Текст книги "Ржаной хлеб"
Автор книги: Юрий Грибов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 18 страниц)
Умерла Марья, незаметно и тихо угасла, не приходя в сознание после высокой температуры. Кузьмич запомнил при последней встрече ее восковое, исхудавшее в болезни, но все еще красивое лицо, просящий взгляд и крупную слезу на щеке. Она тогда уже не могла говорить, но еще все понимала, и в крупных ее горящих глазах Степан Кузьмич прочитал одно: я уже не встану, а ты береги детей…
А в последние минуты он возле нее не был и жалел об этом, плакал, разбивая пешней мерзлую землю для могилы…
Совсем немного не дожила Марья до освобождения. После прорыва ленинградской блокады немцы, разбитые на всех участках, откатывались к Пскову, и вскоре на родину Кузьмича пришли наши войска. В честь такого события он откопал спрятанную двустволку и выстрелил несколько раз, салютуя свободе.
Стихла фронтовая канонада на псковской земле, но война еще не кончилась, она гремела где-то за Ригой, под Либавой, у польских городов. Степан Кузьмич, еще раз попытав счастья в военкомате и услышав категорическое «нет», приступил к своим обязанностям лесника. Обходя знакомые просеки, он не заметил, как ноги сами привели его к родному хутору Смольняки, вернее, к тому месту, где стоял когда-то хутор. Была середина июля, и все утопало в зелени, высокая трава покачивалась на ветерке. Из всех деревьев, растущих до войны у дома, уцелела одна лишь березка. Она была избита пулями, и в тех местах, где входили пули, застыли красные потеки, словно это были раны человека. Кузьмич знал, что весной березка истекала соком, сок высох и покраснел, но ему так и казалось, что это человеческие раны. Он вспомнил Марью, ее просящие глаза и обнял березку, застонал от нахлынувшей вдруг душевной боли…
Долго осматривал Кузьмич пепелище, ковырял палкой землю и среди щебня и кирпичей нашел заслонку от печи и обгоревшую кружку без ручки. Эта кружка несколько рассеяла его, обрадовала. Это была его любимая кружка, он всегда пил из нее чай, сидя на своем месте у окна, выходящего на дорогу. Марья, бывало, уж знала, что из другой посуды он пить не будет, и наливала ему только в эту эмалированную, с просинью на донышке кружку. Теперь эмаль отлетела, и просини не видать внутри, но кружка была еще крепкой, хотя и без ручки. Кузьмич обмахнул ее лопухом и, перекладывая из ладони в ладонь, приговаривал, посматривая на заходящее солнце, туда, где еще катилась война:
– Нет, гады, шалишь! Оживем и жить будем! Будем жить!
Он убрал кружку, вздохнул, выпрямился и быстро, уверенно пошел к лесу. Он твердо решил строить дом. На пепелище, на развалинах. Точно такой же дом, какой был у него до войны. С сараем и погребом. С сеновалом. И с окном на большую дорогу.
Трудно давался новый дом Кузьмичу. И бревна, и жерди, и мох для пазов – все это он носил на своих плечах: лошадей при лесничестве пока не было. И в колхозе попросить неудобно, потому что бабы в деревнях плуги на себе таскали. Помогали, правда, ему сыновья, но жалел их Кузьмич: уж очень они истощали и умаялись за годы оккупации. И без матери было им плохо. Получит Кузьмич крупу по карточкам, и двухнедельной нормы хватает ему почему-то всего на три-четыре каши. А Марья сумела бы растянуть, что-то такое бы состряпала для обмана желудка. Парням уж в армию скоро, а они на пацанов похожи, ребра и через рубашку пересчитаешь. Летом еще лес выручал, речка: то маслят корзину притащат, то земляники наберут, щурят да окуней наловят. Зимой же совсем голодно. Картошки и тон не хватает.
А тут еще семья у Кузьмича неожиданно увеличилась. Поехал он в Лугу за стеклом для новой избы и увидел, ожидая попутную машину, мальчишку у забора. Заросший, с голыми коленками, в какой-то женской засаленной кофтенке, сидел мальчишка, скрючившись, на земле и жадно, глотая слюну, смотрел, как здоровый мужик с хрустом грызет крыло курицы. Перехватив взгляд мальчика, мужик, видимо, все понял и нахмурился, отвернулся, стал грызть потише, запивая курицу молоком из бидончика. Кузьмич увидел эту сцену и пожалел, что у него в кармане всего-навсего одна картофелина и щепоть соли в бумажке. Он подсел к мальчишке, разломил картофелину, посыпал солью и, протягивая одну половинку парню, сказал:
– Давай-ка, герой, закусим перед дорогой чем бог послал. В Псков, поди, едешь?
– Никуда я не еду, – опустил мальчишка глаза и, взяв картофелину, мигом, почти не разжевывая, проглотил ее.
– Это как же не едешь? А пошто тогда у автобусной остановки сидишь?
– Так просто… Может, знакомых встречу…
– А дом у тебя где? Отец, мать есть?
– Нет никого… В сорок втором их фашист пострелял. В болото всех наших деревенских загнали и постреляли… Может, слыхали? Под Гатчиной это болото…
– Под Гатчиной, говоришь? Может, и слыхал… Болот там много. А где же ты обитал все это время? Величают-то тебя как?
– Ваня…
– Так где же ты, Ваня, жил?
– У тетки в Сельце жил… А она умерла…
Разговор с Ваней Кузьмич уже продолжил в помятом «студебеккере», куда их посадили артиллеристы. Кузьмич привез мальчишку домой, усыновил его. И Ваня быстро прижился, сдружился с Костей и Сашей. Они вместе ходили в лес, доделывали кое-что в доме. А дом у Кузьмича получился просторный, по фасаду пошире довоенного, еловые свежие бревна как бы звенели от мальчишеских голосов, запах смолы стоял во всех комнатах. Вот только крыши настоящей пока не было, осока с соломой, прижатые жердями, пропускали воду во время сильных дождей, топорщились на ветру.
– Пилораму наладят, тесом перекрою, – говорил Кузьмич, покуривая самосад после работы. – Или, может, дранки достанем, толя, тогда полегче будет крыша…
Ребята садились с ним рядом, затихали. Кузьмич любил эти минуты. Куда-то улетела усталость, на душе было покойно. Он всегда верил в добро, в труд, работал много, всегда был готов помочь человеку, и эти его качества неотразимо действовали на ребят.
Возвращаясь как-то с обхода, встретил Кузьмич женщину на дороге. Она несла вязанку хвороста и показалась леснику знакомой.
– Ты, что ли, Авдотья? Счастливой тебе бить, не признал сразу-то…
Авдотья сбросила с плеча вязанку и села на нее, сказала, поправляя платок:
– Счастье не про меня, видно… Видишь, какое оно, счастье…
Кузьмич знал, что Авдотья живет в Букине, что она вдова, догадывался о ее трудной доле, но то, что увидел в ее избе, принеся хворост, поразило его, сжало сердце. Холодно, пусто, с потолка и стен лохмотьями свисают закопченные обои, щели подоконников заткнуты тряпьем, а с печки смотрят пять детских одинаково белокурых голов. Дети уставились на Степана Кузьмича и молчали, и в их испуганно-ожидающих глазах была та же голодная мольба, что и в глазах Вани, когда он его впервые увидел там, возле Луги.
– Мы в кормокухне на ферме жили последнюю-то зиму, а тут немцы стояли, пушка у них на огороде спрятана была, – говорила Авдотья, как бы оправдываясь. – Нас и близко не подпускали, пол, вишь, прожгли, стенку в чуланчике прошибли…
– Там у них, мама, подзорная труба выставлялась, – сказал самый старший из детей, и все они тут же соскочили с печки. На старшем мальчике лет десяти болтались красноармейские широкие галифе, а остальные, три девчонки и один мальчик, были совершенно голыми.
– А ну, марш на печь! – прикрикнула Авдотья и шлепнула одну из девчонок, видимо самую озорную. – Сейчас огонь разведу, похлебку варить будем…
– Мама, а Колька пулю спрятал, – скороговоркой доложила девочка, которую шлепнула.
– Какую еще пулю, о господи, царица небесная!
– Железную, с желтым носиком…
– Дай сюда! – потребовала Авдотья, подступая к сыну. – Этого еще не хватало на мою головушку! Пальцы-то враз отхватит!
Колька порылся в лохмотьях и протянул матери крупный блестящий патрон с двумя ободками на острой пуле.
– Этот и стрельнуть может, – сказал Кузьмич и взял патрон из рук Авдотьи. – С ним шутки плохи. Это, должно быть, от крупнокалиберного пулемета или от самолетной пушки. Бронебойно-зажигательный…
В Букино, к Авдотье и ее ребятишкам, Степан Кузьмич стал захаживать частенько. То дров наколет, то ворота поправит, доску приколотит. И всегда что-нибудь да приносил детям. Они уже успели полюбить его, шумно встречали еще на улице, забирались на колени. Видя эти сцены, Авдотья с трудом сдерживала слезы, улыбалась дрожащими губами, покрикивала на детей:
– Дайте отдохнуть дяде, ну что вы его облепили, как мухи!
Авдотью покоряла бескорыстная помощь и душевность лесника. Он не был похож на некоторых мужиков, которые если и помогали одинокой женщине, то обязательно с тайным умыслом, с намеком. И водкой от Степана Кузьмича никогда не пахло, хотя при такой должности, как у него, да еще в такое время, когда лес всем нужен, мудрено не клюнуть на приманку. Авдотья была еще молода и хороша собой и видела, всем своим женским существом чувствовала, что тянется к ней Степан Кузьмич, не только жалость в его сердце, а и еще что-то теплое, волнующее. А может, она ошибается? Может, лесник по доброте своей просто ребятишек ее жалеет? Все эти мысли, связанные со Степаном Кузьмичом, она пыталась отгонять от себя, и чем старательнее отгоняла, тем больше думала о леснике, ждала его вечерами, посматривала на опушку темного ельника, откуда он обычно появлялся. Она знала, что когда-то лесник заговорит с ней не только о погоде и нуждах, и ждала этого разговора, волновалась, верила и не верила. Но больше все-таки верила.
В одно из воскресений Степан Кузьмич пришел не в конце дня, а загодя, к обеду. Рановато что-то в этом году дохнуло осенью, в половине сентября березки стояли уже обнаженные, журавли до срока улетели в теплые страны, и хотел он поскорее доделать защитку у северной стены Авдотьиной хибары.
Работали все вместе, весело, со смехом. А к вечеру, когда дети уснули, Авдотья и Степан Кузьмич вышли на улицу, сели на приступке. Лесник долго закуривал, и руки его, освещенные луной, слегка подрагивали, крупные крошки самосада падали ему на колени.
– Не поможет тебе, Авдотья, эта защитка, – сказал Степан Кузьмич, закашлявшись. – Стена-то трухлявая, нижние два венца совсем сели…
– Этот дом еще дед Архип строил, отец мужа моего покойного, – тихо отозвалась Авдотья.
– Оно и видно, что при царе Горохе ставили. Не прозимуешь ты тут, ребятню погубишь…
– Не привыкать. Когда на ферме от немца прятались, и не то было. Выдержим. Картошка вот только в подполье померзнет. А так ничего. Татьяна Тихоновна, бригадирша наша, соломы мне обещала, набросаю ее в подпол…
– Не согреет твоя солома. Ты вот что, Авдотья… Еще летом хотел я тебе сказать… Ко мне переходи… Дом у меня новый… Я ведь не так просто… А насовсем, значит… Все честь по чести… В сельсовет сходим… Еще летом хотел тебе это сказать…
– У тебя же своих… трое, – раздумчиво приговаривала Авдотья. – Эх, Степа… Какой ты человек…
Она всхлипнула, закрыла лицо ладонями. Она еще не называла его так ласково, по имени, и Кузьмич, чуткий ко всему сердечному, прижал ее голову к своей груди и не мешал ей выплакаться…
А утром, сняв с печи тюфяк и вытряхнув из него солому, Степан Кузьмич сложил туда все вдовьи пожитки, привязал за поводок козу Маньку, и пошли они друг за другом, всей семьей по еловой просеке.
Прошло несколько лет. Жизнь на псковской земле стала заметно улучшаться. Заасфальтировали выбоины на большаке перед хутором, забелели в селах шиферные крыши, шагнули через леса и низины мощные опоры высоковольтной линии, потоком катили в обе стороны мимо Смольняков новенькие автомобили.
И в лесном домике многое изменилось. Ушли в армию и остались затем в городах старшие сыновья Кузьмича. Выросли и разлетелись, словно птицы, и остальные дети. На хуторе работы нет, в лесничество немного требуется народу, вот и поехали они на разные стройки по комсомольскому набору. Все дети Кузьмича увезли с собой с хутора доброту в сердце, дружелюбие, красоту души, навеянные очарованием русской природы, данные им незаметным, но верным воспитанием их отца.
На хутор часто приходили письма из воинских частей, из комсомольских и партийных комитетов. И во многих письмах выражались слова благодарности Кузьмичу и Авдотье за настоящее воспитание детей. Степан Кузьмич любил читать эти письма вслух. Очков он еще не носил, но страдал профессиональной для лесников дальнозоркостью, и когда читал письмо, то отводил листок на полметра от глаз. Авдотья слушала и улыбалась, а Кузьмич через каждую строку комментировал:
– Танюшке надо белых грибов послать, а Анюте и Косте малины сушеной… Они, бывало, простужались… Пусть с чаем пьют…
По лесной своей службе Степан Кузьмич по-прежнему считался передовым, и каждый почти год на стенке перед фикусом появлялась новая, выданная ему похвальная грамота.
Жил он со своей Авдотьей дружно. Ни разу голоса на нее не повысил, и она хорошела с годами, как бы вознаграждая его этим за такую любовь.
Одно ее только беспокоило: замкнулся немножко Кузьмич после того, как разъехались все их дети. Ему всегда надо было о ком-то заботиться, кому-то помогать, привык он к этому, жизни себе другой не мыслил. И стала неверующая Авдотья мысленно молить бога, чтобы ребеночка ей послал, пока еще не ушли годы.
Больше ее, узнав об этом, обрадовался Степан Кузьмич. Забыв снять ранец и рукавицы, он сел к столу и заговорил, как пьяный:
– Ты вот что, Авдотья… Ты не того… Ты за водой не того… не ходи теперь… И дрова из сеней не таскай… Они хоть и сухие, но кругляши березовые, тяжелые они, для углей их не колол мелко… Для углей самоварных…
Родился у них мальчик. Родился как раз в апреле, когда ленинские дни отмечали. Знакомая докторша, которая когда-то Авдотью лечила, поздравляя Кузьмича, предложила:
– Вот вам и имя придумывать не надо. Всех мальчиков в эти дни Владимирами называют. И вы так назовите. Очень солидно звучит: Владимир Степанович…
Вовка рос крепким мальчишкой, спокойным. Думалось, что никакие хворобы к нему никогда не пристанут. Но в четыре года, удрав от матери за сарай, наглотался он сосулек, подхватил грипп, а после гриппа началось осложнение. Горячий метался по постели и все просил, чтобы впустили в комнату скворца. Перед окнами дома висели два скворечника, и как-то молодой скворушка, учившийся летать, попал на кухню. Вот Вова и запомнил, видно, этого летуна и сейчас, сгорая от жара, хотел его видеть.
– Они скоро прилетят, сынок, недельки две осталось всего, – гладил Кузьмич мальчика по голове. – И тот прилетит… Они всегда свое гнездышко находят… И скворцы, и ласточки, и грачи…
– Впусти его, принеси! – бредил ребенок.
Кузьмич не находил себе места. Проводив как-то медсестру, которая сделала Вове укол, махнул он в Ленинград, «проголосовав» попутной «Волге». Ходил по Невскому, выспрашивал прохожих, где птицами торгуют и не держит ли кто дома скворцов. Некоторые не обращали на его лепет никакого внимания, кое-кто, видно, принимал его за пьяного. Но вот один морячок, выслушав Кузьмича, нахмурился:
– Сын, говоришь, болеет? Четыре года? Скворца просит? Это мы сейчас, старик, попробуем. Есть две копейки?
– Только и всего?
– Да нет, не понял ты. Не скворец стоит две копейки. Две копейки надо, чтобы по автомату позвонить, понимаешь? Есть тут у меня одна Нюрочка знакомая, вернее, Анна Петровна, в школе работает. Так вот она говорила, что у них еж есть.
– Не надо мне, сынок, ежа…
– Где еж есть, там, глядишь, и скворец сыщется. Две копейки надо…
Кузьмич порылся в карманах и протянул морячку горсть мелочи.
– О, да у тебя тут всяких по паре! Пошли!
Несколько минут морячок говорил с кем-то по телефону, потом сообщил:
– Такси будем ловить. У Анны Петровны попугай есть, сорока, реполов, а скворца нет. Скворец есть в другой школе. Один пацан держит. К нему и катанем. Но сначала за Нюрой заскочим…
Не прошло и часа, как Степан Кузьмич держал клетку со скворцом, растроганно жал руку ученику пятого класса Славику, который этого скворца ему подарил, смешливой, симпатичной Анне Петровне и морячку.
– Да как же так? – говорил он морячку, когда они вышли от Славика. – Пойдем хоть красного по сто граммов, раз белого нельзя. Услужил ты мне, парень, даже сам не знаешь, как услужил…
– Не могу, увольнительная кончается…
– Откуда ты хоть родом-то?
– Из Сибири, из Красноярского края.
В тот же день, поздно вечером, Степан Кузьмич был уже дома. После укола Вове стало лучше, а когда он увидел скворца, заулыбался, протянул руки, на щеках у него выступил румянец…
С той поры скворцы – самые любимые Вовины птицы. Да и Степан Кузьмич скворца почитает. Весну он приносит и лес врачует. И вообще красив, деловит и опрятен скворец.
Зимой на хуторе скучно. Кругом сугробы, река подо льдом, ветер свистит в радиоантенне. Вовка приходит из школы, катается на лыжах, учит уроки, идет встречать отца на лосиную тропу.
Зато летом ему полное раздолье. В середине июля, когда поспевает разная ягода, съезжается погостить на хутор вся их многочисленная семья. Дом в эти дни ходуном ходит, и Вовка, «любимый последыш», виснет у всех на шее, объедается городскими гостинцами. Ему хочется, чтобы братья и сестры подольше жили на хуторе, но отпуск короток, и вот он с отцом и матерью провожает уже последнего гостя, долго смотрит вслед уходящему автобусу…
А после отъезда родных как-то быстро наступает осень. В семь часов уже начинает темнеть, дуют с Прибалтики резкие ветры, часто моросит дождь. С юга, с брезентовыми тюками на крышах машин, возвращаются загоревшие автовладельцы. До самого обеда лежат в низинах холодные туманы. Березы швыряют на асфальт пригоршни золота. Вереск голубеет на порубях. И всегда по одному маршруту тянутся цепочками гуси…
Все времена года нравятся Вовке, но больше всего весна. Уже в марте, при первой капели, он строгает и пилит доски, сколачивает скворечни. Кузьмич только присматривает за сыном, подсказывает, точит пилу и рубанок. В сарае, где они столярничают, пахнет свежей стружкой, и Джек катается по этой стружке, тычется влажным носом в Вовкины руки, взвизгивает от нетерпения, предчувствуя скорую прогулку в лес. В лесу надо нарубить длинных шестов для скворечен, но Кузьмич, попав в родную стихию, плутает по соснякам до самого вечера, смотрит, подобрали ли лоси сено, оставленное прошлый раз в осиннике, трогает шершавой ладонью пни на опушках. Вовка видит, как отец преображается в лесу, легко дышит, щурит свои умные глаза, заметив зайчишку, не спешит вскинуть двустволку, а хлопает голицами, удерживает Джека и кричит:
– А ну, косой! Вот догоню!
Зайчишка, проскочивший мимо, уже скрылся в чащобе, а он все глядит на петлястый след и, обращаясь к сыну, рассуждает:
– Мало зверья стало у нас, мало. Сколько я фармазонов-разбойников выловил, сколько актов составил, а они не убывают. Если бы я был большим начальником, я бы запретил кому попало продавать ружья. Пусть общее собрание решает, можно ли вот хоть Коське Додонову доверить ружье или нет. А ты как думаешь?
– Конечно! – неопределенно отвечает Вовка. – Я бы тоже это самое…
На второй день они ставят на шестах и приколачивают к деревьям птичьи домики. И вот уже появляются черные пернатые певцы. Сначала они занимают старые квартиры, затем новые, и в сто раз, наверное, увеличивается число жителей лесного хутора. Было всего четверо: Кузьмич, Вовкина мама, сам он и Джек. А теперь столько крылатых гостей, с утра до ночи снующих над поляной и лесом, свистящих, распевающих на все лады!
При виде первой же птичьей семьи Вовка раньше времени убегает в Николаево, в школу, которая находится в двух километрах от хутора, и сообщает, переводя дух:
– Анастасия Павловна, скворцы прилетели!
Вовка учится в третьем классе. Вообще-то ему надо бы уже быть в четвертом, но как-то зимой сбил его лихач-шофер, и долго пришлось отлежать в больнице, потерять год. Отметки у Вовки ровные – четверки и пятерки. Он много читает, особенно вслух своим родителям, и мама его, когда речь идет о войне, подпирает впавшие щеки и тихо плачет, вспоминая прошлое…
А в классе Вовка славится как знаток и защитник природы, верный товарищ. По его примеру везде теперь висят скворечники: и на школьном участке, и у ребят дома. Мальчишки собирают сосновые шишки, прочесывают лес, докладывая о всех нарушениях Кузьмичу. Часто вместе с ребятами ходит и Анастасия Павловна Кремнева, сельская учительница. Во время таких походов Вовка идет впереди. Он ведет отряд к речке Лудоньке, где склоняются над тихими заливами белые черемухи, показывает лисьи норы, следы быстрого енота, а когда из зарослей выскакивает какой-нибудь зверек, так же, как и отец, хлопает в ладоши и кричит:
– А ну спасайся! Вот догоню!
Лес, где гуляют ребята и который уже полвека охраняет Кузьмич, Вовка знает, как своего Джека. Он знает здесь каждый овражек, каждую просеку. Ребята идут молодыми березняками, мимо высоких угрюмых елей, мимо нежных рябинок, выводком разбежавшихся по отлогому склону, по лугам и долинам. В траве гудят пчелы, пахнет диким клевером, и неугомонные чибисы вьются над головой и спрашивают навязчиво:
– Чьи вы? Чьи вы?
Прошлой весной на хуторе Смольняки особенно буйно цвела сирень. И картошку посадили на неделю раньше. Кузьмич при встрече пояснил мне с радостью:
– Год хлебный будет, все к этому клонит…
Он купил Вовке прочные брюки с карманом; убираются в этот карман коробка с червями, моток лески, ножик, три блесны и кусок хлеба. Надел Вовка брюки и пошел в школу, чтобы показать Генке, Борьке, Валерке и Нинке. Идет он по дороге и брюками любуется. А навстречу, на юг, катят навьюченные «Москвичи», «Волги», автобусы. Лето наступает. Много интересных дел ждет Вовку и его друзей впереди. И лес охранять надо, и речку, и семена собирать. Отец говорит, что малины будет много, грибов, орехов. И окунь на Лудоньке с ходу хватает, и до щучьего жора недалеко…
В классе все были какие-то хмурые. Странно: через два дня каникулы, а они хмурые. Вовка толкает локтем Валерку и шепчет:
– Из роно, что ли, кто приехал? Проверка, что ли?
– У Анастасии Павловны кто-то из сродников умер, – сообщает Валерка.
И только теперь Вовка замечает: у учительницы изменившийся голос, покрасневшие глаза и усталая походка.
А после уроков, когда все разбежались по домам, он увидел, как Анастасия Павловна, опустив плечи, сидит на скамейке, поджидая автобус на Новоселье. Вовка знал, что автобус появится минут через сорок, и быстро побежал в рощу, где растут ландыши. Он сделал большой букет, добавил к нему голубых колокольчиков, перевязал леской и, подойдя к скамейке, протянул цветы учительнице.
– Ах, Вова! – как бы после забытья встрепенулась Анастасия Павловна. – Спасибо тебе, милый…
Она хотела еще что-то сказать, но Вовка уже пошел по дороге, поигрывая ивовым прутиком. Пилотка была у него на самом затылке, к новым брюкам пристали парашютики одуванчиков. «Кем он будет? – подумала Анастасия Павловна. – Ах, какая разница кем! Он будет человеком, как и все дети Степана Кузьмича. Человеком он будет…»








