355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Козлов » sВОбоДА » Текст книги (страница 1)
sВОбоДА
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 03:35

Текст книги "sВОбоДА"


Автор книги: Юрий Козлов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 20 страниц)

Юрий Вильямович Козлов
sВОбоДА


1

Множество раз Вергильев проигрывал в сознании, как произойдет его увольнение с государственной службы. Он воображал самые экзотические варианты, включая появление в своем кабинете с окнами на Москву-реку оперативников, обыск, подконвойный позорный вывод из здания под недоуменно-заинтригованные взгляды сослуживцев. И хотя Вергильева не за что было хватать, он имел в виду такой вариант, потому что на исходе десятых годов двадцать первого века в России могли посадить кого угодно и за что угодно. Страна выдавливала из своих пор коррупцию, как чуть раньше – рабство, а чуть позже – коммунизм.

По рабству во второй – после отмены крепостного права – раз крепко ударили в декабре девяносто первого, когда красный с серпом и молотом флаг СССР нехотя сполз с мачты над Кремлем, а вместо него вверх шустрым тритоном скользнул бело-сине-красный российский. Если вообразить, что красный (коммунистический, пролетарский) цвет символизировал рабство, то его концентрация в России в конце девяносто первого года снизилась ровно на две трети. В российскую жизнь победительно влились два новых цвета: синевато-голубой – цвет однополой любви; и белый – в восточной традиции цвет смерти, а в западной – политического протеста против авторитаризма и ограничения прав человека.

Коммунизм нынешние пропагандисты сравнивали с глубоко засевшим в душе (под кожей?) народа гноем, который можно было выдавливать по капле, как рекомендовал Чехов, а можно хирургически – скальпелем – рассечь плоть (душу?), чтобы гной излился в окружающую жизнь зловонной рекой. Пока, щадя народ, выдавливали по капле, но и скальпель держали наготове. Благо оскорбительно назревший – ступенчатый, мясного мрамора – гнойник (Мавзолей Ленина) был у всех на виду. Впрочем, его пока не трогали. Врачующие народную душу «хирурги» знали, что в действительности Мавзолей – не гнойник вовсе, а сухой струп. Куда большие опасения вызывал неуничтожимо засевший в «коллективном бессознательном» народе вирус сталинизма. Против него, как против СПИДа, были бессильны любые лекарства и вакцины.

Генералиссимус, затмив по умолчанию Гитлера, был объявлен главным злодеем двадцатого века. Однако сталинизм, как явление, не поддавался расшифровке. Не идеология – Сталин был необразован, нигде после семинарии, откуда его выставили за хулиганство, не учился. Не учение – кто после смерти Сталина развивал его идеи? Не руководство к действию – без разрешения Сталина в стране и муха не летала. Тогда что? «Вещь в себе» – средство, позволяющее решать неразрешимые проблемы? Построить социализм в отдельно взятой стране. Провести коллективизацию и индустриализацию. Побудить (или понудить, не суть важно) народ к массовому героизму во время войны. В кратчайшие сроки восстановить народное хозяйство. Создать ядерное оружие и тем самым обезопасить страну от нападения. Запустить в космос спутник, а потом – первого в мире космонавта. До этого, правда, Сталин не дожил.

Можно было, конечно, расшифровать сталинизм, как превосходящее меру насилие, принуждение к рабству, но любое насилие конечно во времени и пространстве, а рабы не побеждают в мировых войнах и не рвутся в космос. Так что, если это и было рабство, то особенное – во имя… чего? Неназываемого, необъяснимого «чего» и боялись, как черт ладана, «десталинизаторы».

Пока что вирус «лечили» терапевтически. Коллективизация – вредоносна. Не будь ее, не было бы и голода, унесшего миллионы жизней. Индустриализация – ошибочна. Промышленность развивалась не за счет прогрессивных технологий и научных открытий, а каторжным трудом согнанных с земли крестьян. С ядерным оружием тоже понятно – преступник Берия украл секретные чертежи у американцев. Да и победе в мировой войне нашлось объяснение – народ выиграл войну не благодаря, а вопреки Сталину.

Тем не менее, через шестьдесят лет после смерти генералиссимуса забывший про былые победы народ как-то вяло занимался десталинизацией собственного сознания. Можно сказать, держал сознание и десталинизацию, как семечки и мелочь, в разных карманах. Народ равнодушно отнесся к идее разжаловать Сталина из генералиссимуса в рядовые, ввести в УК карающую за похвалу Сталина статью. Во всем, что касалось генералиссимуса народ стыдливо жался к стеночке как церковный староста в стриптиз-клубе.

Не радовали демократическую общественность и результаты социологических исследований. В позднесоветские-раннероссийские времена, когда Сталина только-только разрешили ругать, девяносто процентов граждан относились к нему с отвращением и ненавистью. А после двадцати пяти лет непрерывного печатного и телевизионного поношения генералиссимуса ненависть и отвращение к нему испытывал лишь каждый десятый гражданин России. Девяносто процентов прочих граждан либо одобряли деятельность Сталина, либо угрюмо молчали, с ненавистью и отвращением глядя уже на задающих неуместные вопросы социологов. Неадекватное поведение народа сильно напрягало демократическую общественность, неутомимую в поисках все новых и новых свидетельств чудовищных сталинских преступлений.

Рука об руку с «десталинизацией общества» в России шла компания по искоренению коррупции – еще не главного (до конца столетия было далеко), но уверенно претендующего на эту роль, зла двадцать первого века. Коррупцию некоторые отважные публицисты уподобляли нездоровому жиру, заблокировавшему государственный организм. Этот, где твердый, как кость, где мягкий и липкий, как латекс, жир мешал государству даже не развиваться, а просто правильно существовать, действовал на него как наркотик. Деформированные коррупцией, невосприимчивые к слезам граждан, ороговевшие, как когти, органы власти оживали только в том случае, если в них впрыскивались новые порции наркотического жира, а именно неправедные – в виде взяток, откатов и так далее – деньги. Липоксация давно назрела, но вот беда, никакая другая сила не могла заставить шевелиться государственный механизм. Народ существовал по Евангелию, «как птица небесная», у которой ничего нет, которая не сеет и не пашет, а только поет да клюет, что Бог послал. Точнее, что не доклевала власть по причине малости или рассыпанности. В песне народа-птицы, больше похожей на злобный матерный вой, был различим вопрос: если коммунизм – разновидность вековечного русского рабства, то чьими трудами созданное добро присвоили самозванные собственники-коррупционеры? Почему они в шоколаде, а народ в бесправии и нищете?

Выходило, что жир перемешался с гноем, а коррупция с рабством (коммунизмом). Выдавливая рабство и коррупцию, российская власть выдавливала в небытие саму себя. Вместе с нефте– и газопроводами, старыми добрыми советскими металлургическими и химическими производствами, офисными небоскребами, английскими футбольными и американскими баскетбольными клубами, могучими спецслужбами, тайными сбережениями и недвижимостью за пределами собственных границ, которые уже по одной этой причине никак нельзя было закрывать.

Но в истории крайне редки случаи, когда власть выдавливала саму себя в небытие. Пожалуй, единственный пример – СССР конца восьмидесятых годов прошлого века. Правда и тогда власть выдавила себя не в небытие, а в собственность. Уставшие от смехотворных партмаксимумов и казенных дач с номерными жестянками на стульях, тогдашние начальники решили, что собственность превыше власти. Страна распалась. К власти пришли новые люди, которые быстро поняли, что собственность без власти, как пиво без водки – жизнь на ветер.

«Жизнь = Собственность + Власть», «Деньги – наше все» – две формулы стали золотыми ключами в уравнении современного российского государства. Ими отпирались любые двери. Единственное, что не устраивало новых держателей «нашего всего» – конечность жизни, а, следовательно, собственности и власти. Государство не жалело средств на исследования по продлению жизни. «Ген старения», неотвратимо, как высшая справедливость, переходящий в «ген смерти», был метафизическим врагом российской власти, как, впрочем, и всех на свете богатых людей. Смерть, должно быть, казалась им усмехающимся в усы Сталиным. От смерти и Сталина нельзя было откупиться. Их можно было только бояться и ненавидеть, что, собственно, власть и делала.

Одна объединенная сущность «смерть и Сталин» противостояла другой – «деньги и коррупция».

Поэтому под машину борьбы с коррупцией могли попадать только случайные пешеходы на этой, не ими проложенной улице. Стреляли не по целям, а по площадям, ловили случайную – для выполнения плана – рыбешку. Да и сеть, которой ловили, была раздвижная. Рыба всегда имела шанс проскочить, откупиться. Попадалась лишь самая наглая, упертая, много о себе возомнившая, стремящаяся в политику, принципиально не желающая делиться финансовой чешуей.

Золотые ключи бесконечно расширяли пространство коррупции, распространяли его на все стороны человеческого бытия. Борьба с коррупцией не являлась исключением, одновременно превращая в коррупционеров, как борцов с ней, так и тех, кто от них откупался.

Именно об этом, помнится, размышлял Вергильев в день, точнее, «утро Икс», просматривая в кабинете за рабочим столом свежие газеты. Хотя с некоторых пор чиновникам в Доме Правительства и в Кремле рекомендовалось начинать рабочий день с изучения новостей блогосферы. Именно там, полагало начальство, на бескрайних цифровых полях Интернета прорастали зерна общественного мнения, паслись виртуальные зверьки, некоторых из которых следовало прикормить, а некоторых – немедленно пристрелить. Для этого в администрации и правительстве существовали специальные службы, управлявшие армией так называемых компьютерных «роботов». Эти роботы многотысячным и разноадресным восторженным ором поддерживали и развивали нужную мысль, а мысль вредную, ненужную глушили злобным матом, многотонным носорожьим топотом, хоронили под кучами словесного навоза.

Компьютерными роботами командовали сплошь молодые люди, не ведающие, что такое костюм и галстук, причудливо подстриженные, в татуировках, с серьгами в ушах. А одна девица, так даже с серебряным шариком на самом кончике языка. Вергильев как-то оказался с ней за столиком в буфете, и, помнится, не мог оторвать взгляда от вспыхивающего на солнце шарика, когда она облизывала губы. А делала она это часто, видать, славно поработала ими (и шариком) ночью.

Вергильев, однако, работал по старинке: сначала просматривал газеты, а следом – обзоры, которые составляла специальная аналитическая служба.

В аналитической службе работали люди посолиднее. Они поголовно ходили в костюмах, правда, каких-то морально устаревших, обвисших. Костюмы, как, собственно, и сама аналитика в органах власти, не поспевали за жизнью. Единственной допустимой вольностью в аналитической службе являлась борода. У одного дяди она была необычайной длины, разделенная, как водопад, на две неравных ниспадающих к животу струи.

Однажды этот, похожий на раскольника, бородач попался на глаза шефу, незапланированно – с охраной и свитой – проходившего по этажу, где размещались аналитики.

«Должно быть, знающий специалист, – уважительно раскланявшись с бородой, заметил шеф. – Не боится, старообрядец, что попадет под сокращение, или на досрочную пенсию. Чем он занимается?»

Свита, с трудом поспевающая за энергичным, летящим по коридору, как молодой кабан, шефом не смогла ответить на этот вопрос. Нашелся лишь один, явно достигший предельного для государственного служащего возраста товарищ, которому нечего было терять:

«Да ничем. Хером груши околачивает, как и все остальные».

«А вы их подбираете и приносите мне, – усмехнулся шеф. – Я ими лакомлюсь, а потом вношу предложения в правительство. Народ стонет, а весь мир над нами смеется».

«Какая власть, – возразил будущий пенсионер, – такие и груши ей к столу».

«Какие груши к столу, – ответил шеф, – такая и власть. А почему? – обвел глазами свиту. – Потому что ваша неутолимая мечта, чтобы муж, то есть представитель власти, которого вы обслуживаете, объелся груш. Ничего личного, – похлопал по плечу будущего пенсионера, – это системное противоречие, правило игры».

Шеф заступил на высокую должность не так давно, успел совершить, как полагала свита, ряд серьезных ошибок, поэтому, как опять же полагала свита, недолго ему оставалось кобениться в двух больших кабинетах – в Кремле и в Доме правительства. То есть, доставшаяся новому, объединившему две должности, шефу от двух предшественников комбинированная свита надеялась его пересидеть, переждать, как стихийное бедствие. Или, если он начнет по аппаратным понятиям беспредельничать – увольнять уважаемых людей, нарушать не им установленные правила – подставить так, чтобы его самого убрали.

В Тамбовской области, писали в газетах, борцы с коррупцией накануне выборов в областное законодательное собрание задержали учительницу, купившую школьникам тетради за собственные деньги. В бюджете школы такая статья расходов не значилась, а родители школьников почти поголовно работали на местном оборонном предприятии по производству фильтров для авиамоторов, которое было закрыто из-за глобального экономического кризиса. Учительнице инкриминировали «превышение служебных полномочий» и «подкуп избирателей», каковыми являлись безработные родители школьников, предположительно проголосовавшие за коммунистов.

На Дальнем Востоке антикоррупционеры прямо в кабинете повязали вице-губернатора, распорядившегося перечислить деньги в подлежащий расформированию и соответственно снятый с довольствия детский дом, где на подножном корме проживало шестьдесят никому не нужных сирот. Вице-губернатору было вменено «нецелевое расходование бюджетных средств».

Отложив газеты, Вергильев задумался над тем, как в тридцатые годы и позже «перебирал людишек», по образному выражению Ивана Грозного, Сталин. Почему он не использовал такой универсальный повод, как коррупция? Зачем надо было делать из Рыкова, Бухарина, Зиновьева и прочих – шпионов и вредителей, подсыпающих в тарелки шахтерам толченое стекло, опрыскивающих портьеры в кабинете товарища Ежова ядом, кусающих «в пароксизме страсти» за груди медсестер? Гораздо проще было объявить их ворами, коррупционерами, если, конечно, в то время использовался этот термин.

Наверное, Сталин, хоть и презирал своих врагов, но не до такой степени, чтобы шить им банальное воровство. Слишком мелко. В тридцатые годы история печатала шаг коваными подметками по хрустящим, как сухари, черепам сквозь лес вскинутых в приветствиях рук. Время вождей, перекройки границ, великих и страшных свершений. У больших вождей не могло быть ничтожных врагов. Враг вождя – негатив его воли. Вождь хочет накормить народ. Враг подсыпает в общенародную тарелку толченое стекло. Вождь хочет возвысить женщину-мать, женщину-труженицу. Враг подло кусает ее за грудь гнилыми зубами. Вождь хочет прирастить территорию государства, принять под свою могучую руку мыкающие горе соседние народы. Враг – продать Украину фашистам, Карелию – финнам, Дальний Восток – японцам и так далее. Чтобы народ понял масштаб предстоящих свершений, ему следовало продемонстрировать масштаб противостоящего зла.

Вот почему кровопийцы, перефразируя поэта Иосифа Бродского, были Сталину милее, чем ворюги. Доживи до тридцать седьмого года Яков Свердлов, его бы судили вовсе не за наполненный золотом и бриллиантами сейф в кабинете. Его бы судили за то, что в двадцатую годовщину Великого Октября с дирижаблей, несущих портреты товарища Сталина над колоннами демонстрантов, должны были распылять по его указанию смертоносные бактерии. Но товарищ Ежов схватил за руку подлых убийц.

А может, Сталин хотел, чтобы библейские преступления, которые инкриминировались бывшим соратникам, были сопоставимы с тем, что эти люди творили во время гражданской войны и после во славу победившей революции? Дела генералиссимуса были объемны, как голограмма, причудливо сливающая в единую реальность слова «судьба» и «суд». Гуляет ветер судеб, вспомнил Вергильев строчку из стихотворения, судебный ветер.

Эта простая, но действенная логика, правда, в извращенном виде, присутствовала и в действиях нынешних борцов с коррупцией, поднявшихся во власть на взятках, откатах и прочих, одним им известных преступлениях. Хватая подписавших не те бумажки учительниц, председателей домкомов, перемудривших с капитальными ремонтами подъездов, табельщиц, неправильно закрывших наряды, они превращали борьбу с коррупцией в абсурд, хотя и на неизмеримо более низком, нежели сталинские процессы, уровне.

А почему бы, внимательно посмотрел на проплывающий по Москве-реке белый речной трамвайчик Вергильев, не осудить постфактум Свердлова за бессудную казнь царской семьи? Он не сомневался, что народ откликнулся бы на такой суд с большим энтузиазмом, чем на предполагаемое разжалование – правда, пока непонятно кем, неужели нынешним гражданским министром обороны? – генералиссимуса в рядовые.

Трамвайчик вдруг притормозил, подозрительно закрутился точно напротив окон кабинета шефа.

Вергильев рассеянно подумал, что если бы террористы захотели оставить страну без высших руководителей, лучшего варианта, чем ракетный обстрел кабинетов кремлевских и краснопресненских кабинетов с воды, трудно придумать.

Суда не будет, вздохнул Вергильев. Этот, погибший, кажется в 1919 году при невыясненных обстоятельствах, провозгласивший «красный террор», парень с папироской, в пенсне и в кожаной куртке умел решать вопросы. Такие люди бесценны во власти и для власти во все времена.

Сталин тоже умел решать вопросы, но, видимо решал их как-то не так, как Свердлов. Решая один вопрос – ликвидируя Российскую империю, он породил другой – создал сверхдержаву – СССР. Этого ему до сих пор не могли простить, в отличие от Свердлова, которому легко простили казнь царской семьи. Никто не собирался его судить, как Сталина, которого хотели не просто судить, а еще и разжаловать.

Суды обретают определенную независимость, работают по закону, продолжил хаотичный экскурс в историю Вергильев, только когда в государстве есть идеология. Когда ее нет, точнее, когда вместо идеологии – деньги, суды безвольно плетутся вослед следствию, продаются и покупаются. Кто вовремя не занес, сидит за украденную елочную игрушку. Кто занес, не сидит за уведенный миллиард или убийство.

Вергильев недавно смотрел статистику: в тридцать седьмом кровавом сталинском году суды СССР не утвердили четырнадцать процентов обвинительных приговоров. В демократической России во втором десятилетии двадцать первого века они безропотно утверждали девяносто девять и три десятых процентов обвинительных приговоров.

Государство – это идеология плюс власть, заключающая социальный контракт с населением, – рассеянно перелистал последнюю газету Вергильев, при том, что государство было, есть и всегда пребудет узаконенной несправедливостью. Деньги плюс власть минус социальный контракт с населением – это что-то другое, это возможность сначала овладеть всем, а потом превратить все в деньги. Это корпорация по распродаже выморочного имущества. Если их не остановить, будет продано все, включая землю, воду, воздух, огонь и таинственный пятый элемент. Но я служу этой власти, вздохнул Вергильев, сам являюсь ее ничтожной, точнее, вспомогательной частицей. Поэтому, собственно, нам не с чем бороться, кроме как с коррупцией, терроризмом и… Сталиным.

Достоевский называл русских «народом-богоносцем». Сейчас русский народ было впору назвать «народом-коррупционером». Народ во все времена брал пример с власти, безошибочно распознавая ее скрытые намерения и тайные мотивации. Если цари непрестанно молились, просили Господа простить и сохранить Россию, то и народ в отпущенных ему пределах понимания религиозных истин был «богоносцем». Если власть воровала, строила себе особняки, имела на счетах миллиарды, то и народ не рвался добывать хлеб «в поте лица своего», честно трудиться, предпочитая воровать, бездельничать, спиваться, решать насущные проблемы за взятки. Но власти такое поведение народа не нравилось. Привилегию воровать и наслаждаться жизнью она желала оставить исключительно за собой и приближенными к себе.

До какой же степени, опечалился Вергильев, дошла деградация страны, если народное воровство стало представлять угрозу ворующей власти. С трибун бубнили про политическую конкуренцию. В действительности же народ и власть конкурировали в воровстве.

Сталин был последовательнее нынешних вождей. Он двигался сверху вниз, не боялся срезать, как ядовитые цветы, головы вчерашних соратников. Они были его подельниками по крови, но не партнерами по бизнесу. У него не было с ними общей собственности, которую невозможно было разделить.

Вергильев не сомневался, что борьба с коррупцией «внизу» обречена. Начинать следовало «вверху». Только тогда появлялся шанс спасти страну. В том числе и от терроризма, который был непобедим, пока деньги решали все. Но кто возьмет на себя смелость? Кто, тихой сапой (иначе никак, отстрелят на подступах) прокравшись во власть, нанесет по ней удар, спасет страну?

От этих почти что экстремистских, но чисто умозрительных размышлений Вергильева отвлек резкий звонок одного из телефонов, расположившихся на специальной приставке у письменного стола.

Звонил руководитель аппарата.

– Зайди, – сказал он.

– По телефону нельзя? – спросил Вергильев.

– Сильно занят? – хмуро поинтересовался руководитель аппарата. – Готовишь предложения по введению в России ЕКС?

Он любил сбивать с толку подчиненных, особенно когда требовалось их «нагнуть», заставить выполнять спущенное сверху дикое, невыполнимое задание.

– ЕКС? – растерялся Вергильев.

– Отстаешь от жизни, – ответил руководитель аппарата, – не следишь за новейшими достижениями правительственной мысли. ЕКС – единый коэффициент счастья. Он измеряется в…

– Деньгах, – подсказал Вергильев.

– В инновациях, любви к правящей партии и свободе. Главным образом, свободе от денег и ответной любви со стороны партии власти. Жду прямо сейчас. – Руководитель аппарата положил трубку, точнее нажал клавишу на пульте, связывающим его с нужными абонентами.

Кабинет руководителя аппарата находился этажом выше – в охраняемой зоне. Это была вторая по значимости зона. В первой размещались кабинет шефа и комнаты его секретариата. Шагая по ковровой дорожке, Вергильев констатировал, что «коридоры власти» в этот утренний час тихи и пусты, что, в общем-то, было объяснимо для первой половины лета – завершения политического сезона и времени отпусков. Кивнув скучающему у рамки офицеру Федеральной службы охраны, Вергильев миновал рамку, откликнувшуюся на его проход веселым свистом, беготней красных и зеленых огоньков.

Власть – тысячелетняя игра, подумал Вергильев, – шоу, которое «must go on», одно из ее правил – быть как можно дальше от тех, кем она управляет. Любая власть с пещерных времен оперативно огораживала себя от тяжело дышащего за ее порогом нечистого океана жизни, уходила в собственный, со своими правилами и порядками, отдельный мир. Точно так же, иногда помимо своего желания, менялся человек, попавший во власть. Он приобретал невыразимое в словах знание о том, как «делается жизнь» вместе с одновременным пониманием случайности, иллюзорности принимаемых решений и в то же самое время некой их – высшей? – предопределенности. Рука провидения водила железной или дрожащей рукой, не важно, сильной или ничтожной власти, зачастую подменяя, или заменяя ее. Провидение и земную власть можно было уподобить матери, ведущей за руку ребенка. Ребенок пытался выдернуть ручонку, но мать держала крепко.

Вергильеву было сорок девять лет. Он принадлежал к последнему поколению советских людей, пусть вынужденно, но серьезно изучавших марксистскую науку. В давние – студенческие – годы она раздражала его своей примитивной простотой. Сейчас – пугала исчерпывающей ясностью. Марксистская наука с некоторых пор представлялась Вергильеву запретной системой мер и весов, с помощью которой можно было легко и быстро измерить и взвесить любой «сырой факт» или «свинцовую мерзость» действительности.

«Чьи интересы защищает власть в России»? – задал себе совершенно неуместный в приемной вышестоящего начальника вопрос Вергильев. И сам же с мазохистским удовольствием, как на государственном экзамене по научному коммунизму, ответил: «Интересы тех, кто разграбил имущество СССР, кто присосался к нефтяным и газовым трубам, кто живет там, но ворует здесь, кто выклевывает из бюджета даже те крохи, которые отводятся на пенсии, пособия, библиотеки, музеи и прочее. То есть интересы воров, безнационального финансового отребья и… самой себя – прислужницы воров». Править, как Сталин, жить как Абрамович. Между двумя этими взаимоисключающими жерновами власть перетирала саму себя в финансовую, криминальную и прочую, забивающую ноздри страны, пыль. Но страна терпела, глотала пыль вместо того, чтобы прочистить ноздри революционным чихом.

– Заходите, – приветливо кивнула Вергильеву секретарша. – Он вас ждет.

Вергильев, хоть и был на «ты», не был близок с руководителем аппарата. Генерал-лейтенант юстиции, он получил эту должность случайно. Шефу надо было срочно кого-нибудь назначить, пока не сунули сверху, и взгляд его остановился на высоком, верноподданно поедающем его глазами, статном генерале – начальнике юридической службы. Он исчерпывающе четко докладывал о могущих возникнуть правовых коллизиях при решении того или иного вопроса. И не просто докладывал (желающих доложить начальству всегда, как собак нерезаных), а непременно предлагал быстрое и приемлемое с точки зрения соблюдения законов решение.

Вергильев знал, что многоумные эти решения рождаются отнюдь не в гордо (на подчиненных) поднятой и смиренно (перед шефом) опущенной с седеющими висками голове генерал-лейтенанта, а в гладко причесанной головке одной его сотрудницы. Она сидела в крохотном кабинетике возле сортира и была тиха и незаметна, как притаившаяся под веником мышь. Прежде она работала с генералом в адвокатской конторе, и тому, как говорили в коридорах, стоило немалых трудов перетащить ее за собой на государственную службу. Были люди, которые советовали Вергильеву рассказать об этой мышке-норушке шефу, чтобы он не обольщался насчет талантов руководителя аппарата, но Вергильев молчал, как рыба, и генерал, похоже, это оценил, даровав ему относительно свободный график работы и не докучая приглашениями на нудные совещания.

Вергильев считал себя умнее руководителя аппарата. Однако, если следовать железной логике научного коммунизма, это было не так.

Руководитель аппарата жил в двухуровневой пятикомнатной квартире на Крылатских холмах, имел особняк в Архангельском с собственным спуском к озеру, катер на воздушной подушке, снегоходы и вездеходы, ездил (помимо служебной машины) на БМВ последней модели, владел (он был записан на жену) коттеджем в Испании на побережье Коста-дель-Соль.

Вергильев жил после второго развода в однокомнатной квартире с видом на подъезжающие к Киевскому вокзалу и уносящиеся прочь поезда, и стоящий на месте, несмотря на многочисленные обещания властей его снести, Дорогомиловский рынок. В последние дни рынок, правда, приобрел какой-то военизированный вид – над проходами между рядами зачем-то натянули маскировочную (цвета хаки) сетку с матерчатыми листьями. Может, рынок готовился к… отражению нападения коммандос в важной военной игре? Стук железных колес, как стук швейной машинки, прошивал одинокие завтраки и ужины Вергильева, его вечернее задумчивое сидение у компьютера. Особенно суровой, как безысходная тоска престарелого лузера, ниткой колеса прострачивали его ночную (бессонную) часть жизни.

Кроме однокомнатной квартиры, у Вергильева имелся разваливающийся дом в деревне в дальнем, за минувшие годы решительно отодвинувшемся от цивилизации, углу Тверской области. Дом достался по наследству от отца. Вергильев не знал, что с ним делать. Продать – некому, чинить – дорого и опять же некому. Деревня была безлюдна, как после нашествия Батыя.

Ездил Вергильев на скромном отечественной сборки «Форде-фокусе».

Имеющихся сбережений ему в лучшем случае хватило бы на год-полтора безработной (но отнюдь не беззаботной) жизни в городе и, наверное, лет на пять рыболовно-огородно-грибной жизни в деревенском доме. Но Вергильев не был готов там поселиться. Он все еще на что-то надеялся.

Я не прав, вздохнул, открывая дверь в кабинет руководителя аппарата Вергильев, это он умный, а я дурак!

– Как жизнь? – спросил генерал, приглашая Вергильева присесть за приставной столик, как малое дите к мамке, приникший к большому начальственному столу.

– Да так, брат Пушкин, – пожал плечами Вергильев, – так как-то все…

– Понятно, – постучал пальцами по столу генерал. – Боже, – задумчиво посмотрел в окно на черную и блестящую, как нефтяное озеро булыжную мостовую у Горбатого моста, – как грустна наша жизнь, – дал понять, что тоже читал Гоголя. – Но ничего не поделаешь, – посуровел лицом, – это жизнь.

– Она, как закон, сама решает, какой ей быть, – не стал спорить Вергильев.

– Как правило, не в нашу пользу. Пиши заявление, – ошарашил руководитель аппарата.

– На материальную помощь? – Вергильев еще пытался шутить, но уже понял, что дело плохо.

– По собственному.

– Прямо сейчас? – уточнил, все еще не веря, Вергильев.

– Можно через час, – ответил руководитель аппарата, – но обязательно сегодня. И чем быстрее, тем лучше. Попробую выплатить тебе компенсацию за полный отпуск, задним числом объявлю какую-нибудь благодарность.

– А что, могут уволить без компенсации? – поинтересовался Вергильев.

– Легко, – ответил руководитель аппарата, – если будет команда расстаться по-плохому. Это не мое решение. Я – исполнитель, и я хочу в ситуации, которая лично мне непонятна, но в которой я, как ты понимаешь, разбираться не буду, хоть что-то для тебя сделать.

– По сокращению должности никак? – спросил Вергильев, имея в виду выплату трехмесячного денежного содержания.

– Предлагал, – вздохнул руководитель аппарата, – не получается. Много возни. Надо тогда всю вашу структуру выводить за штат, менять название, сочинять новые должностные инструкции…

– А что, собственно, случилось? – задал Вергильев вопрос, который не следовало задавать.

Руководитель аппарата не входил в «ближний круг» шефа и, соответственно, не мог ответить. Мог лишь озвучить рабочую версию, что, мол, шеф решил взяться за аппарат, сократить число советников, что, мол, дело не в Вергильеве, ничего личного, к нему претензий нет, но надо было кем-то пожертвовать, чтобы остальным неповадно было тупеть и бездельничать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю