Текст книги "Знак Вирго"
Автор книги: Юрий Хазанов
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 15 страниц)
3
Из каждых ста человек в те дни в стране погибало от пули в затылок, или сидело в заключении шестнадцать. Но у остальных восьмидесяти четырех бывали и свои радости. У Юры тоже. Например, что его бабушка уехала в Баку – к старшей дочери. Это значило: никто не будет теперь ходить с вечно недовольным видом (у Юры тоже нередко бывал такой вид); никто не будет постоянно делать замечания (Юра неизменно делал их брату Жене); никто не будет ворчать: «подавай, принимай, ни слова благодарности, он у меня сидит в печенках…» (Юра никогда никому ничего не подавал и не принимал); никто не будет – нарочно, чтобы позлить – громко топать, когда Юра уже лег спать, с грохотом выдвигать картонку с бельем, шумно двигать стулом. (В этом Юра действительно был чист; но, может, дело в том, что ложился он раньше, а вставал намного позже бабы-Нёни.)
(Все эти нехитрые способы мести, к которым прибегала раздражительная бабушка, покажутся мне детской забавой, когда я вернусь после войны и буду вынужден снова спать в одной комнате с младшим братом, кто за время нашей разлуки приобретет кошмарную привычку зычно стонать во сне – не просто, а выводя затейливые рулады, и сильно скрипеть зубами. Безусловно, те страшные ночи, половину из которых я проводил, пытаясь будить Женю громкими зовами, чмоканьем, посвистыванием, толкая палкой от щетки, не могли не сказаться на хрупкой нервной системе, что, в свою очередь, легло нелегким бременем на моих будущих жен, друзей и даже собак…)
Бывал Юра в тот год, кроме дома Мили, и в других компаниях – где царил иной стиль, более взрослый; где были пары, находившиеся друг с другом… как бы это сказать… в интимной связи и не скрывавшие, не стеснявшиеся этого.
Будет, пожалуй, неверным утверждать, что Юра проявлял тогда чрезмерный интерес к этой стороне жизни однокашников, что она особенно его интриговала, захватывала неизведанностью, таинственностью. В ту пору ему вполне хватало знаний, почерпнутых из художественной литературы, он даже почти не пытался расспрашивать Костю Садовского, с кем довольно тесно сдружился, о заманчивых подробностях взаимоотношений с Олей Фирсовой, а также не слишком вытягивал из своего нового друга Саши Гельфанда (с которым познакомился через Костю) сведения о его ранней половой жизни, когда тот честно сообщил, что уже позабыл, когда был девственником. Не пробовал Юра ничего «такого» выяснять и у Маньки Соловьевой, некрасивой, «своей в доску» девушки из их класса, с которой можно было болтать обо всем не хуже, чем с любым парнем; у Мани, которая не отрицала, что по-настоящему живет со взрослыми мужчинами.
У Мани и устраивали вечеринки, в ее квартире на Триумфальной площади (ныне – Маяковского), на первом этаже, с решетками на окнах, где она жила со своим отцом – «лётным» генералом, который по большей части где-то летал. Изредка там появлялась Манина мать, женщина со следами былой красоты. В этом доме довольно много пили, еще больше беседовали по душам, и некоторые пары оставались, а Юра, в числе прочих, уходил домой, ночными видениями восполняя пробелы своей молодой жизни.
Кроме «старичков» Кости и Оли, в квартиру к Мане стала приходить новая пара – Вася Кореновский и Нина. Да, та самая Нина, кто сто лет назад нравилась Юре, у которой еще недавно был роман с Олегом Васильевым, а теперь вот она – с Васей. И видно, у обоих очень серьезно. На Нину прямо смотреть жалко – так переменилась: бледная, молчаливая, ни на кого не глядит, глаза все время опущены – как монашка. А Вася с ней суров и страшно ревнует. Зато красив – ничего не скажешь: зубы, как на заграничной рекламе зубной пасты, серые глаза, темные брови, маленький нос. И стройный такой, а руку, когда пожимает, жутко больно. Ходит с распахнутым воротом, и под рубахой всегда – тельняшка. А быть хочет только летчиком, уже навострился поступать в летное училище… Интересно только, как тогда с Ниной? С собой, что ли, возьмет?
Впрочем, Юру не слишком беспокоили эти вопросы: он уже успел напрочь забыть, что было (если что-то было), ему вполне хватало дружеских отношений – с Милей, с Женей, Сашкой, Костей, Соней… Для иных чувств места пока в душе не находилось… (Положа руку на сердце, не знаю, нашлось ли вообще.)
С Сашей Гельфандом поехали они как-то в феврале на дачу в Сосновку, с ночевкой – дом ведь зимний, бревенчатый, проконопаченный, печки во всех комнатах. Взяли лыжи, еды, чая, водки бутылку – за шесть рубликов. Одежды на себя нацепили побольше, потому что мороз под двадцать градусов.
Как приехали, сразу затопили печь – ох, и трудно было – даже бывалый путешественник Юра еле справился: дрова и сучья промерзшие, не загораются никак; чуть не коробок спичек извели и почти месячную подписку газеты «Известия». Когда огонь запылал вовсю, подложили побольше дров и пошли прогуляться на лыжах. Начало смеркаться, пока суд да дело, и хотелось есть, да и лыжи для обоих были не самым любимым способом передвижения; но мужчины твердо решили выполнить все пункты намеченной программы. Тем более, после возвращения предстояла самая приятная часть: закуска с водочкой, чай от пуза и беседа о жизни – у горячей печки, в тепле и покое. С Сашей, как и с Чернобылиным из бывшего десятого – Юра это чувствовал, хотя не мог бы определить словами– было у них общее в главном: в трагическом ощущении жизни как таковой – вообще, не по отношению к кому-то или чему-то…
На лыжах к обоюдному удовольствию ходили недолго: быстро стемнело, мороз усилился, лыжни не было, ноги все время проваливались. Но все-таки вышли на опушку лесного квартала и прошагали по глубокому снегу в сторону села Звягино. Разогрелись, даже взмокли немного. А потом по родной Пушкинской – домой.
Печка стала горячей, они подбросили дров, скинули пальто, но вскоре поняли – по клубам пара изо рта, по быстро замерзающим рукам, что заметного сдвига в температуре не произошло. Его, увы, не произойдет и позднее, в течение всей ночи, а также к утру, когда они, вконец замерзшие, невыспавшиеся, но зато наговорившиеся всласть, соберутся уезжать… А печка, будь она неладна, была, действительно, все время горячая. Но тепло охватывало только те части тела, которые удавалось к ней прислонить.
И все же главный пункт программы был выполнен – беседа под чоканье стаканов, поджаренную на керосинке колбасу и обжигающий чай состоялась.
Про Сашку ходили страшные слухи: что он ворует, что связан чуть ли не с какой-то бандой, но Юра не верил ни слову из всего этого и не только не опасался его, а готов был (и делал это) раскрыть ему душу. Он бывал раза два у Саши в квартире, если повернется язык назвать квартирой тесную комнатенку в старой одноэтажной развалюхе по Брюсовскому переулку, куда проходить нужно через кухню, забитую столиками с примусами, керосинками и перекрикивающими гул примусов женщинами. Он видел его мать, младшую сестру, слышал, как Сашка говорит с ними и о них, знал его друзей по переулку – и ни тени подозрения не рождалось: не мог он представить себе Сашку, совершающего нечто преступное. А если – такая греховная мысль приходила Юре в голову – если Сашка и стащит что-нибудь у тех, кто живет рядом, в шикарном доме Большого театра или что-то найдет и не отдаст, то и судить его за это не очень-то можно: ведь как они существуют на материнскую зарплату, какая у них мебель, посуда, одежда – смотреть жалко! Робин Гуд тоже грабил богатых, и никто его за это не осуждает.
Сашка был очень некрасив: расплющенный толстый нос, небольшие глаза, щетинистые торчащие волосы. Эти глаза, скорбные и тоскливые, вызывали у Юры особое доверие, привлекали, пожалуй, больше всего… (Кто знает, быть может, Саша уже провидел свою судьбу: через несколько лет он будет убит на войне и пополнит ряды соплеменников, которых с таким смаком кое-кто причислял в свое время к воинам «ташкентского фронта»…)
Саша прожевал быстро холодеющий кусок колбасы и заметил, что никто ему сейчас из девчонок не нравится, так, чтобы по-настоящему. Есть, конечно, ничего, с которыми можно на чердак сходить в дом напротив, или ночью, когда попозже, на лестнице (Юре очень хотелось спросить: а как на лестнице), только все это не то, понимаешь?.. Юра понимал, хотя до конца согласиться не мог: сейчас, после полутора стаканов водки, ему очень хотелось плотской любви – где угодно: на лестнице, на чердаке, на турнике… И он яростно завидовал тем, для кого все это предельно просто, кто умеет и знает – кого, где, когда и как. Завидовал таким, как Сашка. Таким, как Костя Садовский или Вася – кому даже искать не надо… Может быть, даже сейчас, в эту минуту, Вася с Ниной… С его, Юриной, Ниной… А ведь он бы и сам мог… Нет, разве?
Он немного размечтался и потому не сразу понял, что Саша говорит уже о другом.
– …Мне сестра рассказала… У них в педучилище одна девчонка позавчера на собрании… Встала и отреклась от отца. Представляешь?
– Как отреклась?
– Так. Сказала, он враг народа – против коммунизма и против Сталина, и что ей стыдно за такого отца и она не хочет быть его дочерью.
– Наверное, заставили, – сказал Юра.
– Может, заставили. А своя голова есть? Это ведь отец, не хрен моржовый… Хотя чего там девчонка! Вон Павлик Морозов вообще отца выдал. На расстрел. А никто не заставлял, железом каленым не испытывал. Читал про него?
– Нет. Но я знаю, слышал. Его отец кулакам помогал.
– Да хоть кому угодно! Это же отец… И вообще… человек… Убеги от него ко всем чертям, прокляни… или как там… Скажи в лицо… Сам, наконец, его… Не знаю… Как Тарас Бульба сына… Но предать… выдать…
– Его тоже, кажется, убили?.. Павлика?
– Убили. И брата младшего… Дед с бабкой… Только не верю… Я в деревне много бывал, не смотри, что еврей. Не может там такого быть в семье. Особенно у старшего поколения… Павлик, он выродок… Самый что ни на есть… Гад…
Юра не стал спорить – и потому, что сам так думал, и потому, что хотелось поскорей переменить тему, перейти к самым интимным подробностям Сашкиных отношений с девушками: как он сначала с ними, как потом, и сколько на это времени, на один раз… И как часто… через сколько повторить можно… И очень ли трудно, если она раньше никогда, и у нее… А еще как, чтобы детей не…
Сашка охотно и с немалой образностью удовлетворял Юрино любопытство, и у того невольно росло возбуждение и хотелось что-то делать… Прямо сейчас… Здесь… Но девушки под рукой не было… Зато была сама рука, которая иногда помогала по ночам избавляться от… От напряжения. А заканчивалось тем, что нужно было вскакивать с постели и идти в ванную. Это отчасти пугало, потому что помнил слова матери, сказанные лет семь назад – что от таких поступков делаются идиотами. Идиотом он стать совсем не хотел, но поступки были сильнее его. Не будучи слишком уверенным в логичности своих рассуждений, он все же решил, что, если уже не стал идиотом, то, возможно, ему и не очень грозит. Успокаивало и то, о чем приходилось читать в некоторых книгах. В одном романе из жизни Древнего Рима – рабов заставляли на виду у всех возбуждать себя и доводить до самого конца. А в книжке Кочина «Парни» – запомнил фразу о том, как после вечерних гулянок одни парни уходили с девками, а другие, неудачливые, занимались в кустах рукоблудием… Что ж, они все идиотами становились, что ли? (Кто же тогда по-ударному работал в колхозе, выводя его в передовые?..) Юра ведь, не дай Бог, не такой, как тот, в вагоне метро, которого он как-то видел: сидит, такой приличный, в очках, с газетой на коленях, а как поднял газету – из расстегнутых штанов у него виден огромный, красный… Не один Юра видел, и все отводили глаза: понимали, человек больной, не в себе…
Юра с удовольствием бы выведал подробней об этом явлении, но спрашивать взрослых стеснялся, а книг таких, научных, популярных, взять негде, да и опять же у кого-то просить пришлось бы. В энциклопедии же нашел лишь краткое пояснение: «онанизм (от имени библейского персонажа Онана) – искусственное (вне полового акта) раздражение половых органов для достижения оргазма». При чем тут Онан, он узнал спустя много лет из книги Бытия. Оказывается, у Иуды, одного из двенадцати сыновей Иакова, было два сына – Ир и Онан. Ир, первенец Иудин, был неугоден пред очами Господа, и Господь взял и умертвил его. И сказал тогда Иуда Онану: войди к жене брата и восстанови семя брату твоему. Онан не смел ослушаться, но он не хотел детей от чужой женщины, и потому, когда входил к ней, изливал семя на землю…
(Один знакомый психолог говорил мне, что считает онанизм в определенном возрасте не только не вредным, но даже полезным, и просто «прописывал» бы его как лекарство, помогающее разрядиться от чрезмерного возбуждения и, быть может, предохраняющее более зрелых мужчин от будущих аденом. Я вспомнил одного военинженера, с гордостью говорившего мне в конце войны, что за все фронтовые годы он не знал ни одной женщины, хранил верность жене… Верность – не путь ли к аденоме?..)
Несмотря на крайнюю занятость – Женя, Миля, Саша, Маня Соловьева, каток, школа (выполнение уроков в этот список не входило) – Юра по-прежнему много читал. Он любил это делать в одиночестве, чего достигнуть было почти невозможно: в комнатах всегда кто-нибудь находился; ночью тоже не получалось: не мог же он зажигать свет, когда отец с матерью (в «столовой») или брат с бабушкой (в «спальне») уже спят. Если же выпадали днем счастливые часы, то все дело портили крики из бывшей третьей комнаты, где возились двое недавно родившихся мальчишек – Вовка и Витька, а на них беспрерывно орала их мать – черноглазая цыганистая Вера. Мальчишки часто перемещались в переднюю и в коридор, и тогда уж вообще от шума деваться было некуда, хотя Вера время от времени гаркала из кухни или из комнаты: «Ти-ха!» – так, что дребезжали оконные стекла. Если же и мальчишки (после войны их стало четверо в той же комнате) ненадолго успокаивались, и Вера помалкивала, то источником шума становилась кухня – особенно после вселения в шестиметровую комнату, откуда выехали два изумительно молчаливых брата-художника, гражданки Румянцевой с мужем. Муж, надо сказать, оказался на редкость тихим человеком, и умер вскоре так, что почти никто этого не заметил, зато Румянцева была профессиональной скандалисткой. Чтобы затеять скандал, ей достаточно было любой причины: у кого-то ложка не вынута из кастрюли, кто-то стал не под тем углом к своей керосинке, не согласился с ней по поводу прогноза погоды или характеристики Дуськи из девятнадцатой «квартеры» – и, пожалуйста: брюзжание, переходящее в оскорбления и поношения, в свою очередь, переходящие в крики, вопли, хлопанье дверей. Юра выскакивал тогда из комнаты, орал, чтобы перестали, и тоже хлопал дверями, но это лишь увеличивало количество децибелов на квадратный метр площади.
Однако вернемся к Юриному чтению. Неблагоприятные условия и, как было уже сказано, крайняя занятость не мешали тому, что книги он просто «глотал». Должно быть, именно невозможность или неумение в подобных обстоятельствах сосредоточиться способствовали этому «глотанию», из-за чего и приучился читать быстро и не слишком внимательно. Хотя много. Что, несомненно, протянулось одной из дорожек на пути к дилетантизму.
Что касается книг, которые заглатывал, они были самые разные. К тому времени он почти уже насытился Диккенсом, Твеном, Лондоном, Шекспиром и Мольером, Пушкиным и Лермонтовым, Чеховым и тремя Толстыми и стал больше читать писателей современных – русских и иностранных. Леонов, Гладков, Юрий Герман, Федин, Шолохов, Бабель, Хемингуэй, Луи Селин, Колдуэлл, Дос Пассос, Гофман, Гейне, Маяковский, Катаев, Брюсов, Архангельский, Новиков-Прибой, Олдингтон, Ильф и Петров, Бернард Шоу, Горький, Вересаев, Мартен-дю-Гар, Келлерман, Нексе, Синклер, Уэллс, Анатолий Виноградов, Бруно Франк, Гашек – вот очень приблизительный круг его чтения. И, конечно, какие-то более случайные книжки, привлекшие своими эротическими пассажами, когда Юра их перелистывал, или те, которые кто-то усиленно рекомендовал; а еще – и так бывало – если книга хорошо смотрится, приятно держать в руках. По этой причине он особенно любил издательство «Academia» – не без скуки читал вышедшие там «Агасфер» Эжена Сю, «Арабские сказки», два тома «Мемуаров Гольдони». (Все это брат Женечка тоже вполне успешно продал.)
Не мог Юра пройти и мимо книг о фашизме в Германии – Вилли Бредель, Фридрих Вольф (в кино шел его фильм «Доктор Мамлок») и другие – о преследованиях и убийствах людей только за то, что те думают по-иному или потому что в их жилах течет не та кровь; о страшных концлагерях, где человека доводят до такого состояния (старого ученого, например), что на вопрос охранника: «Ты кто такой?» он каждый раз покорно отвечает: «Я паршивая еврейская свинья…» Это запомнилось на всю жизнь[3]3
«…Еврейские свиньи! Вон из нашей страны!» – кричали совсем недавно в Москве в зале, где робко судили их главаря, молодые люди из одного «патриотического» общества.
[Закрыть].
(В нашей пенитенциарной системе в те годы, как и во всей стране, торжествовал социалистический интернационализм: «свиньями», «врагами», «фашистами» потенциально считались ВСЕ, независимо от национальности, состава крови, должности или партийной принадлежности: удмурты и русские, нивхи и евреи, армяне, украинцы, латыши, большевики, эсеры, священники, генералы, академики и плотники, школьники и учителя, прокуроры и следователи, маршалы и марвихеры, медвежатники и трактористы… Только в более позднее время, после войны, научились, с легкой руки побежденного большой кровью противника, выделять неугодных людей по расовому признаку, присваивая им эвфемические клички: «космополиты», «убийцы в белых халатах», «масоны»… Но это в центральной прессе и в высоких сферах. А в обычной жизни – как-то: в метро, на улицах, в центральном доме литераторов, в зале суда, в листовках и на плакатах выражаются прямо и недвусмысленно: «Картавые, убирайтесь в Израиль!», «Черножопые, вон из страны!..» Или поступают немного определеннее: разбивают очки, плюют в физиономию, обещают размазать по стенке… А то и размазывают…)
4
Кое-как окончил Юра школу, кое-как сдал экзамены и теперь совершенно не знал, что делать дальше. Определенных стремлений, мечтаний, чаяний – что еще приписывается «вступающим в жизнь»? – не было.
Собственно, не было этого и в годы учения: он не задавался целью, как Толя Сучков или Вася Кореновский, стать химиком, летчиком, еще кем-то. По-прежнему, как в детские годы, был непрочь сделаться путешественником или писателем – но этому ведь не учат в институтах. Он все же решил поступать в какой-нибудь гуманитарный вуз, не представляя однако, что будет делать потом: ни о преподавании, ни о научной работе не хотелось думать.
Конечно, состоялся школьный выпускной вечер. Конечно, перед этим ходили всем классом фотографироваться на углу Большой Бронной и Пушкинской площади. После чего с Костей Садовским, Женей Мининым и еще с кем-то зашли напротив в пивной бар, где надулись пивом так, что останавливались чуть не в каждой подворотне.
Школьный вечер был скучным и грустным. Большую его часть Юра провел, стоя в одиночестве возле рояля – словно собрался петь соло, и к нему то и дело подходили и спрашивала участливо, что с ним, чего он такой. На что он, если по-честному, ничего ответить не мог, а врать или придумывать не было настроения. И он отвечал невнятно: «Просто так… Ничего… Идите танцуйте… Ничего такого…»
К концу вечера появился Вовка Караваев с Большого Козихинского, окончивший школу в прошлом году. Но какой это был Вовка! В военной форме: в гимнастерке с ремнем и портупеей – признаком начсоставского сословия, в бриджах с розовым кантом, в хромовых сапогах. Правда, на петлицах не было знаков различия – ни кубарей, ни шпал, но, все равно, «шик марэ», как говаривали тогда. Короче, Вовка был на первом курсе Военно-медицинской академии в Ленинграде.
Он рассказывал, что есть там и другие академии: например, связи, военно-транспортная. Она раньше была в Москве на Садово-Кудринской, но недавно обменялась местами с военно-политической… И в этот момент Юре что-то стукнуло, и он подумал: а почему, собственно, не поступить в военную академию? Не в «связь», и не в политическую, конечно, а в медицинскую или транспортную? Чем плохо? Во-первых, дисциплинирует, а то он, баба-Нёня права, совсем разболтался. Во-вторых, стипендия что надо – Вовка говорил: на первом курсе, кажется, четыреста двадцать пять, а на втором – целых шестьсот. Опять же, из Москвы уедет – от бабы-Нёни, от брата Жени, от всех соседей с их скандалами, громким радио, криками, руганью. Ну, и в военной форме ходить будет – она ему определенно к лицу… Форму, конечно, выдали бы и в училище НКВД, куда недавно приглашали какие-то жутко любезные молодые люди в штатском – приходили в школу перед экзаменами. Юра сказал тогда, что подумает, но в НКВД идти не хотелось, а в академию – отчего нет?!.. И он почти твердо решил, что едет в Ленинград.
А как же друзья? Что ж, к сожалению, тут их пути расходятся. Миля твердо решила в юридический. Туда же мать Сони пытается затолкнуть свою ленивую дочь. Туда же нацелился Костя Садовский. А Женя Минин, конечно, в технический – ему поступить ничего не стоит, с его способностями. Если анкета не помешает. Только как жить будет – совсем один?.. Лида Огуркова ни в какой институт и не мечтает: у нее вся семья на шее. Пойдет работать, ей уже в поликлинике предложили – регистратором. Правда, платят там с гулькин этот самый. Инна спит и видит исторический факультет, и как она там биографию всех вождей и историю партии наизусть шпарит. А Манька Соловьева хочет врачом стать. Будет аборты делать – себе самой, ха-ха-ха…
Но ведь если Юра уедет, то опять никого из друзей не сможет видеть: как тогда в Тобольске… Нет, сравнивать нечего – от Ленинграда до Москвы всего одна ночь езды, даже можно на выходной скатать. Если будут финансы. А еще письма писать… В общем, решено…
Однако, все-таки, он сходил с кем-то из ребят еще в два института – на день открытых дверей: в какой-то совсем технический, где все непонятно и неинтересно, и в медицинский на Пироговку. Там их водили по аудиториям, по лабораториям, в которых мучают мышей и собак (уже тогда Юра твердо решил, что не пойдет сюда); завели в морг, где некоторым девчонкам стало плохо, и они убежали, а Юра довольно спокойно взирал на разнообразные трупы; особенно запомнилась – ее только что привезли – молодая утопленница с длинными-предлинными волосами…
В конце того школьного вечера Юра все же немного развеселился – может, потому, что почти уже решил, где будет учиться, но, скорее, после того, как позвали в пустой класс и дали приложиться к горлышку бутылки с портвейном. Домой он шел не с Милей – она даже обиделась чуть-чуть, а с Ирой Каменец и двумя неразлучными с ней – Ремой и Асей. В тот вечер Ася нравилась ему все больше – с каждым шагом по Садовой, а затем и по Малой Бронной, и он удивлялся, что целый год не уделял ей должного внимания.
Потом они до рассвета сидели в сквере у Патриарших, целовались – губы у нее были очень сухие, и Юра не отнимал руки от ее полной, переливавшейся под натянутым платьем груди и чувствовал, понимал, что надо, вероятно, делать что-то еще, куда-то идти… Сашка бы давно уже… Но куда, как – не хватало ни смелости, ни предприимчивости… Если бы она сама взяла инициативу…
Это обыкновение – ожидать инициативы от другой стороны – осталось у него на всю жизнь… В следующий, и в последний, раз они встретились с Асей в сентябре 41-го, когда немцы подходили к Москве.
Еще один прощальный вечер состоялся в квартире у Кати Владимирской, русоволосой рассудительной девушки тургеневского типа. Он запомнился больше всего тем, что на этот раз Юра почему-то решил ничего не пить и не есть (кроме слив с большого красивого блюда). Он смотрел на раскрасневшихся веселящихся, громкоголосых друзей, и ему было скучно и неприятно: не мог понять причину веселья и немного жалел их всех… Как больных…
А вскоре почти все разъехались, разошлись – словно никогда не знали друг друга. Большинство готовилось в вузы, другие начали подыскивать работу. Юра уехал в Сосновку, чтобы немного отдохнуть – перед тем, как снова вгрызаться в гранит не слишком любимых наук.
Но там готовиться к экзаменам не смог: всё, решительно всё отвлекало – голоса, музыка, жужжанье шмеля, солнце, дождь… Вернее, не очень и хотелось. Но ведь надо! И, собрав остатки воля, опять уехал в город, где, изнемогая от июльской жары, с отвращением прочитывал учебники и задачники.
(До сих пор не могу уразуметь, как решился он на такую авантюру: поступать в техническое учебное заведение, где готовили инженеров по транспорту. Это с его-то способностями к точным наукам! Неужели разум так затмился при виде военной формы? Неужели вправду верил, что армия поможет как-то совладать с самим собой?..)
Дело, наверное, не в этом. А в том, что, не имея серьезного представления (впрочем, как и сейчас) о таких понятиях, как «дух», «душа»; не зная ни истинного смысла жизни, ни своего характера, ни своих побуждений (а кто их знает?); будучи далеким от мысли о развитии и самоусовершенствовании (если и употреблял все эти словеса, то лишь в ироническом смысле), он оставался, в сущности, безразличен и к своей судьбе, и к своей душе, и к тому, чем и кем быть в этой жизни. А о другой не задумывался – ее ведь нет, да и не надо…
Эх, был бы он, ну, скажем, буддистом! Тогда бы искренне верил хотя бы в закон кармы, по которому всякий поступок имеет свое продолжение в грядущем, а потому должен совершаться ответственно. Эх, если бы вместо идей, которые ему тщетно пытались с детства вбить в голову и которые он никак не воспринимал, если бы взамен той пустоты, что образовалась на их месте, ухватил бы несколько простых вещей: искать надо не во вне, а в себе; если можешь помочь, надо это сделать, а не можешь – по крайней мере, не причиняй вреда, но не из страха, а из милосердия и сострадания; и что главное не борьба, о которой пелось в песне его детства: «…И вся-то наша жизнь есть борьба!..» Но «ахимса» – ненасилие… Если бы он знал и чувствовал все это, то понимал бы такую малость, что никак не армия, а только он сам может обуздать себя, свой разум, и что не по команде, не строевым шагом, но лишь по собственному разумению можно выйти на тропу познания, доброжелательства, любви и терпимости… Впрочем, легкой жизни это бы отнюдь не сулило. Совсем наоборот…Но он не был буддистом. А также бахаистом[4]4
Религиозное движение бахаистов (по имени их пророка Баха-Уллы) зародилось в середине XIX века в Иране. Его главная цель – примирение всех религий и «восход новой мировой цивилизации».
[Закрыть], иудаистом, марксистом. Он был незрелым юнцом.
В начале августа Юра уехал в Ленинград.