Текст книги "Мистика московских кладбищ"
Автор книги: Юрий Рябинин
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 34 страниц)
Ф. О. Шехтель. Здание в Трехпрудном, 9.
Не только в воскресные дни, как писал Дмитриев, но и по будням на Ваганькове всегда многолюдно. И прежде было, и теперь так. А уж в праздники само собою. Нынче особенно много народу приходит на свиданье к усопшим родным в самую Пасху. Такой уже установился обычай. Церковь вроде бы его не одобряет: учит, что, де, не на кладбище в этот день место живым, а в храме, да за праздничным столом, но поделать так ничего и не может, – знай, валит народ на кладбища в Светлое Христово Воскресение. И, скорее всего, этого обычая уже не переменить. Впрочем, людей понять можно: они этот радостный день хотят отмечать вместе со своими ушедшими близкими.
Но вообще, по церковным правилам, главным в году днем поминовения усопших считается праздник Радуницы, который отмечается на десятый день по Пасхе. До революции в этот день вся Москва отправлялась по кладбищам. Причем, если у кого-то сродники были похоронены в разных местах, то люди так и ездили весь день из конца в конец, пока не обходили всех своих умерших. День Радуницы колоритно описан у Ивана Сергеевича Шмелева в воспоминаниях «Лето Господне»:
«Едем сначала на Ваганьково, за Пресню. Везет Антипушка на Кривой, довольный, что отпросили его с нами. На Ваганьковском помянули Палагею Ивановну, яичка покрошили, пани-хидку отпели, поповздыхали; Говриилу – Екатерину помянули… я-то их не знавал, а Горкин знал, – родители это матушкины, люди самостоятельные были, ничего. А Палагея Ивановна, святой человек, премудрая была, ума палата, всякие приговорки знала, – послушать бы! Посокрушались, как мало пожила, за шестьдесят только-только переступила. Попеняли нам сторожа, чего мы яичком сорим, цельным полагается поминать родителев. А это им чтобы обобрать потом. А мы птичкам Господним покрошили, они и помянут за упокой. По всему кладбищу только и слышно, с семи концов, – то «Христос Воскрсе из мертвых…», то «вечная память», то «со духи праведных…» – душа возносится! А сверху грачи кричат, такой-то веселый гомон. Походили по кладбищу, знакомых навестили, много нашлось. Нашли один памятник, высокий, зеленой меди, будто большая пасха, и написано на нем, вылито, медными словами: «Девица, Певица и Музыкантша», – мы даже подивились, уж так торжественно! И самую ту «Девицу» увидали, за стеклышком, на крашеном портрете; молоденькая красавица, и ангельские у ней кудри по щекам, и глаза ангельские. Антипушка пожалел-повздыхал: молоденькая-то какая – и померла! «Ее, Михал Панкратыч, говорит, там уж, поди, в ангелы прямо приписали?» Неизвестно, какого поведения была, а так глядеться, очень подходит к ангелам, как они пишутся… и пеньем, может заслуживает чин.
И повстречали радость!
Неподалеку от той «Девицы» – Домна Парфеновна, с Анютой, на могилке дочки своей сидят, и молочной яишничей поминают. Надо, говорит, обязательно молочной яишницей поминать на Радуницу, по поминовенному уставу установлено, в радостное поминовение. По ложечке помянули, уж по уставу чтобы. Спросили ее про ту ангельскую «Девицу», а она про нее все знает! «Не, не удостоится», – говорит, это уж ей известно. Антипушка стал доспрашивать, а она губы поджала только, будто обиделась. Сказала только, подумавши: «певчий с теятров застрелился от нее, а другой, суконщик-фабрикант, медный ей «мавзолей» воздвиг, – пасху эту: на Пасху она преставилась… а написал неправильно». А чего неправильно – не сказала. Пришлось нам расстаться с ними. Они на Миусовское поехали; муж покойный, пачпортист квартальный, там упокояется, – и яишницу повезли. А мы на Ново-Благословенное потрусили, через всю Москву».
Любопытно отметить нравы прежних кладбищенских работников, – они собирали по могилам дары, оставленные на помин души: пеняли, что не цельное яичко оставляют сродники. Нынешние их коллеги до таких мелочей уже не опускаются. Наверное, к могильщикам можно предъявлять какие-нибудь претензии, не без этого, – такая уж профессия у них – всегда быть объектом претензий клиентов, – но вот за «ста граммами» и закуской, оставленными на могиле, сейчас могильщики и сторожа не охотятся. Чего нет, того нет. Это можно наверно утверждать. Зато на кладбища со всей Москвы идут, будто в супермаркет, московские пьяницы и бродяги. На праздники, особенно на Светлой Седмице, они то и дело встречаются среди могил: разговляются, чем Бог послал. Нередко запасаются и впрок. И в такие дни можно увидеть, как они выносят с кладбища куличи и яйца целыми котомками. Охранники, конечно, как-то противоборствуют такому их шопингу, – стараются не пропустить бродяг на территорию, а если уж те все-таки проскальзывают, – а дыр в ограде Ваганькова хватает, – их по возможности отлавливают и выгоняют прочь.
Еще одна напасть современных московских кладбищ – торговцы бывшими в употреблении цветами. Обычно эти личности прокрадываются на кладбище в ночную смену и собирают с могил не утратившие товарного вида цветы. А утром они эти цветы тут же – при входе – продают. Работники Ваганькова рассказывают, что для них не составляет ни малейшего труда определить, у кого из цветочников товар не первой свежести. И как-то даже ваганьковские могильщики решились ополчиться на этих ночных собирателей цветов, – они устроили вылазку в их расположение вблизи кладбища и всех разогнали, причем нанеся неприятелю урон в виде побоев и конфисковав товар в виде трофеев. Но вышло себе дороже: цветочники ужо отомстили могильщикам, – верные своей тактике, они ночью взяли кладбище и учинили там беспорядок. Больше могильщики решили с ними не связываться. Так ничем эта «батрахомио-махия» и закончилась. А посетителям Ваганькова нужно теперь иметь в виду, что значительная часть цветов, которыми торгуют вблизи кладбища, уже побывала на чьих-то могилах.
М. А. Дмитриев в своем стихотворении, между прочим, мимолетно приводит одну очень колоритную примету, иллюстрирующую московский быт первой половины XIX века. Он рассказывает, как именно «семьи нарядных гостей» поминают усопших родных: «Тут на могилах они – пьют чай (ведь у русских без чая нет и гулянья)». Прежде всего, любопытно заметить, что в старину выход на кладбище считался «гуляньем», то есть, судя по описанию Дмитриева, этаким пикником. Дач тогда еще не заводили. О туризме народ и понятия не имел. Вот и отправлялись горожане на «гулянья» куда-нибудь в ближайший пригород – в Марьину Рощу, в Сокольники или, еще лучше, на кладбища, – чтобы уж заодно и своих навестить. И, как теперь туристы берут в поход котелок, так же точно в прежние времена люди, отправляясь на «гулянья» за город, прихватывали с собою самовар. Так приедут они, бывало, к усопшим родным на свиданье, рассядутся вкруг могилы; пока развяжут салфетки, платки с пирогами, помянут родителей, тут, глядишь, – и самовар поспел. За целый-то день по нескольку раз самовар люди ставили. Чтобы все напились вволю. Раньше так и говорили о человеке – «усидел самовар». Это значит, один выпил его целиком. И иной раз, по праздникам, на Ваганькове, куда ни посмотришь, – всюду на могилках самовары дымят, затулками позвякивают, – Москва на «гулянье» выбралась. Само собою, ели люди там не одну яичницу. И пили не один чай. Но иногда при отеческих гробах давались решительные обеды.
Собственно, такие пикники на кладбищах не перевелись и теперь. Разве что самоварничать не стало принято. А едят и выпивают люди среди могил нисколько не меньше, чем в старину. Причем в поздний советский период кладбище сделалось чуть ли не единственным местом, где человек мог спокойно, легально, выпить, не опасаясь, что его загребут в ментовку. Потому что нигде больше этого сделать практически было невозможно: в кафе и столовых не наливали, а со своим приходить категорически запрещалось, за употребление спиртного где-нибудь на природе – в парке, в сквере – ближайшую, по крайней мере, ночь можно было провести в отделении. И что оставалось делать добрым друзьям, которым захотелось этак по дружески, да попросту хлопнуть по рюмашке – другой? – им оставалось только идти на соседнее кладбище и уже там, делая вид, что они поминают кого-то из близких, спокойно, без риска поплатиться за это, усидеть бутылец. Это именно о тех порядках говорится в популярной в 1970-е годы песне Михаила Ножкина:
Ну, к примеру, вам выпить захочется,
а вам выпить никак не дают!
Все кричат, все грозят вытрезвителем —
в вашу нежную душу плюют!
А на кладбище – все спокойненько,
от общественности вдалеке,
все культурненько, все пристойненько,
и закусочка на бугорке.
Самоваров действительно сейчас на кладбище не встретишь. Но всякие прочие забавности там отнюдь не редкость. На одном новом кладбище нам случилось как-то быть свидетелями совершенно очаровательной картины: человек там загорал, – он лежал параллельно могиле на покрывале и, подставив спину и бледные ноги солнцу, читал вслух книгу. Мы отважились спросить у него: отчего это он читает здесь книгу вслух? Книголюб охотно рассказал, что рядом с ним, – он кивнул на могилу, – лежит его жена, с которой они раньше всегда вместе по очереди читали вслух. Ну а поскольку теперь жена не в состоянии исполнять свою партию, то он вынужден эту важную заботу целиком взвалить на себя. Понятно, что и загорал он здесь же, в оградке, не случайно, – наверное, и прежде они с женой также любили вместе погреться на солнышке. И, может быть, человек теперь добивался полной иллюзии, будто они вдвоем с женой загорают и читают роман. Конечно, это не самая распространенная сцена из повседневной кладбищенской жизни. Но если бы в наше время кто-то догадался привезти на кладбище самовар и устроить там чаепитие, это выглядело бы, пожалуй, куда более эксцентричным поступком.
К концу XIX века Ваганьковское кладбище стало все более приобретать профиль некрополя интеллигенции, преимущественно творческой, который теперь за ним утвердился прочно. «Поселившаяся в прежних барских кварталах Поварской и Никитской улиц интеллигенция, – писал А. Т. Саладин, – близко стоящая к университету, проживающие тут же поблизости артисты московских театров, богема с Бронных улиц – все это оканчивает жизнь на Ваганьковском кладбище. Потому-то здесь так много могил литераторов, профессоров, артистов».
В глубине кладбища, неподалеку от участка Филипповых, похоронен Владимир Иванович Даль (1801–1872), автор одного из самых выдающихся в российской словесности сочинений – «Толкового словаря живого великорусского языка», над которым он работал свыше пятидесяти лет. Причем словарь этот, существующий уже почти полтора столетия и переиздающийся до сих пор, кроме того, что он остается непревзойденным в своем роде научным лингвистическим трудом, еще имеет и значение литературного памятника первого ряда. Когда словарь впервые вышел в 1863 году, кандидатура Даля, бывшего до того членкором Петербургской АН, была предложена в ординарные (действительные) академики. Но число таких академиков в АН было строго квотировано, и для Даля вакансии не нашлось. Тогда знаменитый историк, действительный член АН, Михаил Петрович Погодин обратился к господам академикам с заявлением. Он сказал, что «теперь русская академия без Даля немыслима». Но поскольку вакансии для него не было, Погодин предложил бросить жребий, – кому из них – ординарных – «выйти из академии вон», чтобы освободившееся место досталось Далю.
Называя словарь «занимательной книгой», академик Я. К. Грот исключительно справедливо говорил: «Всякий любитель отечественного слова может читать ее или хоть перелистывать с удовольствием. Сколько он найдет в ней знакомого, родного, любезного, и сколько нового, любопытного, назидательного! Сколько вынесет из каждого чтения сведений драгоценных и для житейского обихода, и для литературного дела!» Если какой-то современный автор пишет так называемые исторические произведения, в частности, относящиеся к XIX – нач. XX в., то словарь Даля для него первый и незаменимый помощник. Конечно, можно написать исторический роман и на современном «продвинутом» наречии: «13 июня 1807 года по старому стилю в Тильзите (нынешнем Советске) между царем РИ Александром Романовым, династия которого будет репрессирована в грозном, братоубийственном 1917 году, – он об этом еще не знает, – и императором ФР Б. Наполеоном, которому суждено умереть в забытьи в 1821-м в ссылке на натовской базе в Атлантическом океане, состоялся саммит на высшем уровне в формате «два минус один» (немецкий король, не допущенный в VIP-палатку посередине Нямунаса, в одиночестве тусовался на берегу, отошедшем впоследствии к одному из государств Балтии – к Литве). В совместном коммюнике главы государств отметили, что сделано уже очень много, но предстоит им сделать еще больше и, прежде всего, превратить накопленный потенциал в новую энергию развития. Для этого у сторон есть все возможности: есть ресурсы, свой собственный опыт, есть полное понимание приоритетов развития, основанное на позитивном прошлом ближайших прошедших лет…» И т. д. Таким вот приблизительно языком написаны некоторые современные «исторические» сочинения. Очевидно, что такие авторы не имеют понятия о языковой стилизации. Не хотят, а, скорее всего, не умеют работать со словарем Даля. Автор же, который вполне чувствует язык и к тому же опирается на лексику Даля, если он пишет, предположим, произведение о Первой мировой войне, никогда не употребит слова из лексического запаса периода Великой Отечественной – «противник», «немецкая армия», «фрицы», но он напишет так, как говорили и писали в 1914 году и ранее – «неприятель», «германская армия», «гансы». Та или иная эпоха узнается не только по датам, которыми пестрят страницы у иного автора, но, прежде всего, по речевому своеобразию повествования. Не верь своим очам – верь моим речам. Это, кстати, тоже из Даля.
Поговорки и пословицы составляют значительный раздел словаря. Их всех там порядка тридцати тысяч. И это не просто набор фразеологизмов, приведенных как пример употребления заглавного слова статьи в контексте. Это иногда целый рассказ о каком-либо предмете или явлении. Маленькая новелла в поговорках. Взять хотя бы слова «жена» и «жениться». Вот какую красочную картину русской жизни изображает Даль, объясняя эти слова: «Добрая жена дом сбережет, плохая рукавом растрясет», «Счастлив игрой, да не счастлив женой», «Не верь коню в поле, а жене в доме», «Не всякая жена мужу правду сказывает», «И дура жена мужу правды не скажет», «Муж не знает, где жена гуляет», «Жена мужа любила, в тюрьме место купила!», «Худо мужу тому, у которого жена большая в дому», «Молода годами жена, да стара норовом», «Злая жена засада спасению», «Злая жена сведет мужа с ума», «Железо уваришь, а злой жены не уговоришь», «Злая жена битая бесится, укрощаемая высится, в богатстве зазнаётся, в убожестве других осуждает», «От пожара, от потопа, от злой жены, Боже, охрани!», «И моя жена крапива, да на нее мороз пал», «Бей жену до детей, а детей до людей», «Муж с женой ругайся, а третий не мешайся», «Жену с мужем некому судить, кроме Бога», «Муж с женой бранится, да под одну шубу ложится», «Жена от мужа на пядень, а муж от жены на сажень», «Мужнин грех за порогом остается, а жена все домой несет», «Жена не сапог, с ноги не скинешь», «Дважды жена мила бывает: как в избу введут, да как вон понесут!», «Жениться, не лапоть надеть», «Женишься раз, а плачешься век», «Идучи на войну, молись, идучи в море, молись вдвое, хочешь жениться, молись втрое», «Жениться не долго, да Бог накажет – долго жить прикажет!»
В. Перов. Портрет писателя Владимира Ивановича Даля
Все свои поговорки Даль собирал преимущественно среди крестьян. И любопытно заметить, что народные суждения, – разумеется, это только мужские суждения, – о женах и о предстоящей женитьбе не содержали никаких положительных эмоций. Но плохо, что худо, а и того плоше, что худого нет. На всех и Бог не угодит. Будь малым доволен, больше получишь.
Однако же муж свое, а жена свое. Жены тоже не лыком были шиты и отвечали так: «Вижу и сама, что муж мой без ума», «В стары годы бывало – мужья жен бивали, а ныне живет, что жена мужа бьет», «Старого мужа соломкой прикрою, молодого сама отогрею», «Муж родил – жену удивил!», «Чужой дурак – смех, а свой дурак – стыд», «Мужик напьется, с барином дерется, проспится – свиньи боится». Справедливо говорят: Даля читать можно, как художественную литературу.
В. И. Даль жил неподалеку от Ваганьковского кладбища – на Большой Грузинской улице в собственном доме. Этот деревянный дом конца XVIII века, к счастью, сохранился. Теперь там музей Даля. Владимир Иванович очень любил ходить к кладбищу на прогулку. Он каждый день, непременно, совершал этот свой моцион, невзирая на погоду, хотя бы лил дождь или бушевала метель. В марте 1872 года умерла его жена – Екатерина Львовна. Похоронили ее, естественным образом, на ближайшем к дому кладбище. А спустя всего полгода – 22 сентября – умер и сам Даль. Ваганьковское кладбище в то время еще отнюдь не было местом упокоения академиков. Дмитирев же писал, что «тут безвестные люди… сошлись». Но поскольку там уже покоилась жена Даля, то похоронили с ней рядом и самого Владимира Ивановича. И, возможно, нам еще повезло, что он оказался на таком не престижном кладбище, каким было Ваганьково в XIX веке. Если бы его похоронили, в каком-нибудь монастыре, как полагалось по чину академику, то его могила, скорее всего, вообще не сохранилась бы. Мог оказаться Даль и на Введенском немецком кладбище. Он же был лютеранином. А в то время иноверцев категорически не полагалось хоронить вместе с православными людьми. Но Даль очень хотел быть погребенным рядом с женой на любимом Ваганькове, и незадолго перед смертью он принял православную веру.
Впрочем, и вполне сохранившуюся могилу В. И. Даля на Ваганькове отыскать очень непросто: к сожалению, она находится в глубине участка, и тот, кто не знает, где именно Даль похоронен, скорее всего, пройдет мимо его надгробия – темного невысокого креста причудливой формы, стоящего в третьем ряду от дорожки, на котором мудреной, практически нечитаемой, вязью написано имя покойного и даты рождения и смерти.
В сущности, В. И. Даль положил начало «писательскому профилю» Ваганьковского кладбища. Хотя каких-то литераторов там и прежде хоронили, но относительно своего времени они были художниками малозначительными. Может быть, самым известным сочинителем, похороненным здесь прежде Даля, был поэт пушкинской поры Алексей Федорович Мерзляков (1778–1830), автор стихотворения «Среди долины ровныя», ставшего популярной, не забывшейся и через два века, песней. В воспоминаниях «Мелочи из запаса моей памяти» М. А. Дмитриев рассказывает, как появилось это стихотворение: «Лучшее время жизни Мерзлякова было до 1812 года. Это было для него самое приятнейшее, самое цветущее, и для человека, и для поэта, время, исполненное мечтаний несбывшихся, но, тем не менее, оживлявших его пылкую душу. В это время он проводил летние месяцы в сельце Жодочах, подмосковной Вельяминовых – Зерновых, где его все любили, ценили его талант, его добрую душу, его необыкновенное простосердечие; лелеяли и берегли его природную беспечность…Песня Мерзлякова Среди долины ровныя написана была в доме Вельяминовых – Зерновых. Он разговорился о своем одиночестве, говорил с грустию, взял мел и на открытом ломберном столе написал почти половину этой песни. Потом ему подложили перо и бумагу: он переписал написанное и кончил тут же всю песню».
Мерзляков свыше четверти века преподавал российский слог в университетском благородном пансионе и русскую словесность в собственно уже университете, причем дослужился до профессорского звания. В своих «Мелочах» Дмитриев, бывший у Мерзлякова и пансионером и студентом, вспоминает: «Я слушал его лекции и в университете (1813–1817). Надобно сказать, что здесь он посещал их лениво, приходил редко; иногда, прождавши его с четверть часа, мы расходились. – Спросят: как же учились? – Отвечаю: учились хорошо. А доказательство: все студенты того времени, ныне уже старики, знают словесность основательно! Вот объяснение этого. Живое слово Мерзлякова и его неподдельная любовь к литературе были столь действенны, что воспламеняли молодых людей к той же неподдельной и благородной любви ко всему изящному, особенно к изящной словесности! Его одна лекция приносила много и много плодов, которые дозревали и без его пособия; его разбор какой-нибудь оды Державина или Ломоносова открывал так много тайн поэзии, что руководствовал к другим дальнейшим открытиям законов искусства! Он бросал семена, столь свежие и в землю столь восприимчивую, что ни одно не пропадало, а приносило плод сторицею.
А. Ф. Мерзляков
Я не помню, чтобы Мерзляков когда-нибудь искал мысли и выражения, даром что он немножко заикался; я не помню, чтобы когда-нибудь, за недостатком идей, он выпускал нам простую фразу, облеченную в великолепное выражение: выражение у него рождалось вдруг и вылетало вместе с мыслию; всегда было живо, ново, сотворенное на этот раз и для этой именно мысли. Вот почему его лекции были для нас так привлекательны, были нами так ценимы и приносили такую пользу! Его слово было живо, неподдельно и убедительно».
К сказанному можно еще добавить, что некоторые из учеников Мерзлякова стали впоследствии крупнейшими российскими поэтами – П. А. Вяземский, Ф. И. Тютчев, А. И. Полежаев, М. Ю. Лермонтов. И вовсе не исключено, что все эти господа остались бы вполне безвестными людьми, если бы не лекции Мерзлякова.
Чрезвычайно любопытно и другое замечание Дмитриева о Мерзлякове: «Гексаметры начал у нас вводить Мерзляков, а не Гнедич. Сначала перевел он отрывок из Одиссеи «Улисс у Алкиноя»; правда не совсем гексаметром, а шестистопным амфибрахием, т. е., прибавив в начале стиха один краткий слог. Это доказывает только, что он, как писатель опытный в стихосложении, чувствовал, что слух русских читателей не может вдруг привыкнуть к разнообразным переменам гексаметра, и хотел приучить его амфибрахием, как переходною мерою от привычного ямба к новому для нас чисто эпическому размеру, который в своих вариациях требует уже учено-музыкального слуха. Один наш критик видит в гексаметрах только то, что они длинны; но Мерзляков видел в них разнообразнейший из метров и потому осторожно приучал к нему слух непривычных читателей. И потому-то после первого опыта, переведенного амфибрахием, он перевел отрывок из Илиады Единоборство Аякса и Гектора уже настоящим гексаметром. За Гнедичем осталась слава вводителя только потому, что он усвоил нам гексаметр трудом продолжительным и важным, т. е. полным переводом Илиады. Мерзляков и Гнедич – это Колумб и Америк – Веспуций русского гексаметра».
Но если ко времени смерти Даля писательская могила на Ваганькове встречалась еще все-таки довольно редко, то на рубеже XIX–XX веков на кладбище в разных концах появились даже свои «литературные мостки», так много здесь уже было похоронено писателей. Причем в равной степени и крупных, и «великих малых».
Неподалеку от прохоровской часовни и надгробия Шехтеля похоронен основатель и издатель крупнейшего дореволюционного литературного журнала «Русская мысль» Вукол Михайлович Лавров (1852–1912). Сам прекрасный литературовед и переводчик с польского – его переводы Сенкевича критика называла лучшими из когда-либо выходивших, – Лавров привлек к участию в журнале крупнейших авторов своего времени: Н. Г. Чернышевского, Н. С. Лескова, Л. Н. Толстого, В. М. Гаршина, А. П. Чехова, В. Г. Короленко, Г. И. Успенского.
Был среди авторов «Русской мысли» и Лев Толстой. В. А. Гиляровский вспоминает: «Как-то (это было в конце девяностых годов) я встретил Льва Николаевича на его обычной утренней прогулке у Смоленского рынка. Мы остановились, разговаривая. Я шел в редакцию «Русской мысли», помещавшуюся тогда в Шереметьевском переулке, о чем между прочим сообщил своему спутнику. «Вот хорошо, напомнили, мне тоже надо туда зайти». Пошли. Всю дорогу на этот раз мы разговаривали о трущобном мире. Лев Николаевич расспрашивал о Хитровке, о беглых из Сибири, о бродягах. За разговором мы незаметно вошли в редакцию, где нас встретили В. М. Лавров и В. А. Гольцев. При входе Лев Николаевич мне сказал: «Я только на минуточку». И действительно, хотя Лавров и Гольцев просили Льва Николаевича раздеться, но он, извинившись, раздеться отказался и так и стоял в редакции в шапке, с повязанным сверх нее башлыком. Весь разговор продолжался не более двух-трех минут…»
Упомянутый Гиляровским редактор «Русской мысли» Виктор Александрович Гольцев (ум. в 1906-м) похоронен рядом с патроном. Могила его теперь совершенно запущена. В одной оградке с надгробием Гольцева – большим черным каменным крестом – стоял еще один памятник – четырехгранный обелиск. Теперь этот обелиск лежит на земле, надписью вниз. И лежит так, судя по всему, очень давно, – уже частично в землю врос. Но крест над могилой самого редактора «Русской мысли» – на удивление – сохранился прекрасно: стоит, будто новый.
Здесь же поблизости находятся могилы некоторых так называемых писателей-народников, в том числе и авторов «Русской мысли»: Александра Ивановича Левитова (1835–1877), Николая Васильевича Успенского (1837–1889), Алексея Ермиловича Разоренова (1819–1891), Николая Михайловича Астырева (1857–1894), Филиппа Диомидовича Нефедова (1838–1902), Николая Николаевича Златовратского (1845–1911) и других.
Николай Успенский вошел в историю литературы как автор реалистических, проникновенных рассказов и очерков о безотрадной жизни русского крестьянства. Жил он в чудовищной нужде и превратился, в конце концов, в совершенного бродягу. Со своей отроковицею – дочерью, переодетой мальчиком, он побирался по пригородным поездам: дочь играла на гармошке и пела, а несчастный отец собирал подаяние. Успенский был знаком с некоторыми великими – Тургеневым, Некрасовым, Толстым, – и он оставил о них крайне уничижительные воспоминания. Издатель, который взялся выпускать его воспоминания, в интересах Успенского же отказал ему выплатить весь гонорар сразу. Он выдавал автору по рублю в день. Поэтому на какое-то время Успенский, по крайней мере, был избавлен от голода. Но ненадолго. Понимая, что ближайшую зиму ему уже не пережить, писатель решительно покончил со своим безотрадным изнурительным существованием: однажды в промозглую октябрьскую ночь он забрел куда-то в замоскворецкую глушь и зарезался там. Похоронил его на свой счет Николай Иванович Пастухов, издатель газеты «Московский листок», в которой Успенский печатал свои рассказы. Увы, могила этого интересного писателя и человека с замечательной судьбой не сохранилась.
Очень непохожая судьба была у другого «народника» – поэта Алексея Разоренова. Он держал на углу Тверской и М. Палашевского переулка собственную овощную лавочку. И, по всей видимости, жил относительно достаточно. Участник телешовской «Среды», поэт и москвовед И. А. Белоусов вспоминает свою первую встречу с Разореновым: «Познакомился я с ним так: не помню, кто-то дал мне просмотреть рукопись «Солдат на родине», подписанную «А. Разоренов». Этого писателя я лично не знал. Но вскоре автор этой поэмы сам явился ко мне. Я никак не ожидал, что встречу глубокого старика. Помню, он был одет по-старомодному – длиннополый русский сюртук, сапоги с высокими голенищами; жилет – фасона Гарибальди – был наглухо застегнут; шея повязана черной атласной косынкой». За несколько дней до смерти Разоренов сжег все свои рукописи. Впрочем, и тех стихотворений, что он опубликовал в разных газетах и журналах, достало бы на порядочную книгу. Но Разоренов, как и Мерзляков, остался в памяти потомков как автор лишь одного стихотворения. Вообще, это судьба очень многих поэтов. И не худшая еще судьба.
В 1840-е годы Разоренов жил в Казани и служил в местном театре статистом. Однажды туда на гастроли приехала известная столичная актриса. И для ее бенефиса потребовалась новая песня, – старая ей не понравилась, и она отказалась ее исполнять. Тогда ей в театре подсказали обратиться к их молодому актеру, который еще и очень недурно сочиняет стихи. По просьбе столичной гостьи Разоренов за одну ночь сочинил стихотворение «Не брани меня, родная…» А какой-то местный композитор подобрал к стихотворению музыку. Бенефис удался на славу. Песню же Разоренова, к которой известный композитор Александр Дюбюк потом написал новую музыку, запела вся Россия. Около ста лет она вообще была популярнейшей. Но даже и теперь некоторые фольклорные коллективы включают ее в свой репертуар.
Кстати, композитор Александр Иванович Дюбюк (1812–1897) похоронен тоже на Ваганькове. Могила его находилась в противоположенной от Разоренова – правой стороне кладбища. Впоследствии она затерялась. И лишь совсем недавно на краю участка, там, где предположительно он похоронен, появился новый памятник композитору.
Самым, пожалуй, признанным и значительным из писателей-народников был Николай Златовратский. Он родился во Владимире в семье мелкого чиновника. После гимназии учился в Московском университете и в Петербургском технологическом институте, но нужда не позволила закончить ни тот, ни другой. Златовратский довольно рано начал печататься. И вскоре сделался авторам самых известных российских изданий. А журнал «Русское богатство» он сам несколько лет возглавлял. Кроме многочисленных публицистических работ, очерков и мемуаров, Златовратский написал роман «Устои» (1878–82), повести «Крестьяне – присяжные» (1874–75), «Золотые сердца» (1877) и другие. В 1909 году он был избран почетным академиком Петербургской АН.
Златовратский был одним из первых, кто задумался над значением общины для Российского государства. Большая часть его творчества – это именно апология общинной жизни. Собственно на общину пока никто не покушался. О том, что грядет аграрная реформа, главной целью которой будет уничтожение общины, еще никто и не подозревал. И уже, во всяком случае, этому не придавалось какого-нибудь значения. Но Златовратский как будто чувствовал приближение катастрофы. Поэтому он и старался показать, что такое община, и как важно сохранить устои, с помощью которых Россия только и могла преодолеть любые, хотя бы самые тяжкие, испытания. А убери эти устои, и стране не справиться даже и с малыми трудностями, – погибнет, развалится.
Но к Златовратскому никто не прислушался. Напротив, прогрессивная интеллигенция надсмехалась над его «общинными мужичками», старалась уязвить Златовратского его «идолопоклонством перед народом». К счастью для этих насмешников, им не довелось дожить до времени, когда уже следующему поколению интеллигенции пришлось либо все-таки согнуться в поклоне перед идолами, к тому же представляющим совсем другой народ, – не свой, – либо уносить ноги из страны, либо с дырочкой в затылке гнить в родном черноземе. А все это стало следствием бездумного разрушения общины, начиная с 1906 года.