Текст книги "Катынь"
Автор книги: Юзеф Мацкевич
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 21 страниц)
Глава 16. ДЕЛА, О КОТОРЫХ НЕ ГОВОРИТСЯ ВСЛУХ
Дела такого рода характерны тем, что о них трудно говорить даже тому, кто хотел бы, наперекор всему, не замалчивать их. Они лежат не под пресловутым сукном, а просто в сейфе, помеченные штемпелем: «Секретно». Это такие дела, о которых говорится на ухо без свидетелей и которые можно вполне официально опровергнуть в любую минуту. Нет копий этой переписки. Нет протоколов бесед, ведущихся приглушенным голосом.
Потому я должен буду разочаровать читателя, который ожидает найти в этой главе какие-нибудь сенсационные разоблачения. Он ознакомится в ней не с самой интригой, а лишь с ее результатами.
Прежде всего я еще раз повторю то, о чем уже не раз говорилось: катынское дело и все связанные с ним документы и доказательства уже несколько лет не являются чем-то новым, сенсационным. Они переведены на многие языки и прекрасно известны государственным деятелям в Лондоне, в Париже и в Вашингтоне. Но их никогда не публиковали и не публикуют до сих пор. А опубликованные, не связанные друг с другом фрагменты, выхваченные из контекста, недостаточно убеждают мировую общественность в том, кто же действительный виновник самого страшного, после массового уничтожения евреев, преступления Второй мировой войны.
Публикация всего дела была уже раз подготовлена – осенью 1945 г. Набор был сделан, готов для печатания тиража. Вместо этого он был отправлен на переплавку, а книга так и не вышла. Почему?
Ответ на этот вопрос тоже не содержит ничего нового. Если кто-нибудь очень сильный и влиятельный хочет чего-то достичь, мы знаем по житейскому опыту, что он обычно находит средства и пути, чтобы добиться поставленной перед собой цели.
Советский Союз теперь одна из самых мощных мировых держав и он заинтересован в том, чтобы правда о катынском злодеянии не дошла до западного мира. Поставило ли советское правительство этот вопрос так, что разоблачение данного преступления демократическими государствами приведет к политическим осложнениям, охлаждению взаимоотношений, или будет рассматриваться как доказательство злой воли и допущения «фашистской пропаганды»? Мы не знаем, как он был поставлен, – не исключено, что именно так. Не менее вероятной представляется возможность, что ведущие руководители британского правительства, стоящие ныне у кормила власти, даже без советского вмешательства, предвидя политические осложнения, предпочитают скорее не допустить выявления правды, чем изменить что-либо в своей политике по отношению к Советскому Союзу, которая официально именуется политикой «доброй воли и доверия». Но какими бы ни были закулисные пружины, факт остается фактом: на командование польских вооруженных сил за границей, продолжающее находится на британской службе и непосредственно заинтересованное в выяснении судьбы без вести пропавших в Советском Союзе военнопленных, было оказано давление: не торопиться с полным разглашением всего дела – «выждать», по крайней мере…
В такой ситуации начинается процесс в Нюрнберге, в обвинительный акт которого включается катынское преступление – в качестве акции, совершенной не советским правительством, а немцами.
Трибунал именует себя «международным» и должен судить военных преступников от имени народов мира. И вот наблюдается одно из самых гнусных зрелищ в истории человечества: сторона, которая совершила неслыханное в истории войн преступление – убийство 15 тысяч военнопленных, оказывается не на скамье подсудимых, а в судейском кресле этого международного трибунала.
Не ошибка ли это Суда, или недосмотр или недоразумение, которые порочат доброе имя этого учреждения – символа Совести и человеческой Справедливости?
Ничего подобного. Мрачный фарс разыгрывается, несмотря на полную осведомленность о подлинном положении вещей. В руках польского правительства в Лондоне находится громадное досье катынского дела, которое было послано не только многим государственным деятелям, о чем упоминалось выше, но и судьям Трибунала, представляющим Великобританию, Соединенные Штаты и Францию, – в качестве доказательного материала. При таких обстоятельствах судьи не могут отговориться незнанием дела, так как им представляется возможность тщательно с ним ознакомиться. Но они этого не делают – просто потому, что не хотят. И Трибунал, который принял к рассмотрению катынское дело по советскому обвинению, в то же самое время не допускает рассмотрения доводов другой непосредственно заинтересованной и притом пострадавшей стороны – польской. Таким образом, Трибунал нарушает не только основные юридические принципы и элементарное чувство справедливости, но и насилует свою собственную судейскую совесть.
На процессе члены Трибунала явно и беспардонно пренебрегают всем и избегают всего, что могло бы помочь беспристрастному обсуждению катынского дела. Никого из занимавшихся в 1941 и 1942 годах розыском пропавших военнопленных не вызвали в суд в качестве свидетелей. Никого из представителей тогдашнего польского правительства, признанного всеми державами мира, кроме Германии и ее сателлитов. Никого из беспристрастных и нейтральных людей, которые собственными глазами видели эксгумационные работы, допросы свидетелей и проверку документов или даже участвовали в этом. Однако из 13 экспертов международной комиссии, созданной немцами, допустили единственно профессора Маркова из Болгарии – страны под советским контролем. Допустили также в качестве свидетелей советских граждан, хотя каждый знает, что они подчиняются правовым нормам, принятым в их государстве, но не принятым и не признанным остальным цивилизованным миром.
Становится также известно, что в суд должны были вызвать в качестве свидетеля одного из польских генералов, который мог бы многое рассказать, но… потому ли, что он подчинялся по службе британскому командованию или по каким-либо другим неизвестным причинам, – он не попал в Нюрнберг и тем самым не смог сказать правды…
На стороне немецкой защиты было разрешено выступить нескольким третьестепенным свидетелям. Профессор Бутц погиб во время бомбежки во Франции.
И все же, несмотря на эту возмутительную процедуру, Трибунал не посчитал возможным вынести приговор по этому делу. В приговоре ничего не говорится о катынском преступлении, оно заботливо затушевывается, чтобы о нем говорили поменьше, не упоминается ни о возбуждении следствия, ни о поисках преступника. Почему? Ведь нюрнбергский трибунал должен был карать не «немцев», а – «военных преступников»!
Можно было бы сказать, что это страшное преступление против человечества, физически совершенное в Катыни, дождалось своего эквивалента… в виде морального преступления против человечества. Ибо преступник не только не был наказан, но удостоился чести заседать в Международном трибунале справедливости.
Как выглядит сегодня катынское дело? Фактически, как это следует из результатов нюрнбергского процесса, преступление остается загадкой, а преступник не найден!..
* * *
Когда все эти, рассказанные и нерассказанные, происшествия разыгрывались в разбомбленном Нюрнберге, некий молодой человек невысокого роста скитался по таким же разбитым городам северной и средней Германии. По его худобе и одежде, в нем с первого взгляда можно было распознать иностранного рабочего, которого война и принудительный вывоз на работу загнали в Германию. По произношению слышно было, что он русский.
Русский, после выигранной войны с Германией стремившийся не домой в восточном направлении, а в противоположном, на запад, – не был тогда единичным явлением. Десятки, сотни тысяч ему подобных убегали от надвигающейся на них «родины трудящихся масс».
Но об этом также не говорилось вслух.
Русский, о котором я говорю, был действительно рабочим с «Arbeitskarte» /рабочей карточкой/. С середины 1944 года он жил в Дрейлингдене под Берлином. Оттуда он каждый день ездил на работу в ремонтные мастерские в Грюнвальде. Его судьба была такой же, как и у других рабочих: тяжелый труд, мизерная зарплата, продовольствие по карточкам, жизнь в бараках. А в последнее время перед концом войны, днем и ночью – бомбы, бомбы, бомбы.
Из-за постоянных налетов и без того тусклая жизнь становилась совсем беспросветной. В бомбоубежищах было душно и тесно. От недосыпания его глаза, слабые от рождения, воспалялись.
Когда Красная армия приближалась к Берлину, этот русский двинулся пешком на запад, преодолевая тяжелый путь через развалины, под гул моторов на небе, укрываясь в канавах от перестрелок. Он предпочел еще хуже питаться, совсем не спать, лишь бы не дать большевикам «освободить» себя. Так он добрел до Гамбурга, оттуда подался в Бремен. Продолжая скитаться и после окончания войны, он нашел себе товарища, бывшего советского военнопленного, который тоже не стремился возвращаться домой. И вот до этого бездомного странника, наслаждающегося счастьем обретенной свободы, первой в жизни подлинной свободы, дошли слухи, что в городе Нюрнберге начался грандиозный процесс, суд человеческой справедливости над содеянными преступлениями, содеянными в ходе только что отгремевшей войны.
А человек этот знал об одном ужасном преступлении – знал больше, чем кто-либо из заседающих в нюрнбергском Трибунале. Это был никто иной, как Иван Кривозерцев, житель деревни Новые Батеки (дом № 119), Смоленской области, около станции Гнездово, близ леска в Косогорах.
Кривозерцев, опьяненный лозунгами свободных демократических стран, которые встречались ему на каждом шагу на развалинах гитлеровской Германии, был готов, наконец, уверовать в правду и справедливость. Ему казалось, что на нем, прожившем сравнительно короткую трудовую жизнь, лежит долг внести свою долю в дело мировой справедливости.
Из этого уже видно, что Кривозерцев, хотя и вдоволь повидавший на своем веку, был человеком наивным. Его случайный товарищ Мишка, бывший советский военнопленный, был тоже не весьма искушен в политике. Еще больше приходится удивляться, что они нашли третьего, тоже русского, образованного, владеющего иностранными языками, инженера, который согласился быть их переводчиком.
В Бремене Кривозерцев со своим переводчиком пошли в американскую комендатуру. Их принял солдат, который, на непринятый в Европе манер, держал обе ноги на письменном столе, а руки – скрещенными на груди, и жевал резину. Он спросил их, чего они хотят.
– Я должен дать очень важные показания, – сказал Кривозерцев через переводчика.
Солдат выплюнул резину, закурил хорошую американскую папиросу, снял ноги с письменного стола и, морщась – видно, они у него затекли, – пошел за офицером.
Когда Кривозерцев начал говорить, а инженер переводить, американцы иронически улыбались. Когда же они начали открыто смеяться, Кривозерцев смутился. А когда один из них, перестав смеяться, серьезно сказал: «Нужно бы его передать русским, им уж там виднее, что делать и как использовать его показания», – Кривозерцев побледнел.
Сегодня он уже сам не помнит, чего он больше испугался: серьезности, с какой это было сказано, или самого смысла произнесенных слов…
Он убежал.
Нашел своего друга Мишку и пробормотал сквозь зубы:
– Давай сматываться отсюда!
Они вышли из Бремена пешком. Потом влезли где-то в поезд и поехали. Все через ту же разоренную Германию.
Сейчас, когда я это пишу, политическая ситуация в Европе все еще такова, что я не могу сказать, где и при каких обстоятельствах я встретился с Иваном Кривозерцевым. который как раз в те дни, когда нюрнбергскому Трибуналу предстояло заняться катынским преступлением, рассказывал мне подробно, как все происходило, – рассказывал втайне от стражей общественного порядка.
Глава 17. ИСПОВЕДЬ ИВАНА КРИВОЗЕРЦЕВА
– Начинать с самого начала?
– С самого-самого.
– Ладно. Я расскажу не только о деле, но и о самом себе. У нас было когда-то 9 десятин в деревне Новые Батеки, в 12 километрах от Смоленска, на запад, это значит – в направлении Витебска. Земли не так-то уж и много, но хватало на жратву для всех, и жилось нам до большевистской революции неплохо, так как мой отец был большим работягой. Моя мать, урожденная Захарова, была тоже из местных. Кроме меня были еще две сестры. Нашу семью любили и уважали все кругом – я могу судить об этом по частым и многочисленным гостям, которые у нас бывали. Сколько раз, засыпая на печи, я видел сквозь сон отца за столом в обществе соседей, улыбающуюся мать… Словом, жили мы хорошо. Мы жили своей жизнью, в стороне от событий. По витебской дороге движение было небольшое. С одной стороны тянулись длинные деревни, крытые соломой хаты, сами знаете, как у нас… С другой стороны – лес. Его звали Катынским лесом. Тогда он был собственностью поляка, пана Козлицкого. Часть леса, что ближе к Смоленску, называли Косогорами. А дальше – Разбойничий Колодец и Черная Грязь. В детстве мурашки пробегали по спине от одних этих названий. В лес ходили за хворостом, ягодами и грибами – ну, как обычно в лес…
Дореволюционного времени я почти что не помню, как будто сквозь сон, а повторяю, что слышал. Я родился в 1915 году. Но говорили, что после революции стало хуже. Мы оставались от всего в стороне. Лес у Козлицкого отобрали и национализировали, но мы продолжали ходить туда за хворостом, ягодами и грибами.
Помню, в 1926 году, когда мне было 11 лет, начались первые преобразования. У нас отобрали часть земли и оставили шесть гектаров. Отец продолжал работать на земле, как работал его прадед, дед и все кругом, кого мы знали. И вдруг в 1929 году обрушилось на всех несчастье. Коллективизация!
Я помню, как однажды отец вошел в избу, швырнул шапку в угол и сел на скамью за стол, подперев голову трудовыми, жилистыми руками… Вскоре он узнал, что его причислили к кулакам, а их всех ссылали на принудительные работы на Крайний Север, в концлагеря. Тогда они еще так не назывались, и никто из нас еще ничего не слышал о Гитлере, но так оно было. Все знали, чем это пахнет. Отец бежал. Он бежал с матерью и младшей сестрой. На Урал убежали.
А я и старшая сестра остались. Ей было 16, а мне 14. Мы работали в колхозе. Через два года отец вернулся с Урала. Его съедала тоска по дому. Вскоре его арестовали и посадили в тюрьму.
– За что?
– На основании 58 статьи, пункт 10. У нас обычно знают только, по какой статье, а не что в ней сказано.
Удивительно – через 9 месяцев отец вернулся. Но от него осталась одна тень: физически разбитый, неспособный к тяжелому труду. Вялым и равнодушным вернулся он в родную деревню, где был когда-то хозяином, а стал батраком на колхозной барщине. Но и там он долго не продержался. Его затравили, исключили из колхоза. Где-то там на Урале он работал стекольщиком. И тут он пробовал вставлять оконные стекла, чтобы заработать на кусок хлеба. Но кому они нужны, эти стекла в стране, превращенной в нищую, в жизни без завтрашнего дня? Дыры заклеивают старой советской газетой: и дешевле, и пропаганда на всю деревню… Да-а-а…
Еще год или два отец слонялся по окрестностям, а в 1934 году его опять арестовали. Теперь даже никто не знал, по какой статье, да никого это и не интересовало.
Я кое-как пробиваюсь сквозь эту распроклятую жизнь, которая выпала на нашу долю. Кончаю школу и учусь на токаря. Как-то раз зовут меня от станка, это было уже в 1937 году. «Письмо пришло, – говорят. – Официальное письмо». Это был ответ на наши хлопоты: «Местонахождение вашего отца неизвестно». У нас всегда так, когда кого-нибудь расстреляют без суда… Я только перекрестился в сторону Косогор и вернулся к станку.
– Почему Косогор?
– Потому что думал, что, может, там…
Потому, что это место уже с первых лет после революции стало местом казней. Время от времени туда привозили каких-то людей, на которых никто не смотрел, да и не хотел смотреть. Расстреливали как стояли, закапывали, где упали, выравнивали землю, а потом люди из деревни опять ходили за грибами и хворостом. Расстреливали редко. Наконец, в 1929 году, не помню уж в каком месяце, приехала комиссия ГПУ, осмотрела этот лес и забрала его себе. С того времени его огородили проволокой, а со стороны дороги поставили деревянный забор и ворота. А над воротами вывеска: «Запретная зона ГПУ. Вход посторонним лицам воспрещается».
Теперь начали расстреливать чаще, но тоже не так уж регулярно. Временами в лесу было тихо. Люди, привыкнув к такому соседству, подлезали под проволоку и ходили по лесу. Случалось, что охрана кого-нибудь поймает. Пойманный получал прикладом в спину или кулаком в зубы и его отпускали. Этим обычно кончалось. Но таким образом стало известно, что в середине леса, над Днепром, построили дом, дачу. В нем постоянно жили какие-то служащие ГПУ. Люди уже знали сторожа, повара, прислугу и шофера, который часто ездил в Смоленск. Летом сотрудники ГПУ приезжали туда на отдых. В этом доме помещался также конвой, когда привозили смертников. Там же жили исполнители, те, что расстреливали. Со временем об этих делах все у нас узнали, но, как водится, никто о них вслух не говорил.
Я тогда работал в деревне попеременно то кузнецом, то слесарем, то просто сельским рабочим. От армии меня освободили по болезни глаз. Потому я не попал на финскую войну, а в начале 1940 года поступил на работу в колхоз «Красная заря», в который входили деревни: Новые Батеки, Гнездово, Грущенка, Жилки. Я почти постоянно жил в Грущенке. У меня уже были свои друзья и приятели, были также в окрестности и родственники. Я хорошо знал всю местность – и поля, и леса.
Приближалась весна 1940 года. Меня назначили на работу на парниках неподалеку от станции Гнездово. Поднимая голову от кучи навоза, в котором теперь вечно приходилось копаться, я видел перед собой железную дорогу Смоленск-Витебск. На работу мне приходилось ходить по шоссе. Я не мог не заметить, что с началом марта в открытых грузовиках в направлении Косогор стали возить заключенных из смоленской тюрьмы. Они ездили с кирками и лопатами на какую-то работу. На третий, кажется, день я узнал, что наши колхозники разговаривали с этими заключенными.
«Что они там делают?» – спросил я.
«Копают большие ямы».
Тогда ГПУ уже называлось НКВД. Но это дела не меняет. Никто не спрашивал: «На что им эти ямы?» Всякий догадывался. Но чтоб стольких рабочих привозить?!.. Мы только головами качали.
Помню утро 14 марта 1940 года. В этот день я работал ближе к шоссе и вижу – по нем едет колонна машин. Спереди легковая машина, за ней «черный ворон» и еще одна машина. Едут в сторону Косогор. Это все, что я видел. Моя сестра в то время работала в «овощной бригаде». Она возила навоз для парников и проезжала возле самой станции Гнездово. В обед мы встретились. Я говорю ей, что я видел колонну тюремных машин. А она мне в ответ: «Знаю, видела больше твоего. На станцию Гнездово привезли военнопленных, финнов, и грузили их в ”черный“. Хрусталев тоже видел».
Роман Хрусталев в то время возил навоз и тоже проезжал около станции. Вечером я ему говорю:
«Что это, Хрусталев, финнов возят расстреливать?» «Это никакие не финны, – отвечает, – это поляки. Я знаю их мундиры».
Это так, Хрусталев был на польской войне 1920 года.
Я никогда не видел поляков, и у меня с ними никогда не было ничего общего. Но вдруг вспомнил, что говорили о старых временах… вспомнил отца, потом вспомнил, как нас обидели. Как-то сжалось сердце…
Я прервал Кривозерцева и порылся в своих записях. Как же сходится его рассказ со свидетельством польского офицера об этапе, который ушел из Козельска 8 марта 1940 года и исчез в смоленских тюремных стенах 13-го числа того же месяца!
– Ну, и что дальше? – спросил я.
– Что ж дальше… – задумался он. – Дальше весь апрель шли транспорты, и все население об этом знало. А откуда они шли, тоже скоро все узнали, хотя народ у нас не очень разговорчивый. Они шли из Козельска через Смоленск.
Семен Андреев, слесарь на станции Красный Бор, у которого были приятели среди железнодорожников, как-то в разговоре за бутылкой водки подробно рассказал, как все это было. В Смоленске эшелон разделяется на сцепки по два-три вагона. Оттуда пускают их по двум железнодорожным линиям, одна из которых, Александровская, проходит через станцию Гнездово, а другая, Лихарловская, идет в стороне от Гнездова. А от нее шла еще ветка. Это делалось для того, чтобы сцепку можно было подать на тупиковый путь, очень короткий в Гнездове. Преимущество этого пути в том, что он положен немного севернее станции, в стороне, не очень на виду. С самой станции тоже трудно видеть, что делается на тупиковом пути. Прямо туда подъезжали зарешеченные тюремные машины, в которые поспешно грузили военнопленных. Грузовик забирал их вещи, если они были у них. Все это окружало густое оцепление из энкаведистов с винтовками.
В апреле шел транспорт за транспортом. Из Гнездова в Косогоры в Катыни возили днем в разное время, но никто не слышал, чтобы возили ночью. Мой родственник Ананий Андреев заговорил как-то со знакомым энкаведистом, обязанностью которого было следить в Гнездове за поездами, привозившими военнопленных. Этот энкаведист, фамилию которого я уже не помню, был из катынской волости и занимал некоторое время должность председателя сельсовета в Сырлипецкове. Потом он перешел в НКВД. Жилось ему прекрасно.
«Что будете делать с этими поляками? – спросил будто невзначай Ананий. – В лагеря их какие-нибудь возите, что ли?»
«В лагеря-а-а… – протянул энкаведист. – А где ты тут видел эти лагеря-то, а?»
«Правда, лагерей тут никаких вроде нет».
«Так и нечего задавать дурацкие вопросы». Он хлестнул прутиком по голенищу сапога и ушел.
А я знал одного парня, который давно, еще с 1937 года, был шофером одного из «черных воронов» в Смоленске. Его звали Аким Разуваев, а в сокращении просто – Ким. От него я узнал, что смоленское НКВД только сопровождает железнодорожные транспорты из Смоленска в Гнездово и дальше – в Косогоры в Катыни. А расстреливают люди из минского НКВД – их специально для этого сюда привезли. Наверное, такое было дано распоряжение, чтобы никакие подробности не стали известны местному населению, которое, конечно, не знало никого из Минска.
С этим Кимом я потом разговаривал еще несколько раз. Он получил большую денежную награду, на эти деньги купил себе мотоцикл. Его приятелем был заведующий гаражом НКВД. Вместе с ним они кутили и пили до потери сознания. Случилось ему раз-другой проболтаться, но было видно, что убийство польских военнопленных было организовано так, что их передавали из рук в руки, чтобы одни и те же энкаведисты не могли знать всего. Он узнавал только из разных домыслов, намеков, из случайных обрывков разговоров. Так, например, стало известно, что якобы число набранных добровольцев из Минского НКВД не превышало 50 человек. Кто это число подсчитал, сказать не могу.
В то время лес вокруг Косогор был оцеплен, не то что раньше, когда ходили единичные охранники, иногда с собаками. Теперь никто не мог ни туда, ни оттуда проникнуть, да, по правде сказать, весь апрель люди издали обходили это место. А транспорты шли ежедневно…
Однажды, а дело было под вечер, хорошо помню, уже смеркалось и от леса тянуло прохладой, кажется 23 или 24 апреля, я шел по шоссе в сторону станции, и едущие сзади машины зажгли фары. Это ехали грузовики, некоторые прикрытые брезентом, а другие совсем открытые. Я сошел на обочину и смотрел. Машины были загружены вещами. Какие-то сундучки, вещевые мешки, шинели, полушубки, кожухи. На каждой машине сидело по два энкаведиста. Колонна проехала мимо, но еще долго был виден свет фар. Было поздно, и я быстро пошел домой.
Окрестные жители притихли, все были подавлены. Хотя, как я уже говорил, в Косогорах все время расстреливали людей, но в таких темпах и в таком количестве, как в апреле 1940 года, никогда еще не бывало. Прямо, как говорится, мороз по коже.
Кривозерцев глотнул из бутылки, откинулся назад и умолк.
– А выстрелов не слышно было?
– Нет. Ни я, и никто из моих знакомых не слышал. Может, кто-нибудь из проезжающих и слышал, а, может, они заводили моторы, как это у них делается, у энкаведистов. Кто ехал тогда по шоссе, мог слышать только шум моторов и не обратил внимания.
– Да, это согласуется с тем, – сказал я, – что и другие говорили мне в Катыни. А вот почему единственный Киселев упорно твердит, что он слышал выстрелы?
Кривозерцев почесал в затылке.
– Я думаю, что старик как начал болтать, так зашел далеко и, может, приукрасил. Но… жил он ближе всех. Ну да, Киселев вообще мог тоже знать больше других и уж наверно больше, чем показал немцам на следствии.
– А в советском сообщении говорится, что на следствии немцы били Киселева и всех других свидетелей. Будто старик даже потерял слух от побоев, и руку ему сломали.
Кривозерцев рассмеялся.
– Я уже догадываюсь, кто ему эту руку сломал. Вот я вам теперь расскажу все по очереди, как оно было, когда пришли немцы.
Немецкие войска приблизились с юга, шли берегом Днепра. Это было сразу после прорыва через «линию Сталина». Нас обошли стороной. 16 июля начался бой за Смоленск, а взяли его, кажется, 19-го. Первые немецкие патрули появились в нашем районе только дней через десять. В эти дни царил полный хаос. А народ как народ – бросился грабить государственные склады. Тогда никому в голову не приходили Косогоры. Все перли в Гнездово, где был мучной склад. Всякий брал, сколько мог.
Вначале народ возлагал большие надежды на немцев. Особенно старики ждали, что это будет конец большевизма: «Немцы потом уйдут, и все будет, как в доброе старое время». Так говорили.
Уже в августе этого же года местные жители спокойно ходили по Косогорам, собирали грибы и топливо. Я тоже все время работал там, пилил дрова для немцев. События были настолько важные, такие большие перемены, что никто даже не вспоминал о жутком убийстве польских военнопленных. Да и разве это могло интересовать немцев? Нам совсем не приходило в голову, и мы даже не задумывались, знали они об этом или не знали.
На даче НКВД в Катыни поселился какой-то немецкий военный. Я не знаю, в каком чине. Люди говорили: «Какой-то генерал». Бог его знает, может, и генерал. Но никто не мешал ходить в лес и делать что кто хотел…
– Подождите, – прервал я. – Не размещалось ли там, в этой даче, какое-то немецкое подразделение под названием «Штаб 537-го рабочего батальона»? Так якобы утверждают свидетели, упоминаемые в советском сообщении.
– Нет. Такой штаб был, но не «рабочего батальона», а просто немецкого саперного батальона, и квартировал он не в Катыни, а в Гнездове. Каждый в окрестности мог пальцем показать, где он находится. Он стоял в здании санатория БВО, то есть Белорусского военного округа, возле самой станции.
– Раз уже речь зашла о советском сообщении, я хочу еще раз спросить: не было ли все же в округе каких-нибудь, не важно каких, лагерей польских военнопленных? Может, раньше, или позже?
– Никаких и никогда. Кроме поляков, которых выгружали в 1940 году на станции Гнездово, никто нигде не только не видел, но даже не слышал, чтобы кто-либо другой слышал о польских пленных…
– На чем же тогда основаны утверждения в советском сообщении, будто осенью 1941 года немцы устраивали массовые облавы на польских военнопленных, которые якобы бежали из лагерей?
– Врут, – коротко ответил Кривозерцев. – Как раз наоборот. Так вышло, что в наших окрестностях облав не было, хотя все знали о страшном терроре в других местах. У нас был один случай, но не осенью 1941 года, а летом 1942-го. А было так. В более глухих местах начала создаваться партизанщина с помощью агентов, засланных через линию фронта. Однажды появился из Смоленска в Гнездове бывший студент Смоленского медицинского института. Фамилия его у меня выскочила из головы, но его все знали, он был из местных. Но тогда никто не знал, что он служил в немецких органах безопасности, СД (Sicherheitsdienst). Он навестил тут своих знакомых, известных своими коммунистическими убеждениями. Зашел к студентке Чуркиной, Нинке, и начал при ней высмеивать трусость местных коммунистов и упрекать их, что они ничего не делают. Провоцировал ее. Студентов, говорил, у вас много, а толку с них мало. Нинка стала спорить и проболталась, что как раз создается партизанская группа во главе с бывшим секретарем коммунистической ячейки, по кличке «полковник Саша». Рассказала она ему и другие детали. Провокатор вернулся в Смоленск и выдал всех немцам. Вскоре после этого немцы устроили облаву. Они арестовали около 30 человек и 11 из них расстреляли. Это была единственная облава, и длилась она одну ночь.
– Давайте вернемся к прерванному рассказу, – сказал я.
– Раз я уже вспомнил о лете 1942 года, – продолжал Кривозерцев, – приходится сказать: именно тогда я впервые снова услышал о расстреле польских военнопленных в Катыни. В то время в наши места приехали польские рабочие, которые служили в немецкой организации «Тодт». Товарные вагоны, в которых они жили, стояли возле так называемого Брецкого моста, где пересекались те самые железнодорожные линии – Александровская и Лихарловская. Они в основном были заняты сбором металлолома. Однажды мой знакомый Александр Егоров сказал: «А знаешь, это поляки откопали своих, которых, помнишь, расстреливали в 1940 году». Я кивнул головой, и мы заговорили о чем-то другом.
С начала 1943 года немецкий террор смягчился. Их дела на фронте шли плохо. В Смоленске появились разные немецкие печатные издания на русском языке, которыми они пытались привлечь население на свою сторону. Должен сказать, я охотно читал эти газеты, потому что давно уже не видел газет. К немцам, понятно, я не чувствовал никакой симпатии, после того, как я видел, что они творят. Но большевиков я ненавидел так же сильно, как и мой отец, который из-за них погиб. Как-то в русской газете, выходившей в Смоленске, я прочел, что в Советском Союзе создается польская армия, но генерал Сикорский не может отыскать своих офицеров.
Теперь уже могу признаться: это я был первым, кто сообщил немцам о массовых убийствах в Катыни. Как сейчас помню: я сунул газету в карман и пошел в канцелярию немецкой тайной полевой полиции в Гнездове. Во главе ее стоял офицер по фамилии Фосс. Я сказал переводчику: «Сикорский ищет своих офицеров, а они лежат тут в земле, в Косогорах». Переводчик отнесся безразлично к моему сообщению. Я волновался, и его безразличие огорчило меня и задело за живое. Уходя, я добавил: «Не верите, так я их сам откопаю!» В это время Фосс позвал переводчика, и тот ушел.
Откапывать я так и не собрался. Была зима. Так прошли еще две недели. Как-то вечером, едва я вернулся с работы, ко мне зашел сосед и сказал, что меня ищет секретарь немецкой полиции и велит прийти к нему завтра утром.