Текст книги "Южный Урал, № 27"
Автор книги: Юрий Трифонов
Соавторы: Борис Рябинин,Владислав Гравишкис,Белла Дижур,Юрий Либединский,Александр Гольдберг,Михаил Пилипенко,Ефим Ружанский,Евгения Долинова,Яков Вохменцев,Николай Ефимов
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 17 страниц)
Бывают в жизни такие моменты, которые запоминаешь навсегда. Так запомнился мне этот теплый и тихий вечер, необычайно ранней и жаркой весны 1921 года, когда я на шатком, вынесенном на зеленый двор столике стал записывать то, что уже несколько месяцев теснилось в моей душе. Рядом пошумливал маленький самовар, я торопливо поужинал – небольшой ломтик плохо пропеченного черного хлеба с постным маслом казался лакомством – и, запивая морковным чаем свою вечернюю трапезу, записал первую фразу будущей повести.
«В просветы перламутровые промеж сырых недвижных куч облаков синеет радостное небо…»
Это «промеж» довольно долго оставалось в тексте «Недели». Только в 30-х годах оно показалось мне манерным, и я заменил его простым словом «между».
В те первые часы работы над будущей повестью у меня на передний план все выдвигалась фигура владельца аптеки Сенатора, которого я взял прямо с натуры. Это он стоял «на пригорке, где лежит одинокий обветренный камень», это его глазами сначала показывал я коммунистов, которые идут на собрание и, понятно, что Сенатор относился к ним с ненавистью.
«Но почему нужно начинать повесть с фигуры оголтелого врага?» – спросил я себя и вместо Сенатора поставил на пригорок Робейко.
Итак Робейко должен был стоять на пригорке в то время, корда все коммунисты спешат на собрание… Но ведь это же нарочито!
Солнце уже село, но темнело медленно, вечер все длился и никак не мог кончиться… и вдруг я, в который раз перебеляя эту первую страницу, нашел образ весны. Он представился мне сразу: словно въявь увидел я девушку, которая задремала, положила голову на колени и сидя уснула где-то на далекой лесной поляне.
То ли это была Аленушка с известной картины Васнецова, то ли отзвук стихотворения Бунина:
В стороне далекой от родного края,
Девушкой, невестой снится мне весна…
То ли представилась мне та девушка, которую я любил, но как только этот образ родился, все, что я писал, сразу налилось жизнью.
Вслед за ненавистным Сенатором исчез с пригорка и дорогой мне, но совсем здесь ненужный Робейко. Оказывается это я сам, но никем не видимый, стоял на пригорке. Это я вывел сюда читателя, показал ему коммунистов, идущих на собрание и давно уже найденный и облюбованный образ – «словно всех их освещает одно и то же утреннее солнце», встал на место.
Вся эта первая глава написалась сравнительно легко, во время нескольких таких вот ясных и теплых вечеров, другого свободного времени у меня тогда не было.
Когда, спустя некоторое время, начался голод в Поволжье, Комитет помощи голодающим выпустил в Екатеринбурге газету, средства от продажи которой предназначались в фонд помощи голодающим. Газету эту выпускали мои друзья. Я прочел им первую главу моей будущей повести. Она понравилась, и было решено напечатать ее в газете. Название «Неделя» еще отсутствовало, глава была напечатана под заголовком «Будни нашей борьбы».
Труднее мне давалась работа над второй главой, в которой изображено заседание укома. Первый набросок этой главы начинался так:
«С самого начала Климин не придавал практического значения плану Робейко».
Далее шло конспективное изложение речи Робейко, которая давалась сухо, протокольно. Во втором варианте главы вдруг появился Караулов, такой, каким он утвердился в «Неделе». Этот второй вариант был тоже не развернут, но он был конкретен. Однако сухая протокольность первой записи, где только лишь в схеме были намечены позиции Робейко и Караулова и сказано было схематически, что Климин поддержал Робейко, еще присутствовала. Только в третьем варианте, через посредство восприятия Климина, появился в этой главе важнейший мотив повести, придавший ей весомость: ощущение
«раздольного края, покрытого тихим пологом ночи, поля, пробуждающиеся под побуревшими сугробами, поля, ждущие сева, мужиков, что в погожие дни собираются у завалинок и толкуют о погоде, об урожае, а потом вспоминают, что пусто в амбарах, что нету семян и расходятся молча и ждут спасения от города…»
Позднее я иногда слышал упреки за то, что в повести моей не показан народ, а только руководящая головка партийной организации. Мне этот упрек кажется несерьезным. Мне всегда было ясно, что коммунист только тогда может называться коммунистом, если душа его, как в «Неделе» душа Климина, да и других коммунистов, героев этой повести, повернута к жизни народа, полна ответственности перед людьми и перед страной. Если у коммуниста этого чувства нет, а есть лишь вертлявое жонглирование марксистской терминологией – грош ему цена.
Партийность – есть высшее проявление народности. Это так ясно, что нет тут места досужему умствованию. Именно этого рода партийность и старался я показать в «Неделе». И сравнительно долгая жизнь этой моей ранней и во многом несовершенной повести обусловлена тем, что мне в какой-то степени удалось показать это.
Кстати сказать, изображение именно этого качества души коммуниста, его ответственности перед народом и перед страной имело прямое отношение к возникновению метода социалистического реализма, который не был открыт одним каким-либо выдающимся человеком, а возник как проявление небывалой новизны нашей молодой литературы, как результат ее совокупного труда, весьма разнообразного по своему индивидуальному выражению в творчестве различных писателей.
Тот двадцатидвухлетний юноша, который трудился над своей первой повестью, был в отношении литературном очень неопытен. Помню, как долго мучился я, пока не сделал простого открытия: что писать лучше всего не на двух сторонах бумажного листа, а на одной его стороне, иначе, помногу раз перенося с места на место какой-либо отработанный кусок текста, устанешь, бесконечно его переписывая, запутаешься и, чего доброго, начнешь его портить. А как не хотелось оставлять чистой оборотную сторону листа – тогда не хватало бумаги. Так, например, первые варианты «Недели» я писал на листах со штампом «Фирма Высоцкого», предназначенных для обертки чая. В Челябинске, как известно, была чаеразвесочная фабрика этой фирмы.
Работать приходилось мне в условиях довольно трудных. Я был тогда начальником учебного отдела окружных военно-политических курсов. Летом 1921 года в результате последствий гражданской войны, обостренных неурожаем, начался голод. Паек на курсах был уменьшен до полфунта в день, т. е. до 200 граммов.
Одновременно с работой над своей первой повестью, я вел довольно ответственную работу – руководил всей учебной, а отчасти и политической жизнью курсов. Это был период перехода к нэпу. Настроения среди курсантов в связи с демобилизацией были самые разнообразные, мне приходилось много выступать, поэтому для моей литературной работы оставалось чрезвычайно мало времени.
Обычно я писал утром, до начала занятий, и поздно вечером – по возвращении домой.
Я не писал по порядку – одну главу за другой. Общий замысел был мне уже ясен, я писал то, что мне представлялось наиболее ярко, переходил от начала к концу, потом к середине. Но в процессе этой, как будто бы беспорядочной работы шло дальнейшее уточнение содержания будущего произведения.
Помню, что с особой охотой работал я над описанием отношений Матусенко с Мартыновым. Матусенко – это, кажется, первая фигура приспособленца в советской литературе. И то, что Мартынов, коммунист-интеллигент, из-за абстрактности своего мышления не может разглядеть рядом с собой приспособленца и шкурника, мне казалось жизненно верным и очень хотелось показать это.
Я все время работал в направлении наибольшего обобщения, наибольшей типизации и драматизации изображаемого. Город Челябинск никогда не был взят белобандитами. Я думал, что острее и характернее будет, если я покажу город, который бандитами был взят. Но для этого следовало несколько изменить его географическое положение.
Челябинск – это бойкий железнодорожный центр, а город, изображенный в «Неделе», соединяется со всей страной лишь одной железнодорожной веткой, его бандитам взять легче. Так образовалась драматическая коллизия, которая легла в основу «Недели».
В конце лета я заболел и получил четырехмесячный отпуск. Провел я его в Москве, куда в то время переехал мой брат. После отпуска я тоже остался в Москве, перевелся на педагогическую работу в одну из Высших военных школ и, примерно, с декабря 1921 года снова взялся за повесть.
К этому времени у меня, все уже было обдумано и много написано. Перечитав все написанное, я обнаружил много мест, которые мне не нравились, но в то же время убедился, что я на правильном пути. Дописать до конца – вот задача, которую я себе поставил. Через все колдобины и буераки гнать повествование к концу, так решил я. И начал с того, что начисто переписал все, что уже было мною сделано, и выравнял первые четыре главы повести сюжетно и стилистически.
Но, продолжая работу над повестью, я вдруг обнаружил, что не могу писать ее тем приподнятым, почти ритмичным складом, как она писалась до этого.
Если вы прочтете главы, посвященные самому восстанию и его ликвидации, вы почувствуете, что написаны они в ином тоне, в иной стилистической манере, чем первые главы, в которых ритм выражен более явно. С пятой же главы повествование становится свободнее, явно, выраженные ритмические куски попадаются реже. И только последняя, седьмая глава была написана так, как задумана ранее: я закончил «Неделю» описанием партийного собрания, которое как бы перекликалось с тем собранием, которым повесть начиналась, и в стилистическом отношении вернулся таким образом к началу.
Чем обусловлено было это колебание стиля? Может быть, тем, что когда я перешел к изображению самого восстания, и в повести возобладал элемент драматический, он потребовал более свободной манеры. Ведь когда я писал первые главы, мне выражение «которых» казалось прозаическим, и я старался избегать его, или же заменять выражением «что». А когда стал описывать самый ход восстания, я увидел, что подобного рода замена придает фразе манерность, искусственный характер. И я восстановил слово «который» во всех его правах.
Я никому ничего не говорил о том, что пишу художественное произведение. Мне несколько раз пришлось из-за жилищной тесноты менять место жительства. Несколько ночей подряд переписывал я черновики в общежитии Свердловского университета, где жили мои приятели. На их любопытствующие вопросы я отвечал, что пишу дневник. В военной школе, где я работал, также никто ничего не знал о том, что я по вечерам пишу повесть. Машинистка, которой я диктовал свое произведение, хранила по моей просьбе строгое молчание.
Когда же комиссар школы, мой старший друг Вячеслав, как-то зашел ко мне вечером и, застав меня за работой, спросил, что я пишу, я ответил ему, что готовлюсь в институт Красной профессуры, пишу требующуюся для поступления туда работу. Это высшее учебное заведение, в свое время сыгравшее немалую роль в воспитании партийно-пропагандистских кадров, было тогда только что открыто.
– Что ж, это ты ладно надумал, – одобрительно сказал он своим окающим протяжным вятским говором. – А тема какая?
Придумать нужно было тут же, немедленно.
– Советская власть и ее отношение к крестьянству, – ответил я, (в связи с «Неделей» я часто думал над этими вопросами).
Он удовлетворенно кивнул головой. Длинный, бледный, затянутый широким офицерским ремнем, в сером военном костюме и тапочках, которые он носил дома, отчего ноги его казались очень тонкими, – он глядел на меня своими большими голубыми глазами.
– Тема хорошая, но ее надо переформулировать. В твоей формулировке крестьянство берется, как нечто внешнее по отношению к нашей власти. Меж тем, мы не зря называем нашу власть рабоче-крестьянской. Это и есть конкретно-историческая форма диктатуры пролетариата в нашей стране…
Вячеслав был очень начитан в марксистской литературе, я уважал его и всегда внимательно выслушивал все, что он говорил. Но сейчас мне хотелось, чтобы он скорее ушел, мне хотелось писать дальше…
Он спросил, известны ли мне такие-то и такие-то работы В. И. Ленина по данному вопросу, пожелал успеха и ушел.
С тех пор во время рабочего дня он иногда спрашивал меня, как идет подготовка в институт…
Так, в полной тайне дописал я свою первую повесть.
«Неделю» я сам диктовал машинистке, что принесло мне немалую пользу: самому прочесть свое произведение вслух и перед тем, как сдать в печать, проверить его звучание, это большое дело. Еще задолго до окончания работы я уже знал, куда именно отнесу свое произведение. То был самый крупный тогда, недавно созданный по прямому указанию Владимира Ильича Ленина, журнал «Красная новь». В первом номере этого журнала была напечатана знаменитая, имевшая эпохиальное значение для истории Советского государства, работа В. И. Ленина «О продналоге». На страницах этого журнала уже появилось ряд произведений молодой советской литературы, в частности «Партизанские повести» и «Бронепоезд» Всеволода Иванова, произведения, оставившие глубокий след в моей душе, ставшие с тех пор любимыми произведениями советского народа.
В апреле 1922 года с огромным волнением принес я свою рукопись в редакцию журнала «Красная новь», видел, как при мне ее зарегистрировали, и на две недели – срок, спустя который я должен был прийти за ответом, – постарался забыть о ней.
Ровно через две недели, в час пополудни, воспользовавшись перерывом в занятиях нашей школы, я отправился в редакцию. Секретарь редакции, навеки мне запомнившаяся, довольно уже пожилая, с добрым измученным лицом женщина, как-то особенно взглянула на меня темно-карими глазами и сказала: «– Пройдите к редактору…» Но редактора я не застал, меня встретил Сергей Антонович Клычков, который ведал литературно-художественным отделом редакции. Высокого роста, с продолговатым лицом и длинными, видимо, жесткими, прямыми и темными волосами, он мне показался похожим на индейца, – только глаза у него были неуловимого цвета, небольшие, быстрые, очень внимательные, русские глаза.
– Значит, это вы – Либединский? – спросил он, осматривая меня. – Ну ладно, ваша вещь хозяину нашему (он имел в виду редактора журнала А. К. Воронского) понравилась. И мне тоже. По всему, конечно, видно, что вещь первая. Неровная очень… – он выразительно повел ладонью – сначала прямо, потом поколебал ее. – Пока писалось с охотой, все хорошо шло, а чуть натыкаетесь на трудное место – писать не хочется, и все сразу идет вкривь, вкось, как попало. Надо уметь трудиться, такое наше дело.
Обвинение в отсутствии трудолюбия мне показалось обидным, и я возразил, что некоторые места я перерабатывал по многу раз.
– Некоторые места… – не без ехидства повторил он. – Те, которые нравятся, свои любимые места. А которые не выходят, плохо написались, – ведь не хочется их трогать? Верно?
Он тут же отодвинул ящик, достал рукопись и мгновенно нашел то место, которое было написано «как попало». Кажется, это был тот момент, когда Климин и Стальмахов встретились в тюрьме.
– Во-первых, здесь они у тебя вспоминают о первой своей встрече. Почему? Да только потому, что ты, когда писал это место, тут же этот эпизод придумал. А место ему совсем не здесь, а раньше. Да что ты стоишь, садись. Научили вас в армии тянуться! А вот тут у тебя от настоящего времени к прошедшему речь перескакивает – так нельзя. Но это нетрудно выправить. Нет, переделывать не будем, только подсократим малость. Как думаешь?
Я кивнул головой, соглашаясь.
– А вот скажи, пожалуйста, что еще за манера? Вдруг, когда уже повествование идет к концу, выскакивает совсем незнакомое читателю действующее лицо?
– Это учитель, Константин Петрович? Разве он не живой получился?
– Живой, не живой! Что за ерунда? Ну, скажем, живой и даже живей некоторых иных героев вашего произведения. Но нельзя же так пугать читателя?! Он уже благополучно дочитывает книгу и вдруг – бух! Как из-за угла, выскакивает новая фигура…
Я молчал. Взволнованный тем, что легко дается мне в руки этот первый успех, то, что рукопись приняли уже к печати, – очарованный простым и ласковым обращением этого своего первого наставника в литературе, я далек был от того, чтобы завести с ним спор, хотя при всей убедительности его критики, согласиться с ним не мог.
– Ну, да ничего, – сказал он, желая как бы меня подбодрить. – Фигура эта при всей ее живости убирается из повести очень легко, я сам ее выну…
Так оно и было сделано. В альманахе «Наши дни» № 2, где напечатана была «Неделя», Константин Петрович отсутствует, – я восстановил весь этот кусок уже в отдельном издании. В праве ли я был вывести Константина Петровича только в конце повести на том лишь основании, что он ранее мне не нужен? Канонов здесь, конечно, не существует. В той картине общества, которая нарисована в «Неделе», этой фигуры интеллигента явно не хватает, и отказаться от нее из-за соображений сюжетно-композиционных было бы неправильно. Но когда я постарался втиснуть, Константина Петровича куда-либо в первые главы, у меня ничего не вышло. Мало сказать, что эта фигура была бы там лишней, она нарушила бы лад повести, плавность ее поступи.
Такие же соображения удержали меня и от того, чтобы дать первую встречу Климина и Стальмахова где-то в начале повести, в экспозиции ее. И разве встреча в тюрьме не могла исторгнуть из глубины их душ эти воспоминания о первом их знакомстве?
К сожалению, у меня не сохранилось экземпляра со всей остальной правкой Сергея Антоновича Клычкова. Правка эта была не велика, но помню, с каким вниманием рассматривал я каждое из исправлений, – слишком длинное предложение иногда оказывалось разбитым на два, и получалось лучше; эпитет слишком напыщенный и лишний убирался, – все делалось бережно и всегда к стати.
Впоследствии литературная борьба развела нас с С. А. Клычковым далеко друг от друга, но я сохранил к нему теплое чувство благодарности и при случае выразил его в печати.
«Неделя» была принята в журнал «Красная новь». Но редактор журнала А. К. Воронский, когда я пришел для разговора с ним, поставил меня в известность, что повесть моя пойдет не в журнале, а во втором номере альманаха «Наши дни». Я не протестовал, вопрос о месте напечатания казался мне маловажным. Опыт убедил меня впоследствии, что это так и есть.
Разговаривая с А. К. Воронским, я спросил его, есть ли такое место, где писатели-коммунисты встречаются друг с другом.
– А зачем, это нужно? – спросил он с неудовольствием.
Меня удивил этот вопрос. То, что писатели-коммунисты должны встречаться для обсуждения вопросов литературы, мне казалось чем-то само собой разумеющимся. И, помолчав, я сослался на Устав партии, предусматривающий создание партийных фракций в беспартийных организациях.
Он улыбнулся.
– Это совсем другое, – сказал он. – А наибольшее количество писателей-коммунистов находится в группе «Кузница».
Он назвал писателей Филиппченко, Герасимова и Кириллова, тогдашних руководителей группы «Кузница», стихи которых я уже читал.
– Но вы ведь пишете совсем иначе, чем они, и вам друг друга не понять. Да и почему коммунистам нужно объединяться отдельно? – спросил он. – Сейчас лучшие произведения написаны как раз писателями беспартийными, вам, кстати, есть чему у них научиться. Так еще долго будет.
Он назвал ряд писательских имен, из которых мне знакомы были только Пильняк и Всеволод Иванов, но оба они, по моему разумению, писали совсем не похоже друг на друга. Я считал, что учиться у Пильняка мне не к чему. Я выразил это свое мнение и добавил, что писателям, стоящим за советскую власть, следовало бы объединиться.
– Все эти группы и объединения совсем не нужны писателям, – сказал мой собеседник.
Я ушел озадаченный. Спорить с умудренным опытом литератором я не решился, а согласиться с ним не мог. Между прочим, в этом разговоре таилось, конечно, зерно наших будущих литературно-политических разногласий.
Осенью 1922 года, когда я с очередным рапортом вошел в кабинет комиссара, Вячеслав, приняв мой рапорт, спросил, показывая газету, – не помню, «Известия» или «Правду»:
– Погляди-ка, здесь какого-то Лебединского называют, уж не родственник ли твой?
Я взял газету. Это была статья о литературе, в которой, наряду с другими именами молодых писателей, упоминалось и мое имя.
– Это обо мне! – ответил я со смущением и, понятно, с некоторой гордостью.
– О тебе? – спросил он с удивлением.
Мы жили рядом, дружили, он имел основания удивляться.
– Помнишь, ты зимой пришел ко мне, и я сказал, что готовлюсь в институт Красной профессуры?
Он удовлетворенно кивнул головой. Человек добрый и благородный, он сам был очень сдержан и ценил подобную черту в других людях. Некоторые особенности его характера и облика воспроизведены мною в повести «Комиссары» в образе начальника военно-политических курсов Арефьева.
Читатели старшего поколения, наверно, помнят, какой успех выпал на долю «Недели». Эта небольшая повесть за недолгое время стала любимым произведением, что в какой-то степени объясняется также и тем, что появилась она до «Чапаева» и «Железного потока», до «Цемента» Гладкова.
Теперь, оглядываясь назад, видно, что повесть моя, при всех ее несовершенствах, удовлетворила уже назревшую у читателя потребность в осознании советской жизни. Выступая с новыми произведениями, мне самому пришлось впоследствии соперничать с «Неделей».
При той редакционной правке, которой «Неделя» подверглась в «Красной нови», следы моей неопытности все еще сохранились в первых изданиях. Так, например, о том, как коммунисты после партийного собрания поют «Интернационал», было сказано, что «эта песня красным карающим ангелом летит над городом».
Художнику, оформившему первое издание «Недели», так понравился этот ангел, что он поместил его багрово-красного, с факелом в руке на обложке книги, после чего я и убрал его совсем из текста.
Я не переставал при последующих изданиях работать над стилем повести и, в частности, убирать из текста подобного рода «перлы» художественной словесности. И думаю, что поступал правильно, – даже такой признанный мастер русской литературы, как И. А. Бунин, продолжал неустанно до самой своей смерти работать над своими, казалось бы, совершенными и давно уже написанными произведениями.
Отделывая язык «Недели», совершенствуя его, я при этом сохранял общую романтическую приподнятость стиля, в которой, как я уверен и сейчас, выразилась неповторимая прелесть той эпохи.
«Неделя» была первым моим произведением, которое я сумел дописать до конца. Успех книги позволил мне выделить, и прежде всего для самого себя, некоторые существенные элементы своего опыта. Всей своей дальнейшей творческой работой я проверил их и сейчас с радостью стремлюсь поделиться этим опытом с молодыми писателями.
Всякий, кто прочтет эти мои воспоминания, заметит, что «Неделя» возникла как бы от полноты ощущения жизни. А полнота эта обусловлена не только молодостью, но и тем, что я жил в ту эпоху единой жизнью с народом, с революцией, со всей молодой советской страной, поднявшей на весь мир знамя коммунизма.
Мечтая стать писателем, собирая материал для будущей своей повести, я с жаром и вдохновением вел политическую работу в Красной Армии, участвовал в жизни своей партийной организации. Эта прямая и непосредственная связь с жизнью есть обязательная предпосылка полноценного существования писателя, обязательная предпосылка полнокровного творчества. Стоит упомянуть, что одна из последующих моих повестей, также имевшая успех, – повесть «Комиссары» возникла как художественное обобщение периода моей работы в военной школе.
Потому, впоследствии, при дальнейшем развитии литературной деятельности, когда без профессионализации обойтись уже было невозможно, я старался сохранять связь с жизнью страны, с народом, с социалистическим строительством. Так было на заводе им. Владимира Ильича, где я работал руководителем рабкоровского кружка и редактором стенной газеты; на фабрике им. Калинина, где я руководил пропагандистским кружком; на заводе «Красный богатырь» в Москве и на «Красном путиловце» в Ленинграде, где я вел партийную работу; на Сталинградском тракторном, где в 1931 году находился в составе выездной бригады «Правды», и в годы коллективизации, когда я с журналистскими заданиями бывал в колхозах Украины и Кубани, на Северном Кавказе – в Кабардино-Балкарии, Караче и Осетии. Во время Великой Отечественной войны я служил в ополчении, а потом работал военным журналистом. Всюду, куда меня приводил интерес к жизни, или где я оказывался в силу обстоятельств, я все, что видел и чувствовал и наблюдал, о чем раздумывал, выражал в повестях, рассказах и очерках. Не все из них совершенны, но рядом о тем, что напечатано, существуют записные книжки, где хранятся мои живые впечатления.
И ведь если бы я с журналистским заданием на заехал бы в 1933 году в Кабардино-Балкарию, у меня не зародилась бы тема той трилогии – «Горы и люди», «Зарево» и «Утро Советов», которую я завершил только в этом году.
Кстати сказать, работая на заводе им. Владимира Ильича, я собрал некоторые материалы по истории этого завода и совсем не предполагал тогда, что они мне понадобятся только много лет спустя, когда я писал «Зарево» и «Утро Советов».
И сейчас, когда возраст и болезни стали все чаще на продолжительное время привязывать меня к дому, я, благодаря тому, что смолоду был подвижен и любопытен, знаю, что мне всегда будет о чем писать.
Всю жизнь важнейшим двигателем моей писательской работы, начиная с «Недели», является ощущение, что я рассказываю читателю о том, чего он еще не знает. Но для того, чтобы это ощущение не обмануло, нужно следить за современной литературой, знать, что пишут твои товарищи по перу. Раньше, чем стать писателем, надо быть активным и культурным читателем. Без органического и постоянного повышения своего образования и культуры никакой творческий рост невозможен.
Литературный институт не является единственной формой воспитания писательской молодежи. Молодой писатель может вырасти и вне литературного института. Ведь в нашей стране нет такого угла, где бы отсутствовала библиотека, лучший друг начинающего писателя. Только нужно помогать культурному росту писателя, советовать, что и как читать, помогать разбираться в прочитанном, консультировать его первые шаги на литературном поприще.
Выше я уже писал о том, что еще до того, как у меня возник замысел «Недели», я не раз брался за перо, чтобы выразить все то, что было мною пережито за революцию. Но у меня ничего не выходило и прежде всего потому, что я, так как революция представлялась мне грандиозной, пытался передать это впечатление грандиозности, охватить ее всю, обязательно создать эпопею.
Но для того, чтобы прийти к созданию эпопеи, все равно необходимо определить рамки ее, а для этого нужно правильно наметить тематическую задачу, которая определит сюжет, без которого невозможен отбор нужного материала. Но построить в ранней молодости такой грандиозный сюжет мне было еще не по силам, и от моих эпических замыслов остались всего лишь разрозненные отрывки.
«Неделю» мне удалось написать только потому, что я ограничил себя, заставил себя во что бы то ни стало дописать свое произведение до конца. Что у меня получилось, лучше всего видно из приведенного выше разговора с Сергеем Антоновичем Клычковым.
Я еще не умел тогда упорно работать над теми местами, которые мне не давались. И все же решение дописать вещь до конца было решением правильным. Пусть первый черновик будет очень несовершенен, и рукопись еще предстоит переписать восемь или девять раз, надо, как я выразился выше, «через колдобины и буераки» гнать повествование к концу, а потом вернуться и снова и снова работать, доводя дело до конца.
Дописав «Неделю», я уже твердо знал, что для того, чтобы создать произведение художественной прозы, надо из всего многообразия жизни выделить такую линию, которая даст возможность показать типические черты времени и дать людей этой эпохи во всяческом проявлении их характеров. Следуя именно этим принципам, я и довел до благополучного конца работу над другой своей повестью – «Комиссары».
Однако от своих эпических замыслов я не отказался. В 1925—26 году я попытался написать большой роман о переходе страны от военного коммунизма к нэпу – «Поворот», но осуществить я сумел только первую часть этого романа. Я собрал материал и написал около пятнадцати листов романа о Сталинградском тракторном заводе – «Говорит бригада Власова», и тоже, признав свою неудачу, переработал материал этого романа в цикл рассказов, вышедших сборником под названием «Рассказы товарищей».
И только в настоящее время, как мне кажется, я выполнил свой заветный замысел – закончил трилогию, материалы к которой я стал собирать в 1933 году.
Но об этом вспоминать еще рано, это мой сегодняшний день.
Москва, декабрь 1956 года.