Текст книги "Ржаной хлеб"
Автор книги: Юрий Грибов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 18 страниц)
НА ПАСЕКЕ
Глиняное обливное блюдо, доверху наполненное медом, Никифор Евтифеевич поставил к нам поближе, разложил ложки, а сам, усевшись в сторонке, стал любезно потчевать:
– Угощайтесь… Свеженький… Только что откачали с Пелагеей для пробы немножко…
Мед был еще теплый, светловато-золотистая его масса просвечивала насквозь, источая тот густой душный запах, какой бывает только на цветочной полянке в самую жаркую и тихую пору лета. Мед всегда пахнет летом. И еще детством и солнцем. Мы едим его, нахваливая, наперебой говорим об этих волнующих ароматах, о неповторимом вкусе, а Никифор Евтифеевич довольно улыбается, поддакивает, качая белой головой:
– У нас на Дальнем Востоке меда особые, таежные, чище наших медов, поди-ка, и не сыщешь. Вон кругом сопки да дебри какие, на сотни верст не то что там дыма какого, а и пылинки нет. Ну и пользительность от этого большая. Я вот за свою-то жизнь ни одной таблетки, считай, не выпил, все мое лекарство – медок наш таежный…
Никифору Евтифеевичу Тестику – восемьдесят три года. Когда директор пчелосовхоза «Кировский» Виктор Мефодьевич Бутурлакин и главный агроном Хабаровского треста пчеловодства Александр Дурников, приехавший сюда что-то проверять, рассказали мне о Евтифеевиче, этом знаменитом знатоке медоносов, мастере взятка почти с семидесятилетним стажем, я сразу же представил его почему-то этаким заматерелым таежным дедом, заросшим по самые глаза бородищей: возраст у Евтифеевича уже нешуточный, да и живет он со своей Пелагеей Николаевной где-то у «черта на куличках», на дальнем хуторе, состоящем теперь всего из одного дома. Никифор Евтифеевич еще в молодости показывал свои редкие меда в Москве на выставке, обучил пчеловодческому делу десятки людей, и я попросил Бутурлакина, чтобы он свозил меня к нему на хутор. Но Бутурлакин и сам как раз собирался к Никифору Евтифеевичу. Они в это время, перед началом главного медосбора, всегда к нему ездят, все совхозные руководители, чтобы посоветоваться, порасспросить и поучиться у наставника-пчеловода…
И вот мы у него дома. Неторопливо пьем чай с медом, беседуем. Евтифеевич совсем не такой, каким я представлял его. Он чисто, по-офицерски выбрит, опрятен, во всей его жилистой натренированной фигуре есть что-то строгое, армейское, будто он долго служил и только недавно вышел в отставку. Я вскользь намекаю ему об этом, а Пелагея Николаевна, услышав мои слова, выскочила из кухни и охотно ответила за мужа:
– А с его характером и не растолстеешь. Не поймешь, что на пенсии, как работал, так и работает. Еще темно, а он уже вставши и все на пасеке, все возле пчел или в огороде, в саду. Хорошо еще, что мед-то есть кому забирать, нам самим много ли надо…
У Никифора Евтифеевича восемь детей и пятнадцать взрослых внуков. И все они, дети и внуки, живут поблизости, родных дальневосточных мест не покинули, часто навещают своего отца и деда. Да и сам Евтифеевич здесь и родился, здесь всегда и живет. Отлучался из дома только на войны, на все три, какие на его долю пали: в гражданскую с белыми сражался, с фашистами повоевал, дойдя аж до Берлина, и на японскую успел. Вот и все его отлучки из семидесяти лет работы на пасеках. И дети и директор совхоза сколько раз уже пытались перетащить Евтифеевича на центральную усадьбу, но он ни в какую, все шуточками отделывается: радио у нас от батареек поет, газеты-письма возят, а телевизора мне не надо. Вот и сейчас Бутурлакин завел было разговор о переселении, но Евтифеевич сразу же нахмурился, закашлял в кулак, стал спрашивать о своем сыне Иване, который возглавляет в совхозе партийную организацию.
– Он завтра к тебе заглянет, – сказал Бутурлакин. – Подготовку машин заканчивает, а в понедельник на кочевку двинем две первые партии. На Котиковском перевале уже зацветает липа…
– Там всегда раньше цветет, не зевайте. Парит нынче сильно, влажно, так что пчелу берегите в дороге, ночами ульи возите, по холодку…
Бутурлакин и Дурников беседуют со стариком о медоносной страде, о разных тонкостях этого важного дела, о передовых пчеловодах совхоза, и Евтифеевич чаще других называет имя Александра Даниловича Лиса…
– Сашку пчела любит, – говорит Евтифеевич. – Любит и слушается. Не каждый этого достигает, тут уметь надо.
С хутора мы хотели сразу же поехать к Лису, но отложили: надвигалась гроза и так потемнело, что исчезли из виду не только предгорья Сихотэ-Алиня, а и ближняя сопка Синюха. Собрались только утром. Дурников не оставляет Бутурлакина в покое. А мне и хорошо с ними, с двумя начальниками…
Лисов в совхозе три родных брата: Иван, Владимир и Александр. И все они пчеловоды. Таких «медовых» семей на Дальнем Востоке много: традиция, издавна занимаются в этих краях пчеловодством. Да и как не заниматься, когда повсюду благоухают цветы, один ярче другого, по склонам, на десятки километров сплошные заросли липы – лучшего здешнего медоноса…
– У нас в тресте уже подсчитано, – говорил Дурников, – что один гектар липы дает одну тонну меда. Это, конечно, у передовых пчеловодов, у таких, как Александр Данилович Лис, Востриков Иван, Диомид Аверьянович Сотников, ну, и ветеран наш, Никифор Евтифеевич. В урожайные годы каждая пчелосемья приносит до семидесяти килограммов меда, а у Лиса, например, вдвое больше. Опыт передовиков – это для нас сейчас главное. В прошлом году Хабаровский край заготовил больше полутора тысяч тонн товарного меда. Это неплохо вообще-то, но маловато. И на одну треть не используются пока наши медоносные массивы, которые в ближайшие годы могут и будут давать по семь-восемь тысяч тонн, если мы… Пусть вон Бутурлакин вскроет резервы, он на совхозе сидит…
– А что Бутурлакин? И вскрою! Резервов тьма, которые от нас зависят и которые не от нас. Пчелы вот болеют, а лечебных препаратов кот наплакал, и плохие они. Нет ветеринарных врачей по пчеле. Машин-вездеходов мало. Как на кочевку ехать, так и беда. Вертолетом бы надо ульи в тайгу забрасывать, так дорого, льгот нам не дают, а только обещают. И вот за семьсот километров трясутся бедные пчелы на грузовике. Она измученная прибывает, отходов немало в ульях. Жилья не хватает, закупочные цены на мед надо бы пересмотреть. Липу кое-где массивами вырубают, а это смерть для пчеловодов. Девяносто процентов меда нам липа дает. Но все, понимаешь ли, одолеем, если бы вот таких оборотистых людей, как Лис, побольше бы нам да помоложе…
Александра Даниловича на своей пасеке не было, и нашли мы его в Котикове у Ивана Платоновича Крамаренко, который готовил ульи для отправки на реку Анюй. Сам Лис, надеясь на изученные ближайшие медоносы, в июле решил не кочевать и вот, выбрав время, подскочил, чтобы словом и делом помочь товарищу.
– К осеннему взятку поближе, может, и я тронусь, – говорит Лис, поддевая ковшом воду. – Ну и жара, братцы, как бы опять гроза не ударила…
Лис крупноват, солиден, оттого кажется медлительным, все время улыбается и «хохмит», а сам незаметно, откинув расстегнутую рубашку, массирует ладонью левую сторону груди: вот уже несколько лет в душную погоду прихватывает у него сердце. Рано бы вообще-то: пятьдесят четвертый год мужику всего-навсего. И врачи и особенно жена уговаривают поближе да полегче работу выбрать, хватит, мол, и так с четырнадцати лет на пасеках. А Лис только улыбается или скажет что-нибудь такое, что все за животы хватаются от смеха…
Он, как и Евтифеевич, без пчел не может. Из мастеров мастер. Весь Дальний Восток его знает. В совхозе иногда шутят: у Лиса нюх лисий, этот уж медок не упустит. Он и сам как пчела: та нектар собирает, а Лис опыт. Где только можно: из книг, от таких стариков, как Евтифеевич, от ученых-зоотехников. Даже в праздники, когда братья в гости приходят, разговоры только о медоносах да кочевках, споры чуть ли не до драки…
У пчеловода дел всегда много. Зимой Александр Данилович следит за вентиляцией в ульях, за температурой. Сытая и здоровая пчела к апрелю – значит, есть надежда на хороший взяток. Любит Лис весенние денечки, когда пчелы уже выставлены, радуются солнышку, сил набираются. Начинают гудеть все полтораста ульев, манят пчел пожелтевшие ивы, а потом и черемухи, голубика, клены, вереск. Всегда с волнением Лис делает первую откачку. В эти дни обязательно кто-то приходит на пасеку. Или Бутурлакин, или Тестик Иван, партийный секретарь, а то и шоферы, рабочие, из родных кто-нибудь заглянет. И снимают пробу, оценивают качество. На пасеке чисто, низко выкошены травы. Это от змей и муравьев хоть какая-то преграда…
А перед цветением липы наступает у Александра Даниловича самая тяжелая и ответственная пора – кочевка. Где он только не был со своей пасекой: в долине реки Хор, у сопки Синюхи и Уссури. Хоть и знакомые, исхоженные места, но все равно каждый раз все приходится обживать заново, ставить палатки, прокладывать тропки к ближнему водоему, рубить дрова. На кочевье приезжают всегда рано, под утро спать хочется, гнус и мокрец лезут в нос и в уши, а надо ульи сгружать, пасеку к работе готовить…
Три недели живет Лис вдвоем с помощником за пятьсот километров от дома, в тайге. Питаются по-походному, на костре пшенный кулеш варят, концентраты какие-нибудь. Великое счастье, если рядом река рыбная и можно уху сготовить – все-таки разнообразие. Днем за делами время летит незаметно, а ночами иногда тревожно бывает, все кажется, что кто-то воровски похрустывает в тайге валежником, ухает, подбирается к пасеке. Не раз бывало, что и тигры заглядывали, волки и особенно медведи. Эти косолапые разбойники, если прозеваешь, вмиг разобьют пару ульев. Урон от них немалый по всему краю. Лису пришлось в позапрошлом году уложить одного из двустволки: повадился, спасу нет. Получил разрешение на отстрел, забрался на дерево и выследил все-таки, встретил бурого жаканом в пяти метрах от улья…
Трудно на кочевке, неуютно, но зато какая радость охватывает, когда соты быстро наполняются белым липовым медом, прибывают люди на откачку, весело кричат с машины:
– Эй, Робинзоны, живы ли? Комары вас не съели?
После дружной работы, когда мед откачан и погружен, устраивается у костра обед, сообщаются «Робинзонам» все совхозные новости: как дела у других кочевников, кто кого в соревновании обогнал, у кого мед лучше. И катится, звенит по тайге смех, льется из транзистора задорная музыка. И спать в этот вечер, проводив гостей, возбужденные пчеловоды ложатся поздно. Нет у них усталости, нет уныния. Радость от хорошей работы, от общения с друзьями сняла всю усталость, сил новых прибавила. Этих сил им до конца кочевки хватит. А там и домой скоро. Дома, в родных местах, к этому времени уже новые медоносы созреют: богатая нектаром серпуха, бархат, малина, кипрей, который всюду называют иван-чаем, клевер, мята луговая… Не только август, но и весь сентябрь еще будут благоухать здешние красивые земли…
В совхозе «Кировский» тридцать четыре пасеки, разбросанные по многим долинам, предгорьям и сопкам. У Бутурлакина в кабинете висит карта, и на ней красными флажками, «как у командарма на фронте», обозначены эти пасеки. С ранней весны и до осени флажки меняют свое местоположение. В конторе через секунду ответят, где сейчас находится, к примеру, Востриков, Ивачев, Амосов, Череп, Шишкин или Лисы – все три брата. В этом году кировцам надо продать сто две тонны меда.
– Дадим! – уверенно заявляет Бутурлакин. – План – это вещь серьезная, шутить с ним нельзя. На июльском Пленуме ЦК вон как строго о планах-то сказано. Думаем, что и перекроем малость, основания имеются…
– А по кролику как выйдете? – спрашивает Дурников и, зная реакцию директора, насмешливо щурит глаза. Местная газета не так давно «крепко навесила» Бутурлакину. Основная мысль статьи сводилась, по словам Дурникова, к тому, что «кролики мед съели», то есть часть рентабельности от пчеловодства пожирают убыточные кролики. После этой статьи Бутурлакин невзлюбил газетчиков: «Легко им писать-то, сами бы сунулись». Вот и сейчас Бутурлакин, стрельнув в Дурникова колючим взглядом, сказал:
– Легко спрашивать? Кролики! Работаем! Близки к плану будем…
– Не любишь ты критику, Бутурлакин, ох, как не любишь, – смеется Дурников. – А ее надо любить, голубушку…
– Да ну тебя! – махнул рукой Бутурлакин. – Пошли на улицу, крольчатники покажу…
Длинными рядами растянулись за парковым двором крольчатники. Белые и серые шустрые кролики прыгали в просторных клетках. Мало поголовье, дорогие корма, низковата культура содержания – вот они, слагаемые «прогорания» подсобной отрасли пчеловодческого совхоза…
– Будем налаживать дело, – говорит Бутурлакин.
В тени, под густыми зарослями, мы присели отдохнуть на скамейку. Из гаража мимо нас одна за другой выходили машины. «В тайгу, за медом», – донеслось из передней кабины, и я представил поляны, аккуратные домики ульев на них, лицо Никифора Евтифеевича, Лиса, Крамаренко, Николая Черепа и других пчеловодов, с которыми успел познакомиться на их неповторимой дальневосточной земле…
КУЗЬМИЧ
В деревне Козиха я постучал в окно крайнего дома и попросил попить. Минуты две никого не было. Потом хозяйка, свесившись с подоконника, протянула мне ковш с холодной водой. Утолив жажду, я сказал, что где-то здесь, в Козихе, должен проводить беседу Федор Кузьмич Ануфриев, колхозный агитатор.
– У скирды он, в поле, – пояснила хозяйка. – Недавно прошел. Про войну рассказывать будет. Я тоже бегу туда, вот только рассол в огурцы залью. Уборка у нас, вздохнуть некогда!
Вскоре она вышла на крылечко, завязала на ходу платок, и мы свернули в прогон, к старым приземистым амбарам. Было душно, пахло свежей соломой, по стерне, возле аккуратных копенок, переваливались жирные грачи. Нахлестывая лошадь, проехал от комбайна мальчишка с пустой бочкой и указал кнутом, что беседа будет не у скирды, а за леском на луговине. Мы прибавили шагу, беседуя о Федоре Кузьмиче. Я намекнул, что с раннего утра не могу, мол, разыскать агитатора, на что хозяйка, улыбнувшись, ответила:
– Он у нас, как знаменитый артист. Профессор!
– Это в каком смысле?
– А в любом. Народ к нему как на представление валом валит. Хорошо он выступает, настоящий профессор. И обличием на профессора смахивает: бородка подстриженная, очки, седина благородная. А самое главное – уважительный очень и строгий…
О строгости Федора Кузьмича мне говорили и в колхозной конторе, и в Себеже, в райкоме партии. Собираясь, например, проводить беседу у себя в Кицкове, в Мельницах или в той же Козихе, он сначала осмотрит поля, заглянет к бухгалтеру, сходит на ферму и частенько речь свою начинает так:
– Бригадир здесь? А, вон он где прячется, голубчик. Ну-ка, вылезай-ка поближе, объясни, кто это хуторскую дорогу горохом усыпал? А крышу у склада, может, собой закроешь, а? Три доски всего ведь надо…
– У него габариты подходящие, любую дыру закроет! – под смех присутствующих крикнет кто-нибудь из толпы, и беседа потом идет куда живее, все в ней участвуют, спорят, задают разные вопросы. Со стороны и не поймешь сразу, беседа это или сходка, затянувшаяся допоздна. Были случаи, когда прямо с такого стихийного собрания люди шли перестилать лен, укрывать брезентом зерно, а следом за ними, поскрипывая протезом, торопился Федор Кузьмич, чтобы, поработав с бригадой, продолжить беседу.
До него в Козиху с агитаторскими целями наведывалась молодая медичка. Она раскрывала газету и торопливо, без комментариев читала о положении в Африке, о событиях в Греции, о новых спутниках. Читала она монотонно, не поднимая глаз, и людям было скучно, кое-кто засыпал, хотя газетные факты сами по себе были интересны, требовали раздумий. Вопросов из жизни колхоза ей не задавали, потому что она не знала, сколько во дворах скота, каковы привесы телят, где и какие растут хлеба. Она просто регулярно, каждую неделю, приходила читать в деревню и числилась активным агитатором. Так продолжалось с полгода. Но все меньше и меньше собиралось народу. А однажды пришел один старый Герасим, да и тот не на беседу, а чтобы попросить лекарства от ломоты в пояснице. Медичка обиделась и ушла. А после нее Федору Кузьмичу долго пришлось «налаживать отношения»: невзлюбили колхозники беседы, при одном слове «агитатор» их мутило от скуки.
– Кузьмич тогда целую зиму по домам ходил, – сказала моя спутница. – У всех побывал. А теперь мы сами идем к нему, в партийную организацию запросы делаем: Федора Кузьмича, и никого другого…
Мы быстро проскочили березовый подрост и оказались на широкой луговине, заставленной стогами. У чернотала, рядом с затвердевшей травянистой дорогой, тесным кольцом сидели люди. А Федор Кузьмич, облокотившись на пароконную повозку, что-то горячо говорил, размахивал рукой. У его ног лежали соломенная шляпа и несколько книжек.
Да, вид у него действительно профессорский: бородка с проседью, очки, гордо вскинутая голова. Но о чем это он говорит с таким пафосом? Уж не стихи ли читает? Я не ошибся: Федор Кузьмич читал стихи.
Стихи были разные, но больше о хлеборобах, о крестьянских умелых руках.
И когда Федор Кузьмич повел речь о ветеранах войны и труда, как-то ярче представились свои старики пенсионеры, их многолетний труд осветился теплым светом.
Люди заговорили, дополняя друг друга, а Федор Кузьмич только поддакивал, улыбался да кивал головой. Ветераны вспоминали, каким был колхоз раньше, как он назывался, кто повел первый трактор и кто был первым председателем.
Федор Кузьмич уже сидел на траве, трепал рукой белые кудряшки голенастой девчонки, и я видел, как щурятся и теплеют под очками его глаза.
В окрестных деревнях и селах, где есть свои школы, Федора Кузьмича знают больше не как учителя, а как агитатора. Все уже привыкли, что он зимой и летом приходит в бригады, разговаривает с людьми, хлопочет за солдатских вдов, ругается с бригадирами. Никто его на эту должность не назначал, и первое время, особенно после собраний, где он нещадно и смело крыл разных разгильдяев, к нему подходили «доброжелатели» и советовали:
– Послушай, Федор, брось ты эту возню с критиканством, побереги здоровье. Неровен час попадешь под пьяную лавочку, народ ведь разный. Не живется тебе спокойно…
Находились и такие, что указывали ему на превышение власти. Ты, мол, всего-навсего агитатор, вот и читай в красном уголке «Призыв», растолковывай людям районную сводку. Где это видано, чтобы агитаторы цапались с председателем, вскрывали недостатки и этим самым подрывали авторитет? Нет подобных прав у агитатора.
В таких случаях Федор Кузьмич, темнея лицом, показывал партийный билет и говорил:
– Вот мои права. А что касается авторитета, то не с той стороны заходите…
Крепко взялся Федор Кузьмич за религию. Он организовывал антирелигиозные спектакли и сам играл в них главные роли, читал книги, беседовал, фотографировал и рисовал пьяниц, хапуг, которые тащили домой колхозное добро. Возле стенных газет с его рисунками и фотографиями всегда стоял хохот. Немалая его заслуга и в том, что в здешних деревнях теперь приживаются современные праздники: «Березка», «Дружба», «День механизатора», «Урожай»…
Но никогда, кажется, Федор Кузьмич не испытывал такой радости от своей работы агитатора, как этим летом. Приходит к нему как-то бабка Ефросинья Печкина, самая набожная и самая верующая из всех здешних бабок, и сообщает радостно:
– Кузьмич! А ведь иконы-то я сняла. Ей-богу, сняла. Иди погляди, как в сарае лежат. Давай мне книгу про партизанов, про сыночков наших…
А сколько с этой бабкой пришлось Федору Кузьмичу повозиться. Придет он к ней, чтобы беседу провести или книжку почитать, а она, толкая его от двери, затараторит:
– Уходи, уходи, батюшка! Мирских книг мы не читаем, да и великий пост сейчас, до греха долго ли с книгами…
Но не таков агитатор Ануфриев, чтобы перед старухой малограмотной спасовать. Заходит он к бабке с другого боку, надевая шапку, говорит обиженно:
– А я ведь к тебе, Ефросинья, про самое святое пришел говорить, а ты меня гонишь. Я ведь на могилки хотел тебя пригласить, посоветоваться, в какой цвет оградку покрасить, какие цветы нынче на клумбах высадить. Сегодня как раз годовщина, как фашисты за Еланью детей постреляли. Из детского дома увезли и постреляли. Самому старшему было тогда десятый годок…
– Как же, как же, батюшка, помню. Пастухи это видели, от них и пошло. Как же это я запамятовала годовщину-то? Вот грех-то какой, прости господи. Пойдем, родимый, пойдем на могилки. Уж какой ты, Кузьмич, у нас хороший да добрый. Вот только бога бы не гневил…
Идут они с бабкой на могилки, и по дороге Федор Кузьмич осторожно и тонко заводит речь о Христе и матери пресвятой богородице, позволившим убить младенцев безвинных. Молчит бабка, хмурится, седой головой покачивает, думы «крамольные» терзают ее душу: «А ведь прав Кузьмич-то. Вот говорят, что бог все видит и все слышит. Зачем же он, видя такое лихоимство, перстом своим огненным не покарал злых дьяволов? Ох, разрывается моя головушка…»
А Федор Кузьмич, как бы читая бабкины мысли, говорит скорбно:
– И зачем твоему богу допускать было такое детоубийство? Ведь они, дети-то, как ангелы его были, отроки и слуги верные. Жестокий твой бог, Ефросинья, и несправедливый…
Молчит бабка, клюкой дорогу пробует, тяжело вздыхает. Федор Кузьмич тоже молчит некоторое время. А потом опять, не навязывая своего мнения и воли, приведет какой-нибудь факт, когда бог противоречит сам себе. Таких фактов Федор Кузьмич знает много, и убедительны они, потому что он, кроме своей, партийной, антирелигиозной литературы, читает и так называемые церковные книги. Без твердых знаний к верующим лучше и не подступаться. Все должен знать агитатор, всем интересоваться. На виду у старух Федор Кузьмич и с попом спорит. И видят старухи, что попик их, взъерошенный после вчерашней попойки, ничего не может возразить, а только кричит сипло, размахивает толстыми красными руками:
– Не богохульствуйте, Федор! Не дано вам до всевышнего добраться, не дано!
Но все меньше и меньше ходило людей в церковь, и поп, завидя Федора Кузьмича, уже прятался, в споры не вступал. Единственная опора у попа оставалась – это такие бабки, как Ефросинья Печкина. Но и к этим бабкам подбирался агитатор.
Ефросинье он стал давать книги, и она читала их вслух, медленно и нараспев, отдыхая и раздумывая после каждой строчки. Брал он ее и в кино, где показывали космические корабли, космонавтов, луну и звезды. Выйдя как-то из клуба, бабка спросила с тревогой:
– Значит, выше неба забрались наши ребятушки? А где же он-то живет? Христос-то наш? Запутал ты меня, Кузьмич, старую, закрутил…
Приглашал Федор Кузьмич Ефросинью и в красный уголок, где он проводил беседы о святых мощах, о Печерском монастыре, раскрывал суть этих мощей, опираясь на науку. Ставил он и нехитрые опыты, показывал диафильмы, разоблачал местных священников как самых ярых грешников.
У дороги, на стволе сухой ели, белеет записка: «Привез Шолохова четвертый том, сборник Твардовского, где есть стихи о войне…» Подписи под бумажкой нет, но все люди, идущие с работы мимо сухой ели, знают, что приклеил это объявление Федор Кузьмич. У него дома личная библиотека – четыре тысячи томов. Вернее сказать, была личной, потому что сейчас книги его можно увидеть почти в каждом доме.
Вечерами к Федору Кузьмичу заглядывают на огонек колхозники. В комнате начинает пахнуть бензином, духами, диким луговым анисом. Тут можно услышать сожаление по поводу трудной любви Анны Карениной к Вронскому, узнать, сколько скошено ржи у Максютина. В такие минуты, как и при беседах в поле, Федор Кузьмич весел, неутомим на выдумки, лицо его сияет, руки не находят места. Николай Ефимович Лупа, расставшийся с иконами и принятый недавно в партию, смотрел, смотрел как-то на Федора Кузьмича, объясняющего прививку яблонь, и сказал:
– И кто только, Кузьмич, такой счастливый огонь в твоем сердце зажег? Завидую…
Идут к Федору Кузьмичу не только за книгами, но и за семенами цветов, за саженцами. Он разбил четыре сада, с его легкой руки в деревенских палисадниках вместо травы алеют розы, благоухают ночные фиалки.
Он как-то специально, когда люди собрались в его библиотеке, повел речь о садах, о влиянии природы на человека. Пощипывая бородку, вышагивал по комнате, и перед колхозниками, как всегда внимательно слушавшими его, словно наяву, вставали цветущие яблони, вишни и сливы на месте Бузыринского пустыря, белые черемухи за околицей, куда девушки и парни ходят играть в лапту.
– Деревня должна менять свой облик, – говорил Федор Кузьмич. – Нам уже мало новых домов и механизированных ферм. Нужна поэзия, культура…
В этот вечер он долго читал Паустовского. Уходя от него, каждый захватывал книгу. Федор Кузьмич сам выбирал и рекомендовал литературу. Посмотрит поверх очков на Ефимыча и скажет:
– Возьми-ка, Ефимыч, Толстого. Вот хотя бы «Казаки»…
– Не осилю, поди.
– Осилишь. Толстой всем понятен. Уверен, что понравится. А тебе, Ефросинья…
– Мне бы, Кузьмич, опять про партизанов, – торопится бабка. – Вот ту, про мальчонку малого, о котором ты на ферме сказывал…
– Про Леню Голикова, что ли?
– Вот-вот, про Ленюшку.
– Взяли ее. Козихинский бригадир дояркам отнес. А тебе вот Шолохова, «Судьба человека». Это посильнее будет…
А через неделю в деревнях был субботник. У каждого дома, у дорог, за сараями, куда сваливали мусор, рыли ямки, сажали деревья. Федор Кузьмич, поскрипывая протезом, ходил от дома к дому, и далеко был слышен его «профессорский» голос.
В этот же день на окраине Кицкова я увидел двух парней, несущих букеты осенних цветов. Они сели на лавочке под сиренью, и один из них, глядя на лес, рано прихваченный желтизной, прочитал с чувством:
Унылая пора! очей очарованье!
Приятна мне твоя прощальная краса, —
Люблю я пышное природы увяданье,
В багрец и золото одетые леса…
Четыре пушкинские строки… Утром я их слышал от Федора Кузьмича. Он читал стихотворение в первой бригаде. И парни эти там были. И как хорошо, что в их молодых душах, как отзвук на добро, встают такие чистые стихи.








