355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Домбровский » Собрание сочинений в шести томах. Том первый » Текст книги (страница 4)
Собрание сочинений в шести томах. Том первый
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 11:31

Текст книги "Собрание сочинений в шести томах. Том первый"


Автор книги: Юрий Домбровский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 18 страниц)

– Да, теперь ухо держи востро, – со злобным удовольствием сказал Державин. – Теперь не зевай. Не сегодня завтра и сюда пожалуют.

Воевода молчал.

Державин быстро поклонился и вышел вон.

Накренившаяся карета ждала его во дворе. Неподвижная и прямая, как статуя, фигура сиротливо торчала на ее запятках. Державин сел в карету и махнул рукой.

Воевода долго стоял среди комнаты.

Поведение офицера было странно и невразумительно. Сумасшедший или пьяный? – подумал воевода.

Он посмотрел на стакан с водой и покачал головой.

– Одурел от усталости.

III

Державин в самом деле был утомлен смертельно.

Впоследствии эти тревожные, страшные дни вспоминались ему как сквозь сон.

Началось с того, что на одной из станций его догнала карета, высланная вдогонку матерью.

Допотопное сооружение это, прогромыхав сорок верст по ухабам и рытвинам, трещало и кренилось, готовое развалиться при каждом неудобном повороте. Забрызганные грязью бока вызывали ужас и отвращение. Они были оттопырены и круглы, как у опоенной лошади. Мягкое сиденье, затянутое некогда малиновым бархатом, полопалось, обнажая волосатое нутро. И даже в самом облике кареты было нечто старчески нечистоплотное. Бурые занавески, спущенные на окнах, трепетали, поднимаясь при каждом толчке, как огромные веки. При въезде этого допотопного рыдвана во двор умета на шум колес сбежались все постояльцы. Державин вышел последним. Он увидел огромный черный ящик, сиротливо накренившийся набок, лошадей, покрытых бурым мылом, и удивился, отчего у лакея, стоящего на запятках, такое заспанное, такое длинное, такое тупое и удивленное лицо. Он понял все через секунду, когда этот лакей соскочил с запяток и, еле двигая языком, что-то сказал ему сперва о матушке, потом о карете, потом о наставлении матушки карету не бросать и отослать обратно.

– Сорок рублей, – сказал под конец слуга, – в ящике.

– Чего? – ошалело спросил Державин.

Лакей посмотрел ему в лицо и, не говоря ни слова, отошел в сторону. Державин смотрел, как он взбирается на лестницу, раскрыв рот и хватаясь руками за стену, и недоумевал, как он до сих пор еще стоит на ногах.

И вот по проселочным дорогам, от станции к станции, от деревни к деревне, из умета в умет снова путешествует скрипучий рыдван с выцветшим гербом на дверях и серыми занавесками. Он скрипит, кренится из стороны в сторону, трещит при каждом повороте, и на его запятках болтается длинная нелепая фигура лакея.

Державин торопился.

Симбирск могли взять каждый день, и он должен был поспеть соединиться с городской командой. Замыленные, иссеченные лошади бежали неторопкой рысью, и сколько на них ни гикал ездок, как ни стегал кнутом кучер, они не прибавляли ходу.

Державин торопился, а препятствия вставали на каждом шагу. Всюду он замечал дух противления и непокорства. Мужики, встречавшиеся на дорогах, смотрели хмуро исподлобья и не снимали шапки. Когда же их останавливали, на расспросы они отвечали неохотно и коротко, чтобы только отвязаться. По их разговору получалось так, что они о Пугачеве ничего не слышали. Манифест им читали с амвона, но что в нем говорится и о чем – они не знают. Впрочем, все это не их ума дело.

Они живут тихо, смирно, и их село находится далеко от дороги. Вора же к себе они не ждут. Однако всего хуже было в деревне, когда приходилось менять лошадей. Староста долго и внимательно просматривал бумагу, подняв ее к самым глазам, вздыхал, чесал затылок и потом кротко и решительно заявлял, что лошадей нету. Когда это случилось в первый раз, Державин оказался сильно обескураженным. Этого препятствия он не предвидел. Поведение мужика было непонятно и нелепо.

Он вскочил с лавки и вплотную подошел к старосте.

– Как нету лошадей! – закричал он с такой силой, что ребенок, спавший в зыбке, проснулся и заплакал. – Да разве ты не видишь, что в бумаге написано?

И схватив его за плечо, он повлек его к лучине и стал разъяснять смысл и значение каждого слова.

– Ты видишь, – кричал Державин, – написано: «Не чинить ему задержки». Читай дальше: «Едет по казенной надобности». Видишь теперь, видишь? Да?

Староста внимательно выслушал все, что ему читали, а потом кротко и веско заявил, что лошадей у него все-таки нет. Державин возвысил голос и застучал кулаками по столу так, что заскакали деревянные кружки на столе и снова заплакал ребенок. Он требовал немедленно, сейчас же, сию минуту лошадей, лошадей, лошадей!

Пятясь задом от разъяренного барина, староста робел, но говорил, что лошади все в разгоне. Ребенок в зыбке кричал и скорбно качала головой баба, слушавшая разговор.

Замученные до кровавого пота, лакей и кучер смотрели на старика с несмелой надеждой, но Державин вдруг оставил его плечо, вытащил из кармана пистолет и приставил его к голове старосты.

– Ну, – сказал он злорадно, вглядываясь в лицо старосты, – есть лошади, есть? Будут? Сейчас будут? Да? Ну-ка!

Лошади нашлись.

На следующей станции Державин начал разговор о лошадях с пистолета, и лошади нашлись моментально.

Лошадей меняли на каждой станции, а люди оставались те же. Древняя колымага, по-прежнему скрипя и кудахтая, ехала по ужасным проселочным дорогам, и на ее ветхих запятках трясся измученный до одури лакей Никита Петров. Он уже не надеялся на отдых, на перемену положения. С широко открытыми глазами он стоял на запятках, и его голова тяжело и глухо стукалась о борта кареты. На вопросы Державина он отвечал не сразу и с такой запинкой и медлительностью, как будто говорил пробуждаясь от сна. Рот у него был всегда полуоткрыт, и синие неподвижные глаза смотрели куда-то через фигуру барина и стенки кареты. Вероятно, он все время находился в тяжелом трансе.

Когда до города оставалось только пять верст, они повстречались с обозом. Это был обыкновенный деревенский обоз, и от него сразу запахло дымом, молоком и каким-то особым горьковатым запахом деревни. Скрипели полозья, мирно похрапывали лошади, упруго скрипел под шагами синий искристый снег. На телегах кое-где горели фонари, и темные лица, движущиеся в желтом пятне света, казались неподвижными и странными. В Симбирске был базарный день, и мужики возвращались с пустыми возами.

Некоторые из них, сильно пьяные, лежали на возах, прикрытые с головой рогожей, другие шли поодаль, заложив руки за спину и вполголоса разговаривая.

Державин смотрел, не отрываясь, на странное шествие, и тревожные мысли приходили ему в голову.

Как всегда, он думал о Пугачеве.

До города оставалось не больше часа езды. Но что, если он вступит в город, занятый мятежными войсками?

Он стал высчитывать.

Последнее донесение, пришедшее из Самары, датировано 25 декабря. Теперь тридцатое. За пять дней положение легко могло измениться. От Самары до Симбирска 150 верст, или... он задумался, соображая... или четыре воинских перехода.

Он велел кучеру остановить лошадей и вылез из кареты. Обозы, ехавшие перед окнами кареты, были теперь впереди. Издали еще скрипел снег, и желтые пятна фонарей, как ночные птицы, слепо шарахались по лиловому снегу. Он обернулся назад, вглядываясь в голубую снежную мглу. Оттуда, из темноты, опять надвигалась черная, неразличимая масса и слышались обрывки разговора. Обоз был большой, и то, с чем они повстречались, было только самой головой обоза.

Как всегда, решение в нем созрело мгновенно.

Он подошел к слуге, стоявшему на запятках. Никита Петров смотрел на него широко открытыми глазами, но, чтобы добиться от него ответа, Державину пришлось окликнуть его два раза.

Тогда большая безволосая голова медленно повернулась на тонкой шее, не затрагивая своим движением неподвижное и грузное тулово, и уставилась на Державина.

– Слушай, – сказал Державин, стараясь не глядеть в эти мертвые глаза, мы поедем навстречу – к обозу, когда последняя телега поравняется с каретой, соскакивай с запяток и хватай возчика за шиворот.

Лакей смотрел на Державина, не мигая неподвижными широкими глазами. Рот его был полуоткрыт.

– Ты слышишь? – спросил Державин, повышая голос, и поднял двумя пальцами за подбородок тяжелую, сонную голову. – Почему ты молчишь, боишься, что ли? Ну, отвечай же!

Лакей Никита Петров смотрел на Державина, и ни страха, ни мысли не было в его очень широких голубых глазах.

– Слышу, – ответил он через некоторое время, как будто вопрос только что дошел до него. И видя, что барин молчит, повернулся и, обойдя карету, полез на запятки. Державин пожал плечами и тоже пошел к карете.

– Так смотри, Никита, – как только подъедут, – деловито сказал он, приоткрывая дверь кареты, – сейчас же соскакивай с запяток, хватай первого попавшегося за плечо и кричи, а тут и я подоспею. Понял?

Через заднее стекло кареты он увидел, как ему в ответ кивнули головой.

Скрип полозьев подошел совсем близко.

Снова стали видны обозы, покрытые рогожей, желтые пятна фонарей и в них драконьи морды лошадей, украшенных бумажными цветами. Мужики шли за подводами, сложив руки за спину и толкуя о своих делах. Некоторые из них, сильно пьяные, лежали на возах, прикрывшись с головой рогожей, и выкрикивали какие-то фразы.

Карета встала на их пути, как неожиданное и досадное препятствие.

Идя мимо нее, они понижали голос и, взяв лошадей под уздцы, отводили их на край дороги. Когда средние воза поравнялись с каретой, один из лежащих под рогожей вдруг зашевелился, поднял голову и что-то крикнул.

Раздался смех.

На него со всех сторон зашикали, но, видно, не особенно сильно, потому что сейчас же из толпы выделился другой голос – молодой и гибкий, – который выкрикнул какую-то длинную и соленую фразу.

– ...вашего брата, – поймал ее конец Державин.

Он посмотрел на лакея.

Никита Петров стоял на запятках, и его голова моталась, как неживая.

Мужики шли мимо них.

Когда проехала последняя телега, Державин выскочил из кареты и, шатаясь от бешенства, бросился к запяткам.

Он схватил лакея за шиворот и стал его трясти мелкими сильными толчками.

– Иди в карету, скотина, – шипел он свистящим, яростным шепотом, слезай с запяток, иди в карету! Немедленно! Слышишь?

Лакей спокойно оттолкнул его руку, повернулся и стал слезать с запяток.

Тогда Державин, весь дрожа от возбуждения, схватил его за шиворот, подтащил по снегу к отворенной двери и бросил на сиденье. Потом встал на запятки и, задыхаясь, крикнул кучеру: «Поезжай!»

И через минуту они встретили одинокую телегу, отставшую от обоза. В ней сидел только один человек – два других шли поодаль. Когда карета поравнялась с телегой, Державин вдруг быстрым, кошачьим движением метнулся с запяток и, гикнув, схватил мужика за шиворот. Тот крикнул коротко и отчаянно и вцепился в край полушубка Державина. Два других, шедшие поодаль, остановились и замерли на месте. Державин поднял мужика за шиворот и, раскачав, деловито сунул головой в снег.

– Ты что же убойничаешь? – закричал наконец один из товарищей поверженного. – Али сам из станичников? Ну, врешь, не на таких напал! – он полез за сапог и, вытащив короткий, тонкий, как жало, нож, тяжело двинулся к Державину, повторяя: – Видали мы таких станичников.

Другой, маленький сморщенный старик, бегал вокруг, и на его сухой аккуратной руке блестел кастет.

Из окна кареты сонно смотрел лакей Никита Петров, и рот его был полуоткрыт.

Державин поднял свободную руку к лицу лежащего, и тот вздрогнул, почувствовав на шее обжигающую сталь пистолета.

– Я ничего тебе плохого не сделаю, – сказал Державин, обращаясь только к задержанному. – Лежи смирно и не кричи. Я не разбойник, а офицер. Видишь? – И он ткнул пальцем в свои нашивки. – Какие войска теперь в городе?

Мужик, увидев в руках Державина пистолет и почувствовав на лице его дуло, перестал биться и замер.

– Какие войска в городе? – повторил свой вопрос Державин.

Мужик, не отвечая, что-то бормотал, скосив глаза на дуло пистолета.

– Мы об этом, ваше благородие, не наведаны, – вдруг звонко закричал один из мужиков. – Обыкновенно какие, ходят по городу в русском платье да шубы у мужиков отбирают.

– Какие шубы? – спросил недоуменно Державин.

– Обнакновенно – шубы.

– Что, войска-то в мундирах? – переспросил Державин.

– Мундиров не видели, – охотно ответили ему со стороны. – Может, и были какие мундиры, да мы не видели. А видели мы только в овчинах, а не в мундирах.

Державин задумался.

Неожиданно положение осложнялось. Представление о пугачевских войсках неизменно сливалось в его воображении с тулупами, овчинами, косами и топорами. Регулярные царские войска никогда не снимали форменных мундиров и в тулупах не ходили.

Да не врут ли мужики?

– Оружие есть? – спросил Державин.

На этот раз ему ответил сам пленник.

– Ружья в аккурате, ваше благородие, – бойко сказал он. – Все честь честью: и ружья и штыки. Ходят по городу и шубы отбирают.

Державин отпустил его плечо. В городе были царские войска. Пугачевцы не имели штыков.

Он подошел к карете и, широко отворив дверь, выбросил из нее Никиту Петрова. Мужики, отбежавшие в сторону, смотрели на него с удивлением.

Карета тронулась. Мужики стояли неподвижно.

– Эй, барин, – вдруг крикнул один из них, – ты, барин, батюшки не бойся, он и вашему брату ничего худого не делает. Если ты ему с чистым сердцем передашься, он тебе и чин прибавит, и денег даст... У него в полках сейчас вашего брата видимо-невидимо. Да ты не лупись, ты слушай, что я тебе объясняю.

– Погоняй! – крикнул Державин и замахнулся кулаком на кучера. Погоняй, скотина.

Возница стегнул лошадь, и карета тронулась.

В Симбирск они въехали вечером 30-го декабря.

Было уже очень поздно. На главных улицах зажигали огни и на заставах опускали шлагбаумы.

Два часовых остановили его под желтым огнем фонаря и долго рассматривали его бумаги.

Было 11 часов ночи.

Чтоб выяснить положение, Державин велел везти себя прямо к воеводе.

IV

Тайная следственная комиссия работала бесперебойно.

Скрипели перья, шуршала бумага, часовые сбивались с ног, водя на допросы обтрепанных и страшных людей. Каждый день в Казань отправлялись гонцы с секретными донесениями в запечатанных сумках. Списки мятежников росли с ужасающей быстротой, и офицеры, производившие следствие, сбивались в счете арестованных.

Комиссия работала днем и ночью, и все-таки многое оставалось туманным.

Каждый арест влек за собой вереницу новых подозреваемых, которых тоже приходилось арестовывать или брать на заметку. Впрочем, таких было мало, каждый, попав в реестр, считался зачинщиком или, по меньшей мере, главным сподвижником зачинщика.

Сначала работа комиссии шла медленно, но скоро следователи набили себе руку и твердо усвоили правила поведения с арестованными. Как ни разны были преступники, но они все вели себя одинаково.

Все они сперва напряженно молчали, стянув тяжелыми складками серое, подернутое щетиной лицо, потом, под давлением членов комиссии, начинали отвечать односложно и сдержанно, передавая всегда только самую суть дела и тщательно избегая всяких подробностей.

Это была самая несложная часть допросов.

Следователи слушали арестованных терпеливо, не перебивая, но ничего не записывали. Затем шла тщательная и кропотливая обработка показаний. Назывались десятки фамилий, и требовалось подробнейшее показание о каждом из них. Этих людей, которые еще были на свободе, нужно было оглушить, сбить с толку, заставить сразу же поверить во всеведение комиссии. Поэтому в отношении их интересовались мельчайшими подробностями, отмечали не только слова, но и оттенок голоса, которым они произносились. Поймав какую-нибудь несущественную подробность, следователи ее поворачивали на все лады, давали ей сотни различных толкований и, наконец, выбрав наиболее эффектное, заносили в протокол. При этом любое брошенное вскользь и сейчас же забытое слово могло быть истолковано как государственная измена.

Следователи не были слишком опытными, но арестованных было столько, меры, которые могли быть применены к этим арестованным, были так безошибочны, что следственный материал разрастался горами.

Гонцы, отправляемые в Казань и Москву, сгибались в седле под тяжестью запечатанных сумок, и тюремные камеры, отведенные для нужд секретной комиссии, не вмещали в себя всех арестованных.

Разузнав о сообщниках, следователи приходили к деянию самого колодника. Поскольку они касались теперь обвиняемого, вина которого была большей частью бесспорна, в этой части не требовалось особых подробностей. Точно записывался только род деяния и суть возмутительных речей.

Это была наисекретнейшая работа, и писарей к ней не допускали, их заменяли сами следователи. Грубые ругательства по адресу правительства, шумные восторженные приветствия по адресу отцов города при въезде пугачевцев, скорбные слова стариков, велеречивые и сладкие речи духовенства – все это подробно записывалось в протоколы. И чем восторженнее, чем громче, чем язвительнее были речи, тем больше старались следователи. Бумага, заполненная такими возмутительными речами, приобретала характер и свойства взрывчатого вещества.

На нее смотрели со страхом и почтением, ее надлежало прятать от постороннего взгляда, разворачивать только наедине и хранить в особых, секретных шкафах.

Однако в простой и ясной процедуре допросов была все-таки одна тайна.

Если заключенные не хотели сами повторять возмутительных речей, их уводили в подвал, где было оборудовано особое помещение. В этой темной и жарко натопленной комнате с тонким синеватым воздухом было всегда страшновато: кипела вода, шипело раскаленное железо, остро и тонко свистали ременные плети. Умелой рукой палача из искривленного человеческого тела вытаскивали все чудеса боли, заложенные в нем. Опытные палачи тщательно изучали технику страдания, оперируя над пестрыми телами секретных арестантов. Они деловито втискивали тело в уродливые деревянные рамки, завинчивали на нем винты, вытягивали как струну на веревке. Они считали количество оборотов винта, часы, проведенные на дыбе, минуты, проведенные под плетьми. Нечистые, как ржавые плоды, тела заключенных уже при первом взгляде на них говорили им о роде и количестве потребной пытки.

Булькала вода, шипело раскаленное железо, скрипела дыба. К этим техническим звукам – разговора железа и металла, кипятка и камня примешивались и другие. Трещали кости, сухо щелкали сухожилия, шипело прижигаемое мясо. К тому, что сопровождало эти звуки, к мольбам, крикам и покаянным стонам, палачи привыкли до такой степени, что даже и не слышали их.

За столом сидели следователи и умело дозировали пытку. Ответы заключенных и тут записывались ими собственноручно. Дыба и плеть, раскаленное железо и кипяток в разных комбинациях и пропорциях составляли в их руках сложнейшую систему страдания, которой они располагали в совершенстве. Это была наука сыска, палачества и пытки, которой они были обязаны овладеть.

Следователей было пять.

Самым ревностным и беспощадным из них считался Гаврила Романович Державин.

Он слыл беспощадным, и его боялись не хуже пыточного огня, а он мало чем отличался от других и, собственно говоря, не был даже особенно жестоким. Имя его передавалось из уст в уста, из камеры в камеру, и часто ему без пыток удавалось выудить показания тех арестованных, которые у другого следователя молчали бы и под пыткой. Он никогда не уставал писать протоколы допросов, и выражения его бумаг были точными и ясными и не могли вызвать никаких перетолкований.

У него был зоркий, наметанный глаз, и он сразу постигал суть дела. И хотя он никогда не преувеличивал вину преступников, но зато и никогда не отпускал на свободу ни одного из подследственных. Память у него была замечательная: слово, сказанное вскользь, сгоряча, никогда им не забывалось. Он умел подхватывать и запоминать самые мелкие намеки, сопоставлять самые далекие обстоятельства, делать самые неожиданные, но почти всегда правильные заключения. На чудовищное возрастание бумаги, исписанной пыточными речами, он смотрел как на вырастание своей карьеры.

Поэтому он не ленился.

У него был быстрый и красивый почерк, и вот он проводил ночи, переписывая и расширяя следственный материал.

И, очевидно, в нем была жилка коллекционера. Он как-то специально занялся систематикой и классификацией преступников. Сначала они у него были записаны в алфавитном порядке, потом он составил экстракт из всех дел и потом уже из этого экстракта сделал короткий, но очень обстоятельный реестр, копию которого послал Бибикову.

Ждать ответа пришлось недолго.

Бибиков ответил собственноручным благодарственным письмом, в котором предписывал еще более усилить зоркость и во что бы то ни стало отыскать тайные нити, связывающие Самару со станцией Берды, с штаб-квартирой Пугачева.

Два имени фигурировали в этом донесении: злодейский атаман Арапов и его бургомистр Халевин.

Первое из них было известно уже всему Поволжью.

Арапов!

В ночь на рождество он без боя взял Самару со всеми деревнями, и сидевший в ней полковник Балахонцев едва успел третий раз покинуть свой пост, спасая денежный ящик, несколько человек команды и свою шкуру.

Про Ивана Халевина сведения были разноречивы и туманны. Однако не подлежало сомнению, что главным сподвижником Арапова был именно он.

Третье имя фигурировало только раз, в последней строчке донесения – это был пономарь Иван Семенов, сидевший под арестом почему-то в одной камере с Халевиным.

Арапов скрылся.

Халевин и Семенов сидели в тюрьме, Державин таскал их на допросы.

* * *

Оба они сидели в одной камере самарской тюрьмы.

Тюрьма была уже давно переполнена, заключенные сидели по сорок человек в одной камере.

Даже подвалы были набиты до отказу, однако эту камеру не уплотняли и арестантов из нее не трогали.

Один из арестантов – пономарь Иван Семенов, длинный и худой старик, с густыми рыжеватыми волосами, сидел на нарах и быстро раскладывал самодельные карты.

Карты врали.

Каждый раз они показывали по-иному; и пономарь, качая головой, смотрел на дорогу, – казенный разговор и неожиданное свидание.

Он не был доволен картами.

Вчера ему вдруг выпала нечаянная радость, и он решил про себя, что его непременно вызовут на допросы.

Но сколько потом он ни перекладывал колоду, ему все выпадали пики: дама пик, семерка пик и туз пик. Измена, разлука и удар.

Теперь он сидел на нарах и перекидывал карты в третий раз.

Его сосед по камере, широкоплечий черный гигант, с великолепными казачьими усами и всклокоченной дикой бородой, стоял около окна, смотрел, как пономарь борется со счастьем, и вполголоса рассказывал :

– «Ты лучше, говорит, сознайся сам, по чистой совести сознайся и открой, что ты против ее императорского величества замышлял. Ты не скрывайся, говорит, все равно мы о всем уже наведаны» – это он мне, Державин. «Коли так, – говорю, – что же, ваше благородие, меня пытать изволите?» – «А я, – говорит, – единственно твоего сознания хочу. Для твоего же облегчения. Ты – дурак, и этого не понимаешь». – «Не было, говорю, в сем деле моего начала и быть не могло, ибо я к злодеям исключительно по своему малодушию и глупости примкнул, в чем перед вашим благородием и винюсь», а он мне, Державин-то, и говорит...

Пономарь собрал колоду и стал ее тасовать, искоса поглядывая на рассказчика.

– Да, он мне и говорит: не губи себя, Иван. Эй, не губи. Я твоего живота не желаю. Мне, говорит, только нужно раскрыть всех тех душегубов, кои кровью человеческой питаются. Ты для меня ничего. Просто свидетель. Расскажи мне все – я тебя и отпущу, пожалуй.

– Как же, он отпустит, – усмехнулся пономарь. – Не для того он брал, чтобы отпускать.

– Вот, вот. Я ему и говорю.

Пономарь снова собрал карты, стасовал их и стал веером раскидывать по нарам. Справа легла шестерка, слева дама пик, посередине два туза. Пономарь задумался, соображая их значение.

– Опять выпадает дорога, – сказал он через некоторое время. – Измена, дорога и через нее нечаянная радость. Беспременно на допрос вызовут.

Рассказчик присвистнул и сплюнул на пол.

– Как же, дожидайся, вызовут, – сказал он протяжно. – Меня этак уже вторую неделю вызывают. Пустое все это занятие – на картах гадать.

Пономарь собрал карты и, вздохнув, спрятал их под рубашку.

Наступила тишина.

– Так вот я и говорю, – неожиданно сказал рассказчик. – Если вы доподлинно обо всем знаете, то зачем же меня пытать изволите, я от своей правды николи не отрекусь. Где виновен, – там виновен доподлинно, а где нет моей вины, то о сем не могу на себя наговаривать. Вот.

В камере было тихо. Через узкое, засахаренное морозом стекло четко выделялись силуэты железной решетки и отпечатывались на покатом полу темницы очень черными, почти осязаемыми брусками.

Пономарь перекрестился, подложил под голову какой-то узел и кряхтя растянулся на нарах. Однако постель, состоящая из досок да скудного тряпья, была так жестка и неудобна, что он еще долго кряхтел и ворочался, пока не заснул.

Бывший бургомистр Иван Халевин, тот самый, который отворил ворота злодейскому атаману, сидел на нарах, насвистывая вполголоса какую-то песенку, и покачивал ногой в такт своим мыслям. Глаза у него были большие и печальные, как у очень усталого человека. Под запекшимися белесыми губами дико и нелепо торчала растрепанная борода.

Бывший бургомистр думал о доме.

Пономарь спал и видел во сне, что его вызывают на допрос, пишут какую-то бумагу и объявляют об его невиновности.

Посапывая от наслаждения, он видел, как его ведут по коридору, подводят к тяжелой, окованной железом двери и отворяют ее настежь. «Иди» – говорят ему. И вот он, не веря своему счастью, идет по широкому тюремному двору, и ветер дует в лицо, и снег сухо хрустит под его ногами, и горячее зимнее солнце светит ему в глаза, а за деревянными воротами слышно, как ходят и разговаривают люди, лениво лают откормленные здоровые псы, кто-то играет на флейте и скрипят, скрипят по сухому снежному насту деревянные розвальни.

Он лежал, булькая губами, во сне улыбался, ворочался и не видел, как тихо отворилась дверь, вошел солдат и вызвал на допрос его соседа.

V

Они поднялись по длинной скрипучей лестнице и вступили на галерею.

Через плохо заделанные окна дул колючий зимний ветер, и от него у Ивана Халевина подломились колени и сладко заныло в висках. Чтобы не упасть, он широко расставил ноги и схватился одной рукой за стену. Он знал: показывать слабость было нельзя. Однако часовой сегодня был особенный. Он смотрел с явным сочувствием на узника и, когда тот побледнел и мелко закачал головой, как бы желая стряхнуть боль, даже сделал к нему быстрое, хватающее движение.

– Мутит? – спросил часовой.

Иван Халевин, бывший бургомистр и состоятельный человек, взглянул на него диковатыми, красными от слез глазами.

– Не дай бог, как мутит, – сказал он тихо. – В камере у нас вонь и сырость. Все стены грибом пропахли, а здесь, как ветром пахнуло, так у меня голова и зашлась. – Он тяжело дышал. – Постоим немного... Можно?

– Отчего не постоять, постоим, – охотно согласился часовой и остановился, опираясь на ружье, как на палку. – Ты, я смотрю, совсем поддался. Тебе бы воды сейчас холодной и тряпку к голове, оно бы и прошло.

В конце коридора отворилась дверь.

VI

В конце коридора отворилась дверь.

Следователь – господин Державин – сидел за столом, как в крепости.

У него было удлиненное, желтоватое лицо с тяжелой, немного отвисшей книзу лошадиной челюстью. Около левого, зорко сощуренного глаза время от времени пульсировала какая-то невидимая жилка.

– Ну, садись, Иван Халевин, – сказал он радушно, показывая глазами на стул. – Садись, садись, будем разговаривать.

Он нагнулся над столом, пошарил среди беспорядочной груды бумаг и придвинул к себе лист, разграфленный прямыми линейками и густо записанный со всех сторон.

– Как здоровье? – спросил он приветливо. – В камере-то, в камере не душно? Ты последний раз что-то выглядел неважно. Как теперь, ничего себя чувствуешь?

Иван Халевин чуть заметно улыбнулся. Он давно знал всю предварительную процедуру допроса и не возлагал никаких надежд на ласковую заботливость следователя.

– Всем доволен, ваше благородие, – отвечал он устало и даже без особой насмешки. – Камера сухая, света много, тепло, ничего больше и не нужно.

Следователь смотрел на него с явной издевкой и молчал.

Иван Халевин несмело взглянул ему в лицо.

– Я вот бы что у вашего благородия просил – жену бы мне повидать. Вот сердце изболело, как она там одна управляется с домом.

Державин молчал и улыбался.

Но Иван Халевин уже заметил, что он проговорился, и, стараясь не дать следователю воспользоваться его слабостью, быстро добавил:

– А то и не надо. Только ее, пожалуй, расстроишь. Мне ведь ничего, мне хорошо. Сожитель попался по камере старичок, тихий такой. Каждый день божественное поет и сам камеру подметает.

Державин все молчал и тяжело смотрел на него. И от этого неподвижного, открытого взгляда Халевину стало ясно, что следователь заметил его слабость. Он беспокойно заерзал на своем стуле.

– И окна на восход, – сказал он почти жалобно. Следователь встал с кресла.

– И окна на восход, – охотно подтвердил он и улыбнулся. – Что же тебе надо, что же тебе надо, Иван Халевин? Сиди целый год и богу молись. Старичок сожитель из божественных. Тепло, сухо, солнышко светит...

Он быстро подошел к арестованному и взял его за плечо.

– Хорошая камера, и окна на восток, и старичок божественный, и кормят вволю, а хочется на волю. Ведь хочется? – спросил он в упор. – Конечно, хочется, – ответил сам себе следователь. – Пора, пора на волю. Засиделся ты здесь, зачаврел. Жена-то, чай, ждет не дождется...

Иван Халевин молчал. При упоминании о жене у него опять заломило в висках и такая тупая, нестерпимая боль охватила все его тело, что если бы он был один, то, верно, расшиб бы себе голову о каменную стену. И в то же время не хотелось ни метаться, ни плакать. Он сидел, укутанный в свое дикое тряпье, и молчал.

Следователь все не спускал руки с его плеча.

– Ты вот говоришь – свиданье... – сказал он ласково, – ну, что ж, свиданье можно. Я тебе и дам его, пожалуй, в этом плохого нету. Но не это главное...

Халевин молчал. Ему было все равно.

– Но это не главное, – повторил Державин, – главное в том, что пора вылезать из ямы. Пора.

Он придвинул свой стул к табуретке узника и сел с ним рядом.

– Вот недавно ко мне приходила твоя жена, плакала: «Отпустите моего мужа на волю, он ни в чем не виноват. Его, мол, другие запутали». Что же, говорю, я и отпущу. Допрос вот сниму, запишу все по порядку и отпущу...

Следователь возбужденно взмахнул руками, и лицо его вспыхнуло.

– И отпущу, ей-богу, отпущу, – почти закричал он, – напишу бумагу, поставлю печать и отпущу. Иди на все четыре стороны, к жене. Она-то, чай, и думать о себе позабыла. Другого завела, – говорил он, всматриваясь в лицо Халевина.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю