предстоят и другие? – осмелев, спрашиваю я.
– Возможно!
Я вижу, как блестят в темноте его зубы. Как поблескивает монокль. Барин шарит у пояса и протягивает мне пистолет.
– Стрелять умеешь?
– Нет…
Взяв пистолет в руки, ощупываю его. Пистолет необычный, без барабана.
– Предохранитель спущен, – слышу я голос барина, – поднимай дулом вверх и стреляй…
Я поднимаю, как сказано, и легонько нажимаю на спусковой крючок.
Ощущение такое, будто из плеча выдернули руку.
– Это автоматический пистолет, – объясняет барин. – Больно плечо?
– Немножко.
– Дай-ка сюда.
Я отдаю пистолет. Он осматривает его и возвращает обратно.
– Теперь держи дулом вниз… Поедем шагом.
Земля под копытами лошадей мягкая, влажная. Мрак редеет. Светлая полоска зари забрезжила на востоке. Блеснула вода за селом. Прямо перед нами на фоне неба угадывается дерево. Мы останавливаемся в нескольких шагах.
– Целься в ствол и стреляй. В середину. Когда рассветет, посмотрим, какой ты стрелок.
Я вытягиваю руку и пытаюсь поймать цель. Снова нажимаю на спуск.
Перемещаю руку чуть левее. Патроны кончились. И я возвращаю пистолет барину.
Мы пускаем лошадей вскачь. Рассеялась ночная мгла. Видно, как слева от нас, далеко-далеко, змеится пепельная лента Дуная, а за ней – все еще окутанный мглой высокий болгарский берег.
– Огромное у меня поместье, – говорит барин. – Около десяти тысяч гектаров…
– То есть двадцать тысяч погонов?
– Да, двадцать тысяч погонов. И еще есть два поместья – одно у Бэрэгана, другое возле Брэйлы, но мне больше всего нравится здесь. Там я бываю лишь наездом, с ревизией…
Вокруг – нескончаемые поля. Весна. Зазеленела травка. Взошла пшеница, уже с ладонь. Недавно прошел дождь. Размякла дорога, копыта лошадей неглубоко проваливаются в грунт…
Барин хочет взглянуть, вышли ли на пахоту крестьяне… Издали доносится скрип телег, там-сям мерцают огоньки.
Пока еще совсем не рассвело, крестьяне, прежде чем впрячь волов в плуги, разводят у телег костры. Греют застывшие ноги и руки.
Мы подъезжаем к длинному ряду телег.
Крестьяне уже знают, кто шастает ночью верхом и палит из пистолета, по топоту узнают барского коня. Разом сдергивают шляпы, кэчулы.
– Желаем здравствовать!
– Доброе утро! А чего это вы так запоздали, а?
– Вовсе нет, барин.
– Вы должны бы уже начать работу. Откуда вы?
– Из Пьятры.
На миг мы приостанавливаемся. Помещик прибавляет:
– Чтоб у меня пахать глубоко, черт вас возьми. Вернусь – проверю…
Мы снова пускаемся вскачь по бескрайним полям, словно два серых призрака…
Приближаемся к верхней усадьбе. Четко вырисовываются на небе контуры домов и деревьев. Барин нахлестывает коня; тот мчит во весь опор. Я молочу свою лошадь пятками по брюху, хоть в этом вроде и нет надобности. Вытянув морду, она летит вперед, стараясь не отстать от барского скакуна. И все же чуть отстает. Чует, верно, что в седле – слуга, которому не подобает равняться с барином.
В окнах усадьбы горит свет. На высоких столбах висят фонари. При нашем приближении, словно под нажимом невидимой руки, растворяются главные ворота. На полном скаку влетаем мы во двор. Даем широкий круг, чтоб не вдруг останавливать коней. У ворот, с кэчулой в руках, какое-то огромное пугало.
– Ты уже проснулся, Амос?
– Как всегда, хозяин, спозаранку.
Барин спешивается. Слезаю с лошади и я. Пугало берет лошадей под уздцы и уводит. Барин знает, куда идти. Отстав на два шага, поспешаю за ними я…
Помещик отворяет какую-то дверь, мы поднимаемся по лестнице, снова дверь, и мы оказываемся в большой квадратной комнате.
– Кофе готов, Илонка?
– Готов, хозяин.
Барин оборачивается ко мне:
– Илонка, жена Амоса.
В глазах у него усмешка; не таясь, смеется и женщина… В кофейнике клокочет кофе. Илонка наливает барину большую чашку.
– Налей и ему тоже.
Для меня Илонка наливает маленькую чашечку.
В этой гостиной, которая освещена большой лампой, подвешенной к потолку, и светом утра, быстро разливающимся за окном, я смог как следует рассмотреть вблизи моего нового хозяина, помещика Аргира Аризана. Его полное лицо, вчера показавшееся мне розовым и цветущим, бледно и покрыто сетью мелких морщинок. Над бесцветными глазами нависли припухшие веки. Один глаз сильно покраснел, другой, прикрытый толстым стеклом монокля, кажется свежим и ясным. На макушке просвечивает начинающаяся лысина. Волосы, наполовину седые, густо напомажены и гладко зачесаны на темени. Под подбородком выпирает красный зоб, словно у индюка. Голос у барина надтреснутый, с хрипотцой. Сказалась бессонная ночь с обильной острой едой и выпивкой в компании немцев и молодых цыганок, приведенных из-под оврага приказчиком Георгиу. На Аргире Аризане дорогой костюм для верховой езды и охоты: короткая куртка из английского сукна в крупную клетку, с мягким меховым воротником, защищающим горло от простуды, узкие, обтягивающие ногу брюки галифе и желтые выше колен сапоги, начищенные до зеркального блеска. Перчатки с раструбами помещик швырнул на стол вместе с плетью из воловьих жил, которой он подгонял коня, а порой и слуг или крестьян на своих полях. Этот пятидесятилетний мужчина – только позже я узнал, что ему почти шестьдесят, – всячески старается походить на английского аристократа, на лорда, не иначе.
Илонка, в длинном, до пят, цветастом халате, в мягких, без каблуков, турецких туфлях, кружит по комнате, шелестя шелками и распространяя вокруг резкий запах мускуса. Длинные светлые волосы заплетены в косы, глаза зеленые, как трава. На пальцах массивные золотые кольца.
– Плесни мне еще чашечку кофе, Илонка. За всю ночь так и не удалось поспать.
– Оно и видно, барин.
Я поднимаюсь.
– Подождать вас внизу?
– Да.
Я спустился во двор, прислонился к стене. Слуги вываживают лошадей, на которых мы приехали, – их спины все еще дымятся тонкими струйками пара.
Над бескрайними полями взошло солнце, затопив все вокруг золотистой пыльцой. Завеса голубоватого тумана поднялась над долиной Дуная и медленно плывет над рекой, не замечая солнца, которое тщетно пытается прорвать туманную пелену. Время от времени с реки доносятся короткие низкие гудки, похожие на хрюканье. Это вверх по Дунаю плывут в Германию пароходы, за ними тянутся длинные баржи, полные зерна. А те, что идут вниз по течению, к Джурдже Брэйле, везут солдат и боеприпасы к южной границе Молдовы – там проходит линия фронта. В поле, куда ни глянь, всюду крестьяне: вот женщина навалилась на рукоять плуга, стараясь углубить борозду; мальчишка ведет пару мелких волов или тощих кляч, то и дело подгоняя их палкой. От свежих борозд, оставляемых плугами, подымается пар. В долине, приткнувшись к узкому и мутному потоку Кэлмэцуя, затаилось село, его выдает дымок, тонкими столбиками возносящийся в небо. Сырой, как земля, воздух словно окаменел. Ни ветерка. Ни дуновенья…
Я оглядываю широкий двор. Чуть подальше от ветхих построек, облупившихся под солнцем и дождем, барин начал возводить новые большие строения. Огромный дом – настоящие хоромы старинной постройки, с крытыми галереями и арками, с конюшнями и складами, – так и остался недостроенным. На дворе – ни единого деревца, если не считать двух старых акаций возле самых ворот. Слоняются у конюшен двое-трое работников. И это все?
Прискакал парень чуть постарше меня, соскочил с лошади и взбежал по ступеням к помещику. Немного погодя помещик вместе с парнем спустился во двор.
– Позаботься о нем, Андрей, как я велел.
Барин показал на меня, потом сел на лошадь и умчался. Не скоро мне довелось увидеть его снова.
В усадьбе живут не только страшила Амос и его жена Илонка, но и множество других слуг; главным над ними поставлен, не иначе, Андрей.
На Андрее гимназическая форма. Когда началась война, он учился в пятом классе лицея св. Харлампия в Турну, того самого лицея, куда хотел поступить и я.
Отец парня – мелкий землевладелец с поймы Дуная. У него куча детей. Вот он и послал сына на заработки к помещику Аргиру Аризану. Это случилось за несколько месяцев до моего появления здесь. Так среди полей Андрей и провел зиму.
– Жаль, – говорит он, – жаль, что ты приехал только теперь. Ты и понятия не имеешь, до чего здорово тут было зимой: сплошь поля, а тех сел, что притулились в глубине долины, зимой и не заметишь – скрыты под снегом, как под белой простыней. Только на юге виднеется скалистый берег Дуная, а за ним – суровые, каменистые поля…
Андрей прошел со мной по усадьбе, показал каждую хижину, каждую постройку, объяснил, для чего они предназначены и кто за ними смотрит. Потом мы сели на лошадей и объехали поместье. К обеду вернулись, поели, Андрей лег вздремнуть, а я вышел во двор, привалился к стене и все смотрел на бескрайние поля. И забылся в мечтах, и меня охватила печаль. Вот я ушел из дому, никому не сказавши куда. Правда, я и сам не знал, где пристроюсь и на какое время. Теперь я это знал и пока обрел себе место, но, как долго пробуду здесь, на горе, в Клокочёве, я не мог угадать и не знал, да и знать не хотел. Пока что все вопросы мои решены, у меня есть постель, с вечера и до утра принадлежащая мне одному, а своим трудом я заработаю на хлеб, пусть даже горький. И все же тяжкая, безумная тоска охватила мепя.
Вечером я смотрел, как на болгарских равнинах загорались огни.
– Это пастухи костры разводят, – объяснил Андрей.
За Дунаем земля не то что у нас – один голый камень. И много пастбищ, куда выгоняют овец.
Чтобы как-то провести время, Андрей рассказывает мне, не жалея красок, про охоту на зайцев прошлой зимой, про то, как верхом гонялся по снегу за дрофами. Ночью выл ветер – вж-ж-ж, вж-ж-ж-ж…
– Так же завывает и у нас, в Омиде…
На подворье, в недостроенных домах, разместили пленных румын. Благодаря дружбе с германскими военными властями и с Паулем Полимериде, помещиком из северных краев, которого немцы поставили в уезде префектом, Аргир Аризан получил партию пленных из лагеря, расположенного вблизи Турну. Пленные – румынские крестьяне из Молдовы и добруджийские болгары и турки. Барин не дает им никакой поблажки – еще бы, ведь он избавил их от лагеря, где они гнили заживо за колючей проволокой, и вывез сюда, в поместье, на солнце и воздух, однако не для того, чтобы они тут жирели. Он привез их работать. За это он их и кормит. И пленные – кто терпит, а кто и ропщет – выполняют самые изнурительные работы.
– Вначале, – рассказывает Андрей, – кое-кто хотел бежать. Но передумал: кругом враги; беглецов схватили бы тотчас и переправили за горы, на север, к немцам, на чужбину. Здесь их по крайней мере кормят. Работа, конечно, тяжелая, да их этим не удивишь.
Пленные турки одеты так же, как и румыны, только вместо фуражек у них фески. Я хочу подружиться с пленными турками, молодыми крестьянскими парнями, обозленными на судьбу, чьи лица когда-то тоже были розовыми, а глаза и сейчас горят огнем, – мне хочется выучиться говорить по-турецки. – Андрей смотрит, как я пытаюсь правильно произнести услышанные турецкие слова.
– И к чему тебе турецкий? Я еще понимаю – цыганский. Цыганский, может, и пригодился бы.
Из рассказов, слышанных мною от мамы и тетушки Уцупэр, я еще ребенком знал, что турки с незапамятных времен держали в страхе племена, жившие в здешних местах по Дунаю. В старых народных песнях поется о турецких набегах, кровавой резне, о пожарах, о том, как захваченных мужиков увозили водой далеко-далеко, в чужие, края, и там продавали в рабство. Паши и беи разоряли народ, оставляли после себя тлен и пепелища. Когда ребенок плакал, мать пугала его: «Замолчи, а то турок придет и зарежет!» И ребенок переставал плакать. Пыль и прах остались на месте некогда грозной турецкой державы. Пыль и прах да горстка бедных турецких сел, затерянных в желтых, сырых, зараженных малярией землях Добруджи. Из этих-то сел и уходили молодые крестьяне-турки служить в армию бок о бок с молодыми румынами. Как они, хлебали фасоль из общего котла, как они, получали зуботычины от офицеров и капралов…
– А цыганский-то мне зачем, Андрей?
– Чтоб узнать, о чем говорят меж собой помещичьи цыгане.
За усадьбой обрыв, и там, в овраге, несколько лет назад раскинули свой табор цыгане, которых прозвали помещичьими.
Весенняя пахота в разгаре. Работают на помещичьей земле и крестьяне из долин Кэлмэцуя и Дуная – по договору, – и помещичьи работники на плугах системы «Мистрец», запряженных крупными, сильными волами – у этих волов так широко расставлены рога, что между ними можно свободно поместить люльку. Поля засевают кукурузой сорта «чикантин», зерно ее почти красного цвета. Початки большие, частые, это очень урожайный сорт, и прибыль высокая. У обычной желтой кукурузы зерна крупные, но редкие, зато мука получается чистая, а мамалыга сладкая. Но барин с моноклем никогда не ел мамалыги. Кукурузу он продает по высокой цене, особенно теперь, когда война и всего нехватка, поэтому ему нужно как можно больше зерна. Кроме кукурузы, сеют яровую пшеницу, рожь, ячмень и овес. По склону холма, что обращен к Дунаю, помещик приказал на большой площади посадить подсолнухи. Из теплых южных стран, где вызревают оливки, нам уж не привозят, как до войны, растительное масло, а из семян подсолнухов его легко получить. Для этого надо только установить в усадьбе, в новых постройках, один-два пресса. Их барин уже заказал. И осенью, когда подсолнух уберут, прессы будут на месте и начнут жать масло. Чистым золотом обернется оно для помещика с моноклем.
– Не случись эта война, барину бы и в голову не пришло, что из подсолнуха можно выжимать немалые деньги.
Война кого лишает жизни, кому несет тяжкие страдания, а некоторые благодаря ей купаются в золоте. Мне приходит на память двоюродный брат Янку Брэтеску, молодой красавец кузнец, рисовавший на кусках холста и картона солнечные восходы и закаты, ивы на речном берегу, яркое пламя в горне кузницы и сынишку Ивана Цынцу с вымазанным углем лицом, на котором играют красные блики. Он раздувает мехи, поддавая жару в огонь, чтобы докрасна, почти добела раскалилось железо и стало мягким, как тесто, под молотом кузнеца.
Перед тем как уйти на войну и по-глупому погибнуть в горах на разведке, Янку как-то сказал мне: «Война – она уже не за горами – будет означать закат для одной части мира, зато для другой – восход. Сегодняшние ребятишки и твои сверстники увидят и сияние этой зари, и кровавый закат старого мира. Может, я тоже захвачу это время, если останусь жив».
Он решил, что уже поправился, и переехал жить в деревню, на чистый воздух, чтобы хорошенько укрепить свое здоровье. Но это оказалось ошибкой, притом роковой. Кашель так и не прошел. Когда его, уже мобилизованного, вместе с другими отправили в казармы – переодели в военную форму, нацепили на спину ранец, а на плечо винтовку, – Янку уже харкал кровью. И еще он советовал мне, при свидании в Руши-де-Веде год тому назад, искать какие-то семена, какие-то всходы. Я не нашел их ни в городе дубильщиков и торговцев, не мог найти и в Омиде, и уж подавно нет их здесь, в усадьбе.
Андрей, заботам которого меня препоручили, был, что называется, славный парень. Веселый и деятельный, он относился к своей службе легко, на работе не надрывался, да и не считал нужным; лошадей с барской конюшни он загонял так, что пена с них летела клочьями, спал вволю, ел до отвала, а когда ударяло в голову – оставался у красивой венгерки или бегал за цыганками, которых в таборе было пруд пруди. Ему были чужды высокие мысли; хоть он и учился в лицее, но с собой в эту глушь не прихватил ни одной книги.
Ясными ночами, когда не спалось, мы устраивались где-нибудь на траве. Я раскрывал Андрею тайны неба: рассказывал о Сатурне, о его кольцах, о незримых Плутоне и Нептуне, о Марсе, где открыли что-то вроде каналов и где, возможно, тоже есть жизнь, о созвездиях, которые видны в нашем полушарии, и о тех, которые можно наблюдать по ту сторону тропиков.
– И самое красивое из тамошних созвездий – Южный Крест…
– Да откуда ты это знаешь?
– В книгах читал.
– А какой в этом прок?
– Как это какой прок? Хочу знать. Надо успеть узнать как можно больше.
– А я вот не знаю, а живу хорошо. Стану счетоводом – еще лучше заживу, ничего не ведая про Млечный Путь, с чем его едят, откуда и куда он протянулся…
– И тебе совсем неинтересно про это узнать?
– Нет.
Иной раз испытывая жгучую потребность в собеседнике, я забывал, что за человек Андрей, и затевал с ним разговор о людях, об их образе жизни.
– Дурак ты, Дарие. Мечтаешь о всякой чепухе. Мир таков, как он есть – с барами и слугами, с богатыми и бедными, – и таким останется во веки веков. Кто сможет его изменить? И как?
– К примеру, вот они, и много других людей вроде них.
Мимо нас устало тянулись с работы пленные.
Ядреный воздух полей, щедрое солнце целыми днями и глубокий сон после дневных трудов – все это пошло на пользу моему здоровью. Остались в прошлом кадушки с дубильным раствором, с которыми приходилось возиться в сыром подвале хозяина Моцату; лавка, где торговал гробами и ладаном, свечами и одеждой для покойников господин Мьелу Гушэ; бакалея, где продавал деготь, веревку и соль Бэникэ Вуртежану. В прошлое отошла и гнетущая обстановка родительского дома с ее вечными ссорами и косыми взглядами родных, больно ранившими мое самолюбие. Занятый делами, страшила Амос редко показывался в усадьбе, а то и вовсе исчезал, не было над нами и господского глазу – ни здорового, ни стеклянного, хозяин их был далеко; и иногда вечерами Илонка зазывала нас с Андреем к себе – поболтать, разогнать скуку. Ей казалось, что она в тюрьме, она томилась и ждала конца войны, чтобы бросить и Амоса, который был ей мужем только формально, и самого барина, а когда вольный мир распахнет перед ней ворота, начать новую жизнь.
– Чего только у тебя здесь нет! И как ты пойдешь, не зная куда?
– Глуп ты, Андрей. «Чего только нет», говоришь? А что у меня есть-то? Стол и дом, да платья, да туфли… В человеке главное – душа, а если в душе нет радости…
– Как бы барин твоих слов не услышал.
– А хоть бы и услышал? Ну разозлится, ведь только это ему и остается. Может, и лопнет от злости, коли не понравится. Да он и так лопнет. Все чаще одышкой мучается. У самого больное сердце, а на людях хорохорится, чудит, лишь бы себе и другим доказать, что он еще молодой.
– Если уж ты, Илонка, говоришь, что барин стар… Тебе небось лучше знать…
– Ну и осел же ты! Я здесь много чего узнала. Барин развратник, ему теперь один конец… А мне бы здесь только конца войны дождаться. Там уж я сумею постучать кулаком в ворота жизни. Может статься, они распахнутся и передо мной.
С каждым днем больше чувствуется весна. Удлиняются дни, все короче становятся ночи. Короче некуда – только приклонил голову, прильнув щекой к ладошке, только забылся, как уже и рассвет. Днем на небе громоздятся черные тучи и раскаты грома громыхают так, словно пушки на передовой, сверкают молнии и хлещет дождь. В такие дни я слоняюсь по усадьбе, от дома к дому, а то ухожу в поля, накинув на голову какую ни то попону. Стараюсь изо дня в день выполнять все дела, которые мне поручены, а там – хоть потоп. Но нет на нас потопа. Просто хлещет дождь. А теперь все чаще и чаще над головой голубеет высокое ясное небо… Травы, пшеница и кукуруза растут на глазах. Только вчера пшеница едва доставала до щиколотки. А сегодня еще выше. Завтра будет уже по колено. Почва черная и жирная, нужно долго копать заступом, чтобы добраться до серого подзола. Добрая жирная земля, в нее что ни брось, тотчас пустит корни, даст всходы и пойдет в рост. «Жирная, хоть на хлеб мажь», – говорят здешние крестьяне про помещичью землю.
– Ну и земля у нашего помещика, – обращаюсь я к Андрею.
– Да уж, земли у него много.
– Как же это получается, что у одного человека так много земли?
Андрей, сам сын землевладельца, только мелкого, который всю жизнь тщетно пытался стать настоящим помещиком, удивляется.
– Да вот так и получается! Может и еще больше быть, если человек умеет наживать и сохранять нажитое, копить и приумножать накопленное. Тут нужно уметь как можно больше урвать у других. А про богатства нашего помещика рассказывают любопытные истории.
Мы спим в просторной мансарде, под самой крышей помещичьего дома. В комнате широкие окна. Барин рассчитывает завершить стройку после окончания войны. Судя по замыслу, здесь он намерен провести безмятежную свою старость.
Сейчас ночь. В полях тишина, под окном нет никого, кто мог бы нас услышать. У Амоса с Илонкой большая комната внизу, у самого входа. Пленные живут в сараях, цыгане – в шатрах под обрывом.
– Что за истории?
– Про это все знают. Ты в нижнем имении только одну ночь провел. Через несколько дней ты бы тоже все знал.
Живут в усадьбе два старика: древний Иордаке Аризан и дед Ио Йовку, обоим за восемьдесят. Господин Иордаке – отец нашего помещика. Дед Йовку – названый брат господина Иордаке. Господин Иордаке барин. Носит лаковые туфли, черный костюм, пошитый в Бухаресте. Сорочка у него всегда накрахмалена. Но стоячего воротника и галстука он не носит. К барской одежде притерпелся, а вот с галстуком свыкнуться не может.
«С галстуком мне бы все казалось, будто сам завязал себе петлю на шее».
Когда старику приходит охота посмеяться и пошутить, он рассказывает, какие ему снятся веревки и виселицы. В молодости его самого от таких снов трясло, просыпался весь в холодном поту. А теперь привык. Уже не боится и дрыхнет себе дальше. Досматривает сон. А утром вспоминает, что видел, и смеется.
Страх перед петлей засел в душах Иордаке Аризана и деда Йовки. Случилось это больше полувека назад. Оба они разбойничали в те поры за Дунаем и туго набили кошельки золотом. Море человеческой крови пролили тогда разбойники. Но однажды окружили их войска и долгие месяцы держали в осаде. Едва удалось им ускользнуть в леса, перебраться через Дунай в Румынию. Господин Иордаке взял в аренду крошечное поместье в самом сердце Бэрэгана. Женился, родилось у них трое детей. Двое умерло, выжил лишь наш нынешний помещик. Умерла и жена, местная крестьянка. Дед Йовка не захотел расстаться с привычным балканским платьем. Знаешь, какой он с виду? Ходит в постолах, обмотки затягивает ремешками, носит широкие штаны из грубой шерсти, домотканую кацавейку, зипун и кэчулу. С виду старик – ни дать ни взять помещичий слуга. Дряхлый стал и немощный. Изредка только во двор выходит, опираясь на палку. Набалдашник на палке из золота… Ноги-руки дрожат, и худой как скелет. А про деда Йовку этого не скажешь. Ему больше пятидесяти никак не дашь. Как с утра встанет, так до ночи не присядет. Взберется на лошадь – и пошел рыбаков на реке ругать: дескать, что это мало рыбы в сети попалось! А потом – да ты сам увидишь, как он сюда, в усадьбу, нагрянет, – отправляется к пастухам, поучить их палкой – не до конца будто бы выдоили овец, слишком много в вымени молока ягнятам оставили. Вчера повстречался я с ним в загоне для овец, там, в долине. Пастухи как раз начали овец стричь. А с дедом Йовкой у них нелады. Померещилось старику, что они неправильно стригут. Слез он с лошади, схватил одну овцу, повалил и велел дать ему ножницы.
«Сейчас я вам покажу, как овец стригут».
Постриг дед овцу. Крупная подвернулась, жирная. Дед ее догола остриг, гладко-гладко, словно бритвой выбрил. Разошелся дед Йовка и до полудня целую отару остриг.
– А что это он так рьяно барское имущество охраняет?
– Тут, видать, какая-то тайна. Йовка с барином никогда есть не сядет, со слугами кормится. Только спит от них отдельно, на дощатых нарах, застланных овечьими шкурами, как, бывало, в молодости спал, до того как в разбойники податься, или в ту пору, как на них облаву устроили и приходилось в любой момент быть готовым дать деру. Вот и теперь дед Йовка на ночь не раздевается. Белье меняет раз в неделю, а то и в две. Вот кабы ты в нижней усадьбе еще ночь провел, мог бы и с господином Митицэ познакомиться, – добавляет Андрей.
– А это еще кто?
– Помещичий сын.
– У него и сын есть?
– Жена-то у нашего помещика тоже скончалась, где и когда – никто не знает, ведь он смолоду по всему свету ездил. А кто говорит, что она и не померла, вовсе, а просто бросила его. В помещичьем доме вдруг объявились слуги и мальчик, привезенный откуда-то издалека. Обе ноги у мальчика были изуродованы и болтались как тряпки. Так в коляске и рос. У коляски два велосипедных колеса, он их руками толкает, так и двигается. Теперь ему уже за двадцать. Одет всегда словно на бал. В город нарочно цыганку отрядили, чтоб выучилась полировать ногти, стричь и брить. Теперь она целыми днями возле Митицэ. Выберется, бывало, господин Митицэ во двор, рассматривает людей, но даже выругать их не соизволит. Если б мы не слышали, как он с отцом разговаривает, могли бы за немого принять. Лицо у него бледное, худое, глазищи большие, чуть ли не на лоб вылезают, – бандитское отродье, одним словом…
Светят в окна звезды. Андрей уснул. Бормочет во сне. В потоке бессвязной речи можно разобрать только одно слово – Замбила. Завтра спрошу, кто такая Замбила… Я размышляю о том, что услышал сейчас о барине, о его отце и сыне, о деде Йовку…
Старики занимались разбоем на Балканах, по ту сторону Дуная. Чего только не узнал я о делах давно минувших дней, о кладах-сокровищах, добытых ценой убийств на большой дороге, упрятанных глубоко под землю и… позабытых.
В детстве меня мучила мысль, что клад с такими сокровищами спрятан прямо под нашим домом или где-то поблизости, и про этот клад говорили, что иногда, по весне, когда растают и сойдут снега, над ним среди ночи вспыхивает синее пламя, оно полыхает минуту-две, освещая двор. Из-за этого клада вроде и не стало у нас тополя, что рос в глубине двора, верхушкой взметнувшись над селом; возвращаясь из своих скитаний, я видел эту верхушку еще издалека, если шел полем.
Дед нашего отца привел жену из-за Олта. Сила у него была огромная. На окраине села, как идти в Белиторь, лежит у скрещения дорог большой межевой камень круглой формы; чтобы его перевернуть, пришлось бы созывать пять-шесть мужиков. А Митрой Гэбуня, наш прадед, приведя в воскресенье к этому камню односельчан, нагибался, хватал камень, как если бы это был мешок, и, поднатужившись, подымал его, рывком вскидывал себе на плечо… А если ему удавалось опрокинуть в глотку стакан-другой вина, то он подымал камень раз двенадцать без передышки.
Случалось – обычно по осени, – дед Митрой, которого отец еще застал в живых, на несколько недель пропадал из дому. Уходил, никому не сказавшись, и словно проваливался сквозь землю. В это время его никто нигде не встречал, о нем не было ни слуху ни духу. И бабушка никогда не знала, вернется ли ее муж к родному очагу, в свой угол, на старое ложе…
Так и продолжались эти странствия до тех пор, пока не поубавилось у деда сил, пока не засеребрились его виски. И было у него седых волосков три-четыре в усах да один-два в бровях. Тогда только перестал дед исчезать из дому. Поняла бабка, что угомонился дед. А было деду уже под восемьдесят…
Лишь много лет спустя после его смерти стало известно, что дед вместе с заолтенскими его зятьями и с другими тамошними родичами входил в знаменитую шайку, которая время от времени переправлялась через Дунай и совершала лихие набеги аж на гуретчину, добираясь чуть ли не до Балканских гор, или устремлялась на север, в богатые края трансильванских саксов.
На склоне лет родственники поделили добытые в тяжких трудах трофеи.
В тот раз прадед вернулся домой среди ночи, верхом на своем белоногом коне, задыхавшемся под тяжестью вьюков. Два казана золота награбил дед: турецкие Махмуды с непонятными знаками, императорские флорины, крупные тяжелые карбованцы с глубоко прорезанными зубчиками по краям. Всем этим золотом наполнил прадед большой казан. И спрятал его, зарыв глубоко в землю у себя во дворе, который занимал добрую четверть нынешнего села.