355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Хазанов » Знак Вирго » Текст книги (страница 11)
Знак Вирго
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 02:54

Текст книги "Знак Вирго"


Автор книги: Юрий Хазанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 15 страниц)

Дорогой Юра!

Вот я пишу снова, а от тебя только одна единственная открытка. Помнишь ты, что обещал часто писать?

У нас много нового. Я подружился с Левой Шамагиным, с Костей Садовским. Втроем организовали литературную группу и выпускаем журнал под названием «Мы». Вышел один номер. Там статья, мы называли ее манифестом, в ней мы заявляем о своих взглядах на искусство, на творчество и определяем направление журнала. Я вышлю тебе журнал, а ты напиши рецензию, мы дадим ее во второй номер. Ладно?

Нинку Копылову почти не вижу, не знаю, как она. По-моему, все больше с Васильевым.

А с Колькой я совсем разошелся. Он даже написал мне длинное послание, в котором говорит, что ничего особенного к Ире не имеет и что ребятам не к лицу ссориться из-за какой-то девчонки. Развел дурацкую философию на два листа. Я ответил ему одним словом: «дурак». Он узнал о существовании «Мы» и обиделся, что его не пригласили.

С Иркой в странных, непонятных отношениях. Когда встречаемся (в школе это неизбежно), оба начинаем улыбаться и даже смеяться (нервный смех, может?), но не разговариваем. Все равно, мне приятно. А что будет дальше – не знаю. Я ведь через пару месяцев уйду из школы навсегда, а ей еще год трубить.

Ну, ладно. Живы будем, не умрем. Привет от всех ребят и от всех родных. Пиши побольше о себе.

Витя.

P.S. В школе новая песенка: «У Евгеши рощу охраняет Рощин!»

4

Не так много времени прошло с тех пор, как Юрин поезд отошел от перрона Северного вокзала, что на Каланчевской площади в Москве, а казалось, минули века. Тщетно пытался он нагнетать воспоминания – о Нине, о директоре, о бабе-Нёне, о своих обидах на что-то, на кого-то – чтобы испытать те же чувства, что раньше; те самые, что побудили бросить все и уехать… Но исчезла острота, все сгладилось, потеряло очертания. Еще некоторое время назад он мог бы, ему представлялось, провести рукой по всем шероховатостям своей жизни, сказать: вот это – укололся о Нинино равнодушие; эти зазубрины – от ощущения, что стал не так нужен друзьям; этот бугор – от противных разговоров с директором; эта заноза – от вечных скандалов с бабушкой… А сейчас – под рукой и в душе была прямая, ровная линия. И нет сожаления о совершенном, как и предвкушения чего-то нового, интересного. Безразличие, апатия. Словно очень устал…

В общем, опять почти подходили слова той самой песни про жизнь, полную исканий и переживаний; песни на легкий, расхожий мотив, которую Юра еще иногда напевал в память о своем недалеком, но почти забытом суровом прошлом:

 
…Время разлучило наши встречи —
Пулями, шрапнелью и картечью,
И среди огней
Раскаленных дней
Мог ли думать я о ней…
 

(Он почти уже и не думал о ней.)

Песни в те годы были с Юрой все время – не те, так другие. Они, меняясь, сопровождали его и действительно помогали – если не «строить», то жить. Это были самые разные песни – чаще из кинофильмов – маршевые, патриотические, лирические: и та самая, которая «строить и жить помогает», и про сердце, которому «не хочется покоя», и про «веселый ветер»; а также «страна моя, Москва моя…» и «почему я водовоз», и «в каждой строчке только точки», и «танцуй танго, мне так легко», и «ин Парис, ин Парис зинд ди медельн зо зюс» – из заграничного фильма «Под крышами Парижа»… и песенка «Мое сердце плачет, тебя зовет», которую Юра услышал однажды в кинотеатре «Палас» в исполнении джаза из Чехословакии; и неаполитанские песни, и «Златые горы», и ария «Куда, куда вы удалились», и даже «Интернационал»… Неважно, какие были слова (очень редко они находили отзвук), важна была мелодия, она-то часто и помогала – особенно в одиночестве – ходить, сидеть, думать, переживать обиды, даже надоевшие уроки делать…

Вернулся из своей командировки Борис Маркелович, и стало немного веселей. С ним и молчать приятно. А в ближайший выходной они отправились на охоту. Самую настоящую – на глухарей. Юра получил амуницию: одноствольное ружье, несколько патронов, дробь, короткие широкие лыжи без палок. Наконец-то!

Вышли не очень рано – все равно, намечалась ночевка в деревне, километрах в пятнадцати от Тобольска, у знакомых Бориса Маркеловича, и лишь следующим утром они пойдут в лес. В тайгу! Погода была что надо: мороз градусов тридцать, но совсем без ветра, так что идти – одно удовольствие. Шли сначала по большаку, потом свернули на санный путь, однако лыжи не надевали: они только для очень глубокого снега. В валенках Юре было тепло и приятно; правда, городское пальто с котиковым воротником казалось не совсем к месту, да и тянуло у ворота и в плечах, но зато за спиной болтался походный рюкзак, на плече висело настоящее ружье – «тулка». Будет, о чем написать Вите.

В дороге больше молчали: Борис Маркелович не был говоруном, да и мороз немалый. Но все же Юра успел узнать, что глухари – из отряда куриных, семейства тетеревиных; что из этого же семейства – куропатки, рябчики; а глухарь самый крупный из них, больше метра в длину бывает и весом до семи кило.

В деревенской избе, зимой, Юра был первый раз в жизни, и ему там понравилось: высоко от земли, чисто, тепло; правда, окошки маленькие, зато хозяева какие радушные – сразу усаживать за стол стали, кормить, да как!.. Юра давно не ел таких разносолов, если вообще ел когда-нибудь. Одна рыба чего стоит! А огурчики малосольные! А капуста!.. Борис Маркелович водки не пил, и Юре было неудобно выпить, а как хотелось под такую закуску! К Соньке бы в дом ее, а то заедали там одним хлебом с колбасой… Ну, еще пирожные иногда…

Время летело быстро. Юра все-таки выпил пару граненых стопок – молодой сын хозяина налил потихоньку, и стало еще приятней и легче, совсем прошли скованность, стеснение, которые испытывал почти постоянно, в любом окружении, пока немного не выпьет. Оттого, пожалуй, и не отказывался никогда, если предлагали, и сам порой проявлял недюжинную инициативу – перед катком (с Костей Бандуркиным), перед кино (чтоб легче себя чувствовать с Ниной), перед тем, как пойти в какую-нибудь компанию…

Обед, за разговорами, почти незаметно перешел в ужин, но перед этим хозяйский сын с женой собрались в баню, которая уже топилась во дворе. Юра был уверен, молодые пойдут по очереди, и очень удивился, когда ушли вместе. Думал, так поступали только в прежние времена. Вернулись они нескоро, распаренные, оживленные, молодая женщина, так показалось Юре, с чуть смущенным лицом, а хозяйский сын с видом победителя. Потом, ночами, Юра не один раз пытался представить себе во всех подробностях: что и как могли они вытворять в бане, и не мог решить, хотел бы и сумел бы совершить сам то, что они. Гостям тоже предложили побаниться, Борис Маркелович пошел, а Юра отказался – боялся простудиться и заболеть. В Москве он чуть что – простужался.

Охота разочаровала Юру. Он представлял ее совсем по-другому. В его мыслях она была почти такой, как изображали ее Тартарен из Тараскона или барон Мюнхаузен: сотни (ну пускай десятки) птиц летают по небу; десятки зайцев и лисиц шныряют в лесу, они с Борисом Маркеловичем то и дело вскидывают ружья, стреляют, а собака… Да, жалко, Борис Маркелович не взял своего Бурана – потому что лайки по дичи не ходят.

А так – что это за охота? Опять нечего будет Витьке написать… Если не приврать. Ходили, ходили по снегу, Юра устал черт-те как, но ни разу даже ружья с плеча не снял. Ну, приметил издали глухаря, тот на поляне топтался, а потом взлетел – только его и видели. Ну, в самом конце Борис Маркелович показал ему, как стрелять надо, Юра сделал один выстрел… А толку что? Конечно, наплести в письме всего можно, но, в общем, Юра был разочарован…

«Дорогой Юра!

Сегодня получил свое письмо, следом за ним открытку. Разом пусто, а разом густо!

Дела обстоят почти хорошо. (Хотя в Москве „почти“ не считается!) Закончилась четверть. Левка Шамагин отличник. Глядишь, я от него заражусь. Он парень хороший и талантливый. (Друзья всегда талантливы.) Короче, я верю в него, он – в меня.

Я писал тебе про наш альманах. Один номер наконец вышел. А в нашем „Манифесте“, знаешь, какие главные мысли? Искусство только в чувстве. Без него искусства нет. А потому сбросим современное искусство „с парохода“, как говорил Маяковский.

Ждем твоих очерков из провинции. Левка начал писать мой портрет. Он познакомил меня с несколькими парнями, поэтами и художниками, славная „богема“, в наилучшем смысле слова.

Шумим, братец, шумим… Одно плохо – с Ирой. Я больше так не могу, и помириться, простить ей, что стала ходить с Колькой, тоже не могу. Какой-то круг. Ею все замыкается… Чудовищно! И сил нет уйти от этого. Просто страшно. Порою такая скука находит…

В драмкружке все то же: фалованье под гавайскую гитару и фокстрот „Китайские фонарики“. Какой я был дурак – в чем находил хорошее!.. С Колькой – „здравствуй, прощай“, с остальными тоже не очень хочется. Они обижаются, а мне надоело бывать у Сони. Уж лучше вдвоем с Левой ходить по Тверской и разговаривать. Между прочим, принципиально бросил ругаться, пить и рассказывать анекдоты.

Пиши. Меняй кожу. А также поменяй квартиру. Зачем ты живешь в этой сырой трущобе да еще у черта на куличках!

Видел Гаврю из твоей 5-й школы. Шлет тебе лучшие пожелания.

Смотрел „Депутат Балтики“. Блеск! Так понравилась картина, что пойду еще раз.

Твой Витька»

А вот совсем неожиданное письмо – от Виктора Жигарева, парня с золотыми зубами, который жил где-то в Тишинских трущобах, как и Чернобылин, и с кем Юра перемолвился от силы десятью словами за все время учения.

«Добрый день, Юрка!

Ты, наверное, не ожидал от меня письма. Но я счел своим долгом, хотя мы и не были закадычными друзьями, написать тебе несколько строк и, может быть, этим разнообразить твою полярную жизнь.

Как все это неожиданно получилось! Мне Лешка Карнаухов сообщил, когда мы катались на катке, что ты уехал. Он позавидовал тебе и не раз говорил, с каким удовольствием уехал бы сам куда подальше… Да это вполне и понятно: школа всем намозолила глаза, и только несколько человек найдется, кто „жить не могут без школы“. Встретил на катке твою знакомую Нину, она тоже сказала мне о твоем отъезде.

Интересно, как ты там живешь? Я все-таки склонен думать, что ты сделал совершенно правильно: это единственный выход для человека с расстроенными нервами. Юрка, ты не обижайся на эти слова, так как они сказаны с большой искренностью. Твоя поездка вернет тебе силы для дальнейшей жизни в шумном городе, поможет физически и умственно развиться. Только ты умело используй время, и в жизнь, которая еще впереди, войдешь вполне здоровым человеком во всех отношениях, понюхавшим уже, что она есть такое.

Отвечай скорее! Пиши, как ты охотишься в таежной чаще, на кого, и вообще о твоем времяпрепровождении.

Сам бы уехал, да не знаю куда.

Витя Жигарев»

Конечно, было бы немалым преувеличением из этих юношеских порывов – бросить все, удрать неизвестно куда – делать какие-то обобщения и выводы социологического свойства. Неудовлетворенность школой, домом, жизнью на одном месте свойственна в той или иной мере почти всем во все времена. И в любом возрасте. У Дафни Дюмурье есть превосходный рассказ о «простом английском человеке», скромном чиновнике, который на закате жизни так вот взял – сел на свое старое суденышко и поплыл, куда глаза глядят. Даже «гуд-бай» никому не сказал…

И все же… все же… Хотелось бы тешить себя надеждой, что в их (в нашей) тяге уехать куда-то, изменить обстановку была не одна лишь охота к перемене мест, но и зрели, пускай едва заметные, зернышки протеста.

(Я слишком часто употребляю слова «хочется думать», «возможно», «казалось» – ибо не могу, не считаю себя вправе, даже будучи, пока еще живым, свидетелем происходившего, говорить о событиях, тем более, о мыслях, намерениях или побуждениях, пусть известных мне людей, прибегая к куда более привычным для нашего уха оборотам типа: «уверен», «не иначе как…», «каждому ясно» и другим в этом роде…)

И снова Борис Маркелович уехал. В лаборатории наступило полное затишье, Юра маялся от безделья, все чаще вспоминал Москву и по-прежнему много и бесцельно бродил по городу. Нет, не мог он – не было ни сил, ни настроения – последовать доброму совету друзей и вести дневник, куда, помимо описания событий (которых почти не было), заносить мысли и раздумья о жизни, своей и окружающих; или, быть может, углубиться в историю этих мест (а она достаточно интересна); сочинять стихи – о любви, о Сибири, о… да мало ли о чем!.. Или, наконец, написать несколько интересных и, разумеется, талантливых очерков, рассказов… Начать большую повесть… роман… пьесу… Ведь опыта не занимать…

Ни одну из этих возможностей Юра не использовал, а продолжал скучать, даже начал тосковать.

Как-то днем купил на рынке тульский медовый пряник – решил побаловать себя, а вообще-то приходилось считать каждую копейку, и уселся под солнцем на деревянном крыльце закрытого на учет магазинчика. Уже пригревало по-весеннему, к полудню в затишке стучала капель – вскоре, говорили Юре, отсюда и не выедешь никуда: автомашины ходить перестанут, пароходы еще не начнут. Значит, и Маркелыч неизвестно когда приедет. Если вообще вернется. Ходили слухи, он окончательно разругался с начальством.

Юра сидел наедине со своими невеселыми мыслями, жевал пряник, и в это время на крыльцо присел парень с куском хлеба в руке. Он сел и вытянул правую ногу, она у него заканчивалась деревяшкой. Юра никогда не видел так близко настоящую деревянную ногу, про нее только читал в книгах, и, как правило, владелец ее был либо пиратом, либо отставным шкипером, поскользнувшимся на апельсиновой корке, либо героем трех войн и очень редко просто нищим. А тут сидел совсем молодой, в грязном полушубке, но ясно, что никакой не нищий, и вид его деревяшки не напоминал ни о море, ни о славных боях, а был жалок и неприятен.

– Нездешний? – спросил парень. Глаз у него был, видно, приметливый.

– Нет, – ответил Юра.

– Издалека?

– Из Москвы.

Парень не кивнул уважительно головой, как делали многие: мол, столица, сердце родины, Сталин, метро, Большой театр, мавзолей – а просто сказал, не спросил:

– Ну, и чего приехал…

В голосе было безразличие, даже как будто злость, и Юре не захотелось отвечать, но он посмотрел на правую ногу парня и сказал, по возможности, небрежно:

– Так, работаю на рыбстанции.

– А школа? Ты ж еще…

Проклятая моложавость! Что ж его чуть не за семиклассника принимают?

– Мне уже семнадцать, – немного приврал Юра.

– Ну да! И мне тоже, – сказал парень с таким удивлением, словно годился Юре в отцы. – Отломить хлеба?

Потому что Юра уже проглотил последний кусок своего пряника.

– Нет, спасибо. Я сыт.

А он не такой злой, решил Юра. Просто чего хорошего, если ноги нет? И с девчонками как знакомиться?.. Юре стало его очень жаль, захотелось поддержать, утешить, но он только спросил:

– А ты? Здешний? В каком классе?

– Работаю… В гараже… А где родился, не знаю.

– Как не знаешь? – «Тоже, шутник нашелся!» И Юра, в свою очередь, решил пошутить: – А в анкете что писал? Для паспорта?

– А ничего! – опять у него был злой голос. Или Юре показалось?

– Откуда мне знать, – уже спокойней сказал парень, – если в три года… А может, в четыре… Я и сколько мне лет, не знаю. Назначили люди, я и взял… Имя только помнил… Тебя как звать?

Юра ответил.

– А меня Иван… Ваня… Вроде так называли.

– Где ж ты родился?

– Далече отсюда. Потому что тогда на поезде долго ехали. Это я помню… А еще я припадочный… – Сообщил, как похвастался. Так, во всяком случае, прозвучало.

«Полным-полна коробушка», – подумал Юра, но тут же обругал себя за несвоевременный приступ остроумия.

– Значит, ты в детдоме жил? – спросил он Ивана.

– Не пришлось. Нашлись добрые люди… взяли…

Они еще посидели на ступеньках закрытого магазина, Иван доел свой хлеб; потом ходили по площади, спустились к Иртышу. Иван шел, едва прихрамывая, Юра даже забыл, что у него деревянная нога, и почти все время новый знакомый рассказывал о своей жизни – лишний раз подтверждая то, что Юра хорошо понял уже с некоторых пор: что, действительно, многих почему-то тянет выкладывать ему о себе самое наболевшее, хотя ясно ведь, как день, что ничем Юра помочь не может, кроме умения слушать и сочувствия.

5

Смутно помнил Иван свой первый дом; две, кажется, комнаты, крашеный дощатый пол – он был к нему ближе всех других предметов: ближе, чем стул, на который не влезть, чем стол, до которого вообще не достать, ближе окон, полок… И было с кем в доме играть: значит, имелись братья, а может, сестры. И была мать. И отец. К отцу часто приходили люди. Все его так и звали – «отец». Помнит Иван полутемную комнату в другом доме, неподалеку, его часто водили туда или несли. Там всегда горели свечи, приятно пахло, что-то блестело; отец разговаривал с людьми, и все пели…

Но так было недолго. Один раз, он помнит, начались крики – в том доме, где свечи. Страшно кричал отец: «Не дам! Не дам!»

И еще вспоминает – уже в их доме, где крашеные полы… Тоже крики, ночью: только не отец, а мать. Потом упала на этот самый пол. На колени. А отец ушел в ту ночь с какими-то людьми.

После этого недолго жили у себя, вскоре поехали куда-то. Зимой, на санях. Он с матерью, братья, сестры – не помнит кто и сколько, – без отца…

А дальше – самое главное, но совсем смутно… Они едут в тесном деревянном ящике с одним маленьким окошком, какое у них в кладовке было. Ящик покачивается, гремит; людей в нем, как сельдей в бочке, но все равно холодно, многие кричат, плачут, стучат в дверь, которая открывается, не как обычная, а ходит туда-сюда, будто на колесиках. Этот ящик часто останавливается, долго стоит, и тогда еще хуже, оттого что слышнее плач и крики. И все хотят есть и пить, а кормят мало и чем-то соленым. Как нарочно. И вот… Не знает, как получилось, куда девалась мать… Помнит только, как перед этим обвязала она его своим платком; помнит, как стоит на снегу, где разные люди – не те, что с ними в ящике; как протягивает руку, просит хлеба – так его мать учила, пока ехали… И потом, помнит, в карманах и в руках у него куски, куски хлеба, а он все стоит… А матери нигде нет… Он идет вперед, потом назад, вошел в какой-то дом, где пахло кислым… Матери нигде нет… Ходит взад-вперед с хлебом в руках, плачет, зовет мать. А люди – одни мельтешат, другие спят, никому до него нет дела… Он снова вышел, понял, мать где-то там – где рельсы, много рельсов. И пошел куда-то между ними, а по бокам сугробы, слезы застилают глаза, ноги еле идут, он спотыкается, падает, поднимается… Потом и подняться не мог. Закрыл глаза, стало тепло, хорошо… Как дома… Пес Буян лизал щеки и нос, кто-то щекотал ему голые пятки. Это отец. Он любил так делать…

Полузамерзшего, его подобрал путевой обходчик. Ваня был в жару. Отвезли в больницу, выходили. Но начался антонов огонь в стопе, гангрена называется, пришлось отнять почти до колена… В больнице было хорошо: все добрые, кормят, по голове гладят, игрушки приносят, а как закончилось лечение и научили ходить с костыликом, тут уж…

Пока лечили, конечно, расспрашивали: кто он, что, как фамилия, где отец, мать. А он что помнил? Свое имя, и что мать, кажись, Марьей звали. И то не сам вспомнил, а когда начали ему имена разные называть – так, мол, а может, так ее величать? Он и сказал, вроде Марья… А отец – он так «отец» и был… И многие, кто выспрашивал, замолкали и не пытали больше про отцовское имя или фамилию. Да он и не знал, что оно такое – фамилия.

Вот… Из больницы-то уходить когда-нибудь надо – сколько можно?.. Это ему потом уже дядя Федор рассказывал. Федор Петрович. Хотели его сперва в детприемник отправить – чтобы в приют поместить. Насчет фамилии долго не думали: Ивановым записали. Иван Иванов – чего еще? Обрядили к выходу: нашлись добрые люди – ботиночки дали, рубашонку, еще что-то. Дело уже к лету было.

Стоит он на своем костылике посреди больничного двора… Помнит: поленница сбоку высокая. Дрова белые-белые, березовые… И подходит к нему нянька-санитарка тетя Ксеня, старая уже, сморщенная вся, и говорит: «Сынок, а сынок? Пойдем ко мне жить? Хочешь?» Он сразу уразумел, о чем речь, потому что спросил: «А мама?» «Я твоя мама, а Федор мой отцом будет… Мы, конечно, немолодые уже, сын у нас в Гражданскую еще убитый, но себя кормим и тебя прокормим…» Может, она тогда и не так точно говорила, но суть такая, и пошел он жить к тете Ксене. Федор Петрович на железной дороге в мастерских работал, слесарем; молчаливый такой человек, хмурый, но непьющий, и если о чем говорит, то больше о Боге, про Библию рассказывает – как там чего. Он ее всю насквозь читал когда-то, и была она у него в доме, а сейчас нету, потому что нельзя – запрещено. Вон и церквы все почти порушили, а то склады в них устроили, гаражи, священников поразогнали, на Соловки отправили… У них в Тобольске, как раз недалеко от рыбстанции, красивая была церковь, благолепная, он помнит. Успения Богородицы. Там теперь склад скобяной. А звонарь бывший, Тихон, сторожем при нем. Тоже безногий, как Иван, но живет на колокольне, потому больше негде. Забирается туда – никто не поверит – ловчее, чем те, кто с ногами…

Как сюда попали, в Тобольск? Это ему тоже дядя Федор недавно рассказал. Ведь жили они под Барабинском… Знаешь такой город, нет? Там Иван от матери и потерялся, и в больницу попал… Отчего уехали? Вроде из-за него – из-за Ивана. Чтобы, значит, не отобрали, в детдом не отправили… Ну, могли, могли, если говорю… хотели… были люди…

Они медленно поднимались вверх от Иртыша, когда Юра спросил:

– Ты в Бога веришь?

Почему задал этот вопрос, он не знал, но что-то в том, как говорил Иван, подтолкнуло его.

– А ты? – спросил тот.

– Я – нет.

Юра не верил в Бога; вернее, никогда не задумывался, есть он или нет, потому что знал, что его нет. Не могли же, в самом деле, находиться на небе старик с белой бородой и ореолом вокруг головы или тот, кто помоложе – с длинными волосами и короткой бородкой? Но в то же время вера никогда не казалась Юре чем-то нелепым или дурным, не вызывала, как у многих, насмешки, злобы, раздражения, неприятия. Ведь сколько людей верило и верит – значит, что-то в этом есть… А когда бывал в церкви – с няней-Пашей, с отцом, иногда один – из любопытства, то всякий раз испытывал легкое волнение, ощущал торжественность минуты, и на это время его неверие и недоверие почти пропадали. Чаще всего заходил в церковь в Богословском переулке, недалеко от их дома, а еще в ту, что в Брюсовском, и в Храм Христа Спасителя на Волхонке, с отцом; тот показывал ему там росписи – кажется, Васнецова; бывал в Иверской часовне у Красной площади; любил бродить по залам бывшего Страстного монастыря, где тогда открыли антирелигиозный музей, но Юру мало затрагивали лозунги – насчет «опиума для народа» или «враждебных действий попов»; он безучастно проходил мимо произведений знаменитых плакатчиков-атеистов – Ганфа, Скаля, Черемныха; его не интересовали брошюры под названиями: «Стройте безбожные колхозы», «Долой кулацко-поповскую пасху», «Нужна ли религия»; его никогда не тянуло вступить в ОВБ («Общество воинствующих безбожников») или стать членом бригады книгонош – распространителей антирелигиозной литературы. Он не задерживался перед грозным призывом: «Каждый должен быть безбожником! Оспаривать это может только тот, кто против диктатуры пролетариата!..»

В музее ему просто нравилась тишина, было интересно глядеть на разные картинки с изображением церквей, крестного хода, скопцов или «хлыстов» из такой-то губернии.

– …А я верю в Господа нашего Иисуса Христа, – сказал Иван.

Это прозвучало для Юры так, как если бы тот признался, что только что прилетел с Марса. Ладно был бы еще древним стариком, а то Юриного возраста.

– А как же? – спросил Юра. – Ты же комсомолец? Пионером был?

– Никем я не был, – сказал Иван. – И в школе почти не учился. Я ж тебе говорил, припадочный я.

– А как же… – опять начал Юра.

– Не бойся, читать-писать умею, не хуже тебя. Меня дядя Федор обучал. По Библии. Наврал я, что у него нет. Он ее прячет, это верно, а только все равно сохранил. Как же можно без нее? Священная ведь книга. Ты, небось, и не видел никогда?

– Нет, – сказал Юра.

– Там про нас про всех написано. Что было, есть и будет. И нам она дана в наставление. Так апостол Павел говорит.

Юра хотел было спросить, кто такие апостолы – он их, кажется, немного путал с ангелами или архангелами, – но не стал показывать свое полное невежество. Впрочем, он и не считал это за невежество.

– Ты ничего-ничего не знаешь из Библии? – продолжал Иван, и Юру даже разозлила эта настырность. Ну, чего пристал? Юра ведь не спрашивает его, читал он Мопассана или Кервуда, например?.. – А картины библейские видел?.. – снова спросил Иван. – Их ведь у вас в музеях полно. В Москве. Мне говорили… Здесь у нас ничего нет. Например, про Юдифь, про царя Давида, про Иону, которого кит проглотил. Я все их истории наизусть знаю.

– Расскажи, – попросил Юра.

– Правда, рассказать?

– Конечно. Мне интересно.

Юра не лицемерил. Кроме того, ему ведь совсем нечего делать: он был рад любому знакомству – лишь бы день быстрей проходил.

Уже наступали сумерки, стало холодней.

– Знаешь что? – сказал Иван. – Хочешь, пойдем к Тихону, к звонарю? У него тепло, не гляди, что на колокольне. Только бы он очень пьяным не был. Но ты не бойся.

– Я не боюсь.

– А историю я тебе, какую хочешь, пока идем, поведать могу. Двинули? У него омуль всегда бывает. Ох, вкусный! Ел когда-нибудь?..

Они пошли к церкви Успения, и по дороге Иван рассказал Юре одну из обещанных историй.

РАССКАЗ ИВАНА

Жил-был, стало, такой вавилонский царь Худоносор, много он земель завоевал и людей в плен позабирал. Но не всех пленных расстреливал, многих даже в живых оставлял и уму-разуму учил. Не сам, учителя разные – евнухи, у которых все-все повырезали, им только ученье и остается. Самым умным из ихних учеников был один, Данилой звали.

Он сперва одну женщину от смерти спас – выступил на суде и доказал: не виновна она нисколечко, оговорили ее два старика, чтоб самим чистыми быть. За это их побили камнями.

А потом царю сон приснился, и он велел мудрецам своим, чтоб разъяснили ему, разгадали, то есть. А сам свой сон позабыл. Как тут разгадаешь? Мудрецы туда-сюда, ничего не выходит, а царь страсть как озлился: убить, кричит, всех мудрецов, и Данилу тоже.

«Нет, постойте, – говорит Данила. – Я, может, разгадку еще открою. Дайте мне срок до завтрева».

И всю ночь он что делал? Молился. И Господь явил ему милость: все рассказал про сон царя. Наутро Данила приходит к Худоносору и говорит: «Так и так, твой сон был про то, что приключится с царством твоим. А приключится то-то и то-то…» И царь похвалил его и назначил большим начальником.

А через месяц-два велел царь поставить на поле большой статуй из золота и чтоб все ему кланялись и поклоны били, а не Господу Богу. Все и кланялись, но Данила и его дружки ни разу даже не поклонились. Тогда царь приказал растопить пожарче печь и бросить туда их всех. Так с ними и сделали, но они опять молились Богу, и ангел спас их от смерти и вывел из огня невредимыми…

А после там другой был царь, Валтасар. Этот очень любил пировать. Что ни день – пир горой. И пьют, и жрут, и все такое… Один раз до того напился, велел принести сосуды из храма Божьего, что в городе Ерусалиме, и давай из них винище лакать. И в этот самый момент появилась рука – понимаешь? – и написала на стенке такие слова: «мене, текел, перес». Ну, все, конечно, дрожат от страха, и царь тоже. А никто ничего не понимает. Царь кричит: «Позвать ко мне Данилу! Пускай растолкует, что к чему». Привели Данилу во дворец, и так он сказал: ты, говорит, царь, вознесся против Господа небес и пить посмел из сосудов Его, и за это послана от Него кисть руки и начертано это писание. А значит оно, что конец пришел твоему царству, недостоин ты править им…

И в ту же ночь убит был царь Валтасар, и править стал царь персидский, Дарием его звали. Он тоже полюбил Данилу, и тот у него был за главного. Но, которые при царе, завидовали Даниле, решили погубить его. Они что придумали? Чтобы, стало, царь Дарий постановление такое издал: мол, запрещается молиться по всей стране тридцать дней и тридцать ночей. Им-то что было, персам: у них почти у каждого свой бог. Хочу – молюсь, не хочу – не молюсь. А у Данилы Бог един, Данила ему три раза на день молится. Подсмотрели злые люди, как он это делает, и донесли царю. А тот, хоть и любил его, но приказ есть приказ – правильно? Не выполнил Данила – значит, наказать нужно. И велел царь бросить Данилу в ров перед дворцом, где голодные львы бегают. А сам даже смотреть не стал, как они его терзать начнут, пошел домой и всю ночь не спал, мучился. От угрызений своей совести.

Наутро, еще только рассвело, бежит царь ко рву, зовет: «Данила, Данила! Как ты там? Может, спас тебя твой Бог от лютой смерти?.. Ответь мне, Данила!»

И слышит в ответ: «Царь! Бог мой послал ангела своего и заградил пасть львам, потому как я пред Ним чист…»

Понял?

«Понял» относилось к Юре, и тот ответил, что чего ж тут не понять: интересная сказка, или легенда; на эту тему – про львов – чья-то картина есть, какого-то старого художника, в Музее изящных искусств висит, на Волхонке; они туда с его другом Витькой ходить любят.

Но Иван сказал: никакая это не сказка, самая настоящая быль – про то, что истинная вера все может: из огня спасти, от зверей голодных. А гонители всякие, кто против Бога идут и губят многих, все равно сокрушены будут…

В полной уже темноте подошли к церкви Успения. Юре немного не по себе стало, когда, пройдя по захламленному двору, нырнули в какую-то дверцу и в непроглядной тьме начали подниматься по крутой лестнице.

– Иди за мной, – говорил Иван, – не бойся. Сейчас придем. Только бы он тверезый был…

Как она там возникла, на колокольне, эта комнатенка, и отчего в ней тепло, даже уютно, Юра так и не понял. Да и не до того было: сразу на столе появилась бутылка водки, стаканы, рыба омуль, еще что-то, и разобрать, трезв или пьян был хозяин, когда пришли, стало невозможно, потому что он немедленно опрокинул стакан за их приход, через минуту долил – за гостя, и тут же – за две деревянные ноги, свою и Ванькину. Потом прохромал в темный угол, вернулся еще с одной бутылкой и тогда вроде немного успокоился – приготовился слушать.

Юра выпил и слегка опьянел: давно ведь не пил да и оголодал за последнее время, и он навалился на еду. Иван пить не стал, Тихон к нему не привязывался, знал, видно, что нельзя, а Юре подливал все время и чокался так, что граненые стаканы чуть не трескались.

Разговоры были отрывочными. Тихон то про Москву спрашивал, то про себя начинал: как ногу еще на Гражданской оторвало; как звонарем здесь до тридцатого года служил; а потом церковь разграбили, колокол скинули, батюшку сослали. Он и сам уйти хотел, куда глаза глядят, да как уйдешь? Кому нужен – без ноги, и пьющий он, чего скрывать… Только трудно ему здесь. Каждое утро, перед рассветом, один сон: будто лезет на колокольню, никак долезть не может – а звонить надо… Надо звонить… И руки дергаться начинают… вот так… как если за веревку схватился… И просыпается… А руки все дрожат… Ну, хватишь стакан – успокоишься…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю