355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Домбровский » Собрание сочинений в шести томах. Том первый » Текст книги (страница 13)
Собрание сочинений в шести томах. Том первый
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 11:31

Текст книги "Собрание сочинений в шести томах. Том первый"


Автор книги: Юрий Домбровский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 18 страниц)

Какое безумие, какое непонятное и непростительное безумие, что там, в Европе, так медлят с деньгами, с пушками, со снарядами! Двадцать тысяч пехоты, полсотни судов, столько же горных пушек – собрать все это, бросить с моря и с суши на турецкие бастионы и все будет кончено в месяц. А прежде всего надо взять какое-нибудь укрепление. Ну, Лепант, например. Тогда мир увидит, на что способна освобождающаяся Греция. Лепант! Сколько времени прошло, а до сих пор ничего не сделано. Этот Перри только и умеет пить бренди да рассказывать анекдоты.

И мистер Перри предстал перед ним.

Это был артиллерист, присланный из Лондона вместе с пушками, английскими механиками и ружьями французского образца. Он был коренаст, высок, напыщен, добродушен. Но Байрон знал его слабость. Не дав опомниться, он набросился на него с упреками.

– Очень хорошо, – крикнул он, – вы живете две недели, пьете бренди, рассказываете анекдоты, а арсенал до сих пор не построен. Кончится тем, что какнибудь ночью на город нападут турки и перережут нас, как цыплят.

Он знал ответ Перри и ждал его. Но Перри вдруг стал оправдываться.

– Вы говорите, – крикнул Байрон, – что греки не хотят работать, что у них каждый день какой-нибудь праздник. Хорошо. Но что в таком случае делаете вы? Вы, доверенное лицо, командир, присланный из Лондона! Почему один я принужден заботиться о всех вас? Разве я прислуга, чтобы заниматься уборкой старых казарм? А я ведь занимаюсь ею.

Перри, не смотря на него, что-то часто бормотал под нос. Он казался очень смущенным, но на этот раз Байрон был неумолим.

– А где знаменитые ружья Конгрева, о которых уж с месяц говорит вся Марея? – спросил он язвительно. – Ах, с вами послали один старый чугун да с десяток дряхлых пушек. Почему? Где были ваши глаза, Перри? Где были ваши глаза, когда вы принимали эту рухлядь?

Байрон стиснул кулак и ударил им по постели.

– Вы приехали сражаться и умирать за свободную Грецию, мистер, а не пить английское бренди и рассказывать сомнительные анекдоты, – прохрипел он яростно.

Высокие слова «Греция», «свобода», «сражаться», «умирать» – на минуту подняли его силу, и он повторил их еще раз. Что бы они там ни говорили, а Греция все-таки будет свободна! Слишком много крови пролито на ее жесткую, каменную почву, слишком много человеческих жизней поставлено на карту, чтобы все это прошло даром. Он сам умирает за Грецию, и она будет свободна! – Он открыл глаза, понял, что бредит.

Ни Гамбы, ни Перри, ни даже Тита не было в его комнате. Четыре доктора наклонились над постелью и один из них, самый молодой и безусый, держал в руке банку с пиявками, накрытую полотенцем. Байрон посмотрел на него совершенно трезвым, здоровым взглядом.

– Ваши усилия, – сказал он, – спасти мою жизнь останутся тщетными. Я должен умереть. Я не жалею о жизни. Я и приехал в Грецию для того, чтобы окончить свое тягостное существование. – Он глубоко вздохнул. – Я отдал Греции все свое время и все свои деньги. Теперь я отдаю ей мою жизнь.

VIII

Во главе своих полков он шел на приступ. Вздымалась горячая пыль, лошади тащили тяжелые орудия. И только этот топот копыт да хриплое дыхание солдат нарушали тишину. Турецкая крепость стояла на высокой горе. Он смотрел на нее, прищурясь, в подзорную трубу. Развевались пестрые, как южные птицы, флаги, поднимались к небу подобные пальмам вершины минаретов, переливались перламутровой раковиной узорные купола. Когда войска подошли к подножию горы, высоко над головами людей пропело первое ядро. Лошади остановились, прядая ушами, а два всадника, ехавшие впереди, вспрыгнули с коней, и сейчас же по всей линии огня раздались сухие, короткие выстрелы, как будто кто-то брал и разрывал один за другим куски полотна. Сразу все заволоклось дымом. Через синие клубы прыгали люди, скакали обезумевшие лошади, поднимались боевые знамена. Турки стояли непоколебимо; низкие стены города, сплошь окутанные пороховым дымом, по-прежнему вздымали к небу свои радужные купола. Байрон взглянул на солдат. Первые ряды стояли еще стойко, но задние сбились, рассыпались и поддались. Еще одно ядро упало в середину полка. Раскалываясь, оно расцвело, как огненная орхидея. Тогда он выхватил шпагу и бросился, крича:

– Вперед! Не робеть! Берите пример с меня.

И войско побежало за ним.

Это был последний бред.

Очнувшись, он сейчас же понял, что умирает. Обвел глазами комнату. Флетчер, Гамба, Титта, четыре доктора – нет ни Ады, ни Августа, ни Шелли. Он один. И вдруг что-то необычайно важное промелькнуло в его голове. Кажется, на минуту он понял все и решил для себя все вопросы своей бурной жизни. Это они выгнали его из Англии, мчали с одного конца материка на другой, отняли у него жену, детей и друга. И вот за одну минуту до смерти он решил их все. Сказать немедленно, сказать все. Пусть передадут, пусть запишут и передадут всему миру. Ведь ничего более важного нет на свете. И вот срывающимся шопотом, шевеля белыми губами, он стал рассказывать. Его слушали со страхом и вниманием. Кто-то открыл записную книжку, кто-то украдкой заплакал. Это Флетчер. С расширенными от ужаса глазами стоял старый слуга, наклонившись над постелью своего господина.

Байрон говорил, его слушали и не понимали.

Он вдруг заметил это и, схватив руку Флетчера, сказал зло и мстительно:

– Флетчер, если вы не исполните всего, что я вам сказал, я вернусь, если смогу, чтобы вас мучить. – Он увидел с удовольствием, как Флетчер пошатнулся, и повторил еще раз: – Обязательно вот приду и замучаю вас.

Около кровати зашептались.

– Я ничего не понял, милорд, что вы сказали мне, – в ужасе пробормотал испуганный слуга, из белого его лицо стало желтым.

Байрон опустил голову.

– Тогда слишком поздно, – простонал он. – Тогда все потеряно.

Но перепуганный Флетчер продолжал настаивать. – Пусть его светлость повторит еще раз, он уж передаст все, до одного слова.

Байрон покачал головой.

– Нет, нет, слишком поздно!

Но в его мозгу опять всплыли эти единственные важные слова, смысл всего, что он продумал, прочувствовал и пережил. И гибель Шелли, и разлука с дочерью, и судьба вечного изгнанника – все должны были объяснить эти простые слова.

Он их не мог, не имел права скрыть от своих ближних.

Он приподнялся, опираясь руками на подушки, и посмотрел на своих друзей.

– Я еще раз попробую, – сказал он жалобно.

И сейчас же пропало лицо Флетчера. Шли греческие войска, бил барабан, развевались знамена. Впереди ехал он, за ним шла его пехота, ветер свистел в ушах и жгучее греческое солнце концентрировалось в эфесах шашек. Это шли побеждать и умирать за свободу греческие войска, его войска.

– Бедная Греция! – сказал он громко. – Бедный город, бедные мои слуги.

Доктор сделал знак рукой, и все вышли из комнаты.

IX

Флетчер сидел всю ночь над своим господином. Неподвижное и страшное тело Байрона лежало, вытянувшись во весь рост. Поднималась и опускалась грудь, проходили судороги по вытянутым кистям рук, жесткое и порывистое дыхание вылетало из губ умирающего. Но и губы, и закрытые глаза, и лицо были неподвижны.

Желая привести Байрона в себя, доктора безостановочно ставили ему пиявки, и теперь все лицо умирающего было в лиловых пятнах. Кровь его, уже переполнившая несколько цирюльных тазиков, стекала по лицу медленными тяжелыми каплями. Подушка, простыни, носовой платок – все было в этих страшных ржавых пятнах.

Двадцать четыре часа провел Байрон в таком состоянии. А вечером девятнадцатого он открыл на минуту глаза, посмотрел на Флетчера и снова закрыл их. Это было так страшно, что Флетчер завопил от ужаса.

– Господин умер! – крикнул он.

Доктор подошел к Байрону и взял его за руку.

– Я думаю, что вы правы, – сказал он через минуту, – пульс уже не бьется.

X

Друзья не оставили Байрона и после смерти. Его тело было перевезено в Англию.

И вот начались поиски могилы.

Так как настоятель Вестминстерского аббатства наотрез отказался впустить обреченный прах в стены древней усыпальницы королей, друзья похоронили его в небольшой деревянной церкви Хэнкель-Торкард рядом с Ньюстодом, где похоронены все предки Байрона.

Хэнкель-Торкард – очень чистое и красивое место: цветут аккуратно подстриженные липы с шарообразными купами, в палисаднике около церкви играют дети и благоухают похожие на россыпи драгоценных камней чудесные английские клумбы.

И церковь, под плитами которой похоронен Байрон, чистая, нарядная и красивая.

В ней стоит статуя Байрона, а на могильной плите четко вырезано его имя, год рождения, год смерти. Покойник может быть спокоен. Он попал в хорошее общество.

Впрочем, что касается покойника, то у него, кажется, было несколько иное мнение насчет своей могилы.

«Я надеюсь, писал Байрон, никому не придет в голову бальзамировать мое тело и тащить его в Англию. Мои кости будут стонать всюду, на всех английских кладбищах, и мой прах никогда не смешается с пылью вашей страны. Мысль о том, что кто-либо из моих друзей внезапно окажется настолько диким и безобразным человеком, чтобы перетащить даже мой труп в Великобританию, может вызвать у меня бешенство в минуту смерти.

Помните, даже червей Альбиона я не согласен кормить!»

Впрочем, червям Альбиона досталось не все тело Байрона. Его сердце находится в Греции. Аккуратно сделанную статую, памятник над могилой и самую могилу можно видеть в любом иллюстрированном издании Истории литературы.

Нужно сказать, очень хорошая могила и очень хороший памятник.

XI

Спят в земле Альбиона великие люди.

Спит обезглавленный Томас Мор, взысканный на эшафот милостью самого короля; спит Чаттартон, доведенный голодом до самоубийства; спит Шекспир автор драм, неизвестных при жизни; спит под полом своей деревенской церкви лорд Джордж Гордон Байрон, сердце которого осталось в Греции, – мирно спят великие изгнанники, прощенные и признанные после смерти своей страной!

И всех их Англия чтит по-одинаковому!

Арест

Вскоре же после получения на Кавказе первых известий о декабрьских событиях в Петербурге в крепости Грозный арестовали и Грибоедова.

В комнатах наместнического дома в ту пору уже было порядком темно, и в залах пришлось зажечь свечи.

Ермолов, большой, желтый, слегка одутловатый, сидел за ломберным столом и раскладывал новый пасьянс. Карты были цветастые, блестящие и, разбросанные по столу, они походили на перья райской птицы.

Рядом стояла свита.

– Эту вот сюда, эту сюда, – методично говорил Ермолов и вдруг задумался с картой в руке. – А эту вот... – Он озабоченно смотрел на пасьянс.

Грибоедов сзади с трубкой во рту разглядывал его руки. Почему-то всегда случалось так, что когда он смотрел на наместника, больше всего ему запоминались именно его руки с белыми, тонкими, покрытыми рыжеватой шерстью пальцами.

– Ну, а вот эту... – беспокойно повторил Ермолов, обернулся, чтобы поискать взгляд Грибоедова. – Куда же эту-то девать? Червонную даму-то куда? Нет, видно, я чего-то тут напутал! Александр Сергеевич, а Александр Сергеевич?

Вот в это время и доложили ему о приезде фельдъегеря с секретным пакетом от военного министра.

– Так пускай он проходит сюда, – громоздко зашевелился в кресле Ермолов. – Из Петербурга? Сейчас же пусть идет сюда.

И он снова стал рассматривать карты.

– Ну, а где же я все-таки тут напутал? – спросил он раздумчиво.

Полминуты еще, упрямо наклонив голову, он смотрел на карты, а потом с досадой бросил колоду, и она легко рассыпалась по столу.

Фельдъегерь подходил к нему чеканной военной поступью. Не доходя шага три до наместника, он вдруг остановился, резко, отточенным, острым движением отдал честь, потом так же резко, четко и отчетливо полез в черную фельдъегерскую сумку на поясе, выхватил двумя пальцами тонкий пергаментный конверт и, сделав еще шаг, на вытянутой руке протянул его наместнику. Ермолов взял пакет, обернулся, посмотрел черные сургучные печати и быстро разорвал конверт наискось.

Грибоедов по-прежнему стоял сзади него, только трубку изо рта вынул. Текст бумаги ему был виден ясно. Его собственная фамилия вдруг бросилась ему в глаза. Написанная незнакомым писарским почерком, она показалась ему чужой и к нему вовсе не относящейся. Тогда он слегка приблизил голову к руке наместника, сощурил близорукие глаза и прочел первые две строчки:

«Прошу Ваше Высокопревосходительство приказать немедленно взять под арест служащего при Вас чиновника Грибоедова со всеми принадлежащими ему бумагами».

Это было так разительно, что он даже не испугался. Конечно, этого приходилось ждать. И все-таки все это он представлял себе совсем иначе. С секунду простоял он неподвижно, чувствуя, как у него заломило под ногтями и пересеклось дыхание, потом быстро взглянул на Ермолова. А тот уже кончил читать, аккуратно сложил бумагу вчетверо, не торопясь сунул ее в конверт, конверт положил в карман.

– Ну, так, – сказал он, обращаясь к фельдъегерю. – А доехали как? В дороге были долго?

Фельдъегерь начал что-то рассказывать, и Грибоедов, как при свете молнии, вдруг очень точно и ясно увидел его. Заметил, что он молод и вместе с тем не по летам плешив, худощав, с длинным носом и оттопыренными негритянскими губами. Под левой бровью белел длинный шрам.

«Били его, что ли...» – подумал Грибоедов тускло. Ответ фельдъегеря он не слышал.

– Нет, это недолго, – раздался впереди него голос Ермолова. – Две недели – это совсем по-нашему недолго. Ну, ладно. Коли, говорите, не устали, расскажите нам, что же произошло в Петербурге.

Ничто не дрогнуло на его одутловатом лице, и даже глаза остались неподвижными и далекими. Правда, он сейчас же соскользнул взглядом мимо, наклонился к столу и начал собирать карты. Только собирал он их, пожалуй, слишком долго.

Фельдъегерь о чем-то рассказывал.

Грибоедов отошел от наместника, сел на кресло и положил руки на подлокотники. Потом сейчас же вскочил.

«Немедленно взять под арест служащего при Вас чиновника Грибоедова со всеми принадлежащими ему бумагами», – последние слова, на которые он не обратил сперва было внимания, сейчас снова всплыли в его памяти. Да, да, бумаги! Вот что главное – суметь уничтожить бумаги. Как он был глуп, ах, как он был глуп, что не подумал об этом раньше.

Он стоял, вытянувшись у стены, и усмехался.

И вдруг до него опять дошел голос фельдъегеря:

– Якубович, ранее разжалованный приказом Его Императорского Величества в солдаты, ходил по площади от одной стороны к другой и предлагал свою помощь государю. После он был тоже арестован, так как оказался злоумышленником.

– Бывший чиновник архива министерства иностранных дел Кюхельбекер с заряженным пистолетом искал повсюду Его Императорское Высочество великого князя Михаила Павловича.

– Вы слышали, господа? Кюхельбекер! – охнул Ермолов так громко и искренне, что Грибоедов опять усмехнулся. – Это ведь наш Вильгельм Карлович. Он же у меня в канцелярии лет пять тому назад работал. Вы помните его, господа?

Он стал было с креслом поворачиваться к Грибоедову, но вдруг дотронулся до подлокотников и вскочил так быстро и легко, что под ним забушевали пружины.

– Ну, спасибо за рассказ, – сказал он любезно и величественно, – спасибо, голубчик. Очень хорошо все рассказали. Вы, чай, устали с дороги, так я вас больше и не держу, а вот вы, господа, – он обернулся к свите, – вечером прошу пожаловать ко мне на обед.

Он пошел из комнаты и, проходя мимо Грибоедова, не задерживаясь, показал глазами на дверь.

– Так вот, господа, милости прошу всех ко мне сегодня на обед, – повторил он с порога и вышел из комнаты.

Друг перед другом они стояли в маленькой, узкой комнате, такой маленькой и такой узкой, что в ней умещалась только одна жесткая деревянная кровать (верно; тут спал кто-то из прислуги) да табурет из некрашенного дерева. Ермолов говорил:

– Ну, вот и допрыгались, сударь мой, и допрыгались. Сказано вот: «со всеми принадлежащими ему бумагами». Чего, хорошо разве? А ведь я знаю, какие у вас там бумаги.

Грибоедов стоял перед ним по-прежнему прямой и неподвижный, чем-то неуловимо напоминая Робеспьера. Страха уже не было. Стойкое, спокойное чувство безнадежности охватывало его целиком. Он усмехался, глядя на Ермолова.

– Двум смертям не бывать, Алексей Петрович, – ответил он устало, называя Ермолова по имени и отчеству, как всегда, когда они были только вдвоем.

– Ага, вот-вот! – чему-то неожиданно обрадовался Ермолов. – Уже и о смерти заговорили. Двум смертям! – Он фыркнул, как рассердившийся кот. – Подумаешь, четыре поэта – вы, Саша Одоевский да Вильгельм Карлович, да еще Рылеев начали бунт противу всего государственного быта Российской империи. Эх, – он с омерзением сплюнул, – со-чи-ни-те-ли! Разве этак такие дела делаются? А теперь вот: «одной не миновать».

Он сердито прошелся по комнате (а в ней-то всего было два шага) и снова остановился перед Грибоедовым. А тот очень медленно снял стекла, протер их кусочком кожи (это заняло у него с полминуты), снова надел их и полез в карман за трубкой.

– Двум смертям! – сердито повторил Ермолов, иронически смотря на него. – Смертям! Рано, рано, сударь, о смерти думаете! Под пулями стоять научился, а вот когда... – он не окончил и сердито махнул рукой с рыжеватыми пальцами. – Смертям! – фыркнул он и полез в карман за пакетом. – Ты видишь, что мне Чернышев-то пишет: «взять со всеми бумагами». Бу-ма-га-ми! Ведь вот оно что. Ну, так слушай: я тебе могу дать не более двух часов или даже того менее на сборы. А после этого, не обессудь, приду арестовывать со всей сворой. Так ты приготовься. – Он помолчал и спросил: – Слышишь?

– Слышу, Алексей Петрович, – тихо ответил Грибоедов. Вынул из кармана трубку, повертел в руках и опять сунул в карман. – Слышу.

– Иди! – скомандовал отрывисто, как на плацу, Ермолов. – Торопись! Видишь, уже смеркается.

Грибоедов пошел, и тут Ермолов окликнул его снова.

– Стой, слушай, – сказал он каким-то совершенно новым тоном, таким, какого Грибоедов никогда от него не слышал. – Ты иди там, почистись хорошенько, а о прочем не беспокойся. Здесь они, – он ткнул на дверь, – ничем у меня не поживятся. Не на такого напали! Я тебе аттестат дам наипохвальнейший, а если кого сюда о тебе пришлют разведывать, так ты сам знаешь, все через мои руки проходит. Так, что ли?

– Так, Алексей Петрович, – тихо ответил Грибоедов.

– Ну вот. А голову-то не вешай, не вешай. Не надо голову-то вешать. Я, брат, сам при Павле в ссылках побывал. А вот видишь, – он слегка пожал плечами с генеральскими погонами. – Ничего еще не видно! Они там, в Санкт-Петербурге, от страха все с ума сошли. Ну и хватают всех без разбору. Не чаю, чтоб ты чего-нибудь особого наболтал или – того паче – наделал. А все остальное чепуха! Как пристали, так и отстанут. На следствии-то не болтай и никому не верь. Они одно слово сказали, десять соврали. Ихнее дело такое. Ну, да ты и сам знаешь. Ученого учить... есть такая пословица, – он положил ему руку на плечо. – Обнимемся, что ли, на прощанье? – спросил грубо и конфузливо.

Он взял Грибоедова обеими ладонями за виски, поглядел ему в глаза и несколько раз крепко, по-солдатски, поцеловал в самые губы. Потом резко ладонью оттолкнул его голову.

– Ну, иди, иди, – сказал он торопливо, с трудом переводя жесткое дыхание. – Иди, делай, что тебе надо. – И, не удержавшись, добавил: Рес-пу-бли-ка-нец.

Грибоедов сидел на полу над чемоданом и жег бумаги. Его казачок Александр Грибов стоял рядом. Дверь комнаты они не заперли. Кроме Грибоедова, здесь квартировало еще пять или шесть человек из свиты, но он не боялся, что им помешают. Конечно, старик не отпустит от себя никого весь вечер. Грибоедов вытащил из чемодана большую синюю тетрадь, со всех сторон исписанную незнакомым ему почерком, – сборник стихотворений вольнолюбивых, слегка перелистал ее и сунул в огонь.

Пламя охватило рукопись всю сразу, и она зашумела, как ветвь под ветром.

 
И на торжественной могиле
Горит без надписи кинжал,
 

вспомнил он неожиданно для самого себя.

– Что-с? – спросил Сашка Грибов с пола.

– Ничего, – недовольно ответил ему Грибоедов. – А чего ты тут расселся, как лягушка? Смотри, вон пепел из печи на пол падает.

– Никак нет-с, – сказал Сашка беззаботно и принялся сгребать его с пола прямо ладонями.

Стоя над огнем, Грибоедов думал.

«...Рылеев, Кюхельбекер, Одоевский, Якубович, а кто еще? Может быть, Пушкин? Странно, однако, что Уклонский (так, кажется, зовут этого лысача) не назвал его фамилии. А вот Кюхля-то, Кюхля-то... – Грибоедов усмехнулся. – И тут ведь остался верен себе. Как это рассказывали: выбежал на площадь во всем штатском, без шубы, в каком-то лапсердачке да еще, кажется, в мягкой шляпе с загнутыми краями – это в декабре-то месяце! – и стрелял в великого князя. Или нет, не стрелял, только хотел стрелять, в дуло набился снег, так, что ли, рассказывал Уклонский? А вот Каховский, тот выстрелил в петербургского генерал-губернатора, когда тот подскакал к мятежникам, и убил его. Лошадь пронесла по Сенатской площади его мотающееся в седле тело. Что теперь сделают с ним и с Кюхлей? А с Рылеевым, с Сашей Одоевским?»

А с ним что?

Вот он сидит на полу с Сашкой Грибовым, жжет бумаги и ждет, когда за ним придут.

– Сашка, что ж ты смотришь, тетеря? – сказал он сердито и подбросил ногой пачку. – Кидай, кидай их в огонь!

Пламя охватило всю кипу и бурно листало страницы. Он стиснул голову. Голова у него слегка кружилась. Он чувствовал себя, как после стакана хорошего вина.

Сашка пугливо смотрел на него.

– Ничего, ничего, Сашенька, – сказал Грибоедов, – ничего, милый. Твое дело нехитрое: знай, подкладывай. – Он выхватил из чемодана рукопись, просмотрел ее, и рука его задержалась с секунду над огнем. – В огонь, в огонь все!

«Что не берет железо, то берет огонь», – так учили его в детстве. Пусть горит и эта тетрадь, недописанная трагедия о 1812 годе. Он встал с пола, отряхнулся всем телом и зашагал по комнате. Сашка на корточках сидел около печки и перемешивал пепел. Желтые отблески плясали по его лицу.

И внезапно он всхлипнул. Грибоедов обернулся к нему. Сашка плакал. Крупная слеза стыдливо и медленно ползла по его щеке.

Грибоедов подошел и поверх стекол заглянул ему в лицо.

– Что это ты, Александр? – спросил он озадаченно.

– Ничего-с, – грубым голосом ответил Сашка, отвернулся от Грибоедова и вдруг не выдержал: – Как же-с, Александр Сергеевич? Писали, писали, ночи при огне сидели, и все вот куды! – он кивнул головой на пылающую печку.

Грибоедов сверху вниз посмотрел на его лицо.

– Ничего, Сашенька, – сказал он медленно, подыскивая слова. – Пусть горят. Вот видишь ли, Саша, есть такая птица. То есть, я говорю, в сказке есть такая птица...

Ему вдруг ужасно захотелось рассказать Сашке о Фениксе – чудесной птице, которая сжигает сама себя, чтоб потом опять молодой и сильной возродиться из пепла, но он сейчас же подумал, что, пожалуй, не подберет подходящих слов, усмехнулся и ничего не сказал больше.

– А что нам эта птица? – сказал натуженно Сашка с пола. – Нам эта птица вовсе ни к чему-с даже. Грех вам, Александр Сергеевич, так со мной разговаривать. Ведь не маленький. Вот сколько с вами езжу. Маменька-то, маменька-то что скажут, – продолжал он, размазывая слезы кулаками.

Грибоедов сморщился, как от зубной боли и, стараясь больше не слушать ничего, что говорит ему Сашка, и ни о чем не думать, сунул в печку все, что осталось на полу, и пошел в угол.

– А меня увезут, Сашенька, – сказал он оттуда.

– Мы это понимаем, Александр Сергеевич, – ответил Сашка и вдруг ожесточенно зачастил: – Вот вас остерегали хорошие господа не водиться с этим хлебопекарем (так Сашка за глаза называл Кюхельбекера), вы не слушались, а вот теперь, ну что же, очень просто: и увезут и посадят. Вон про Питер небось какие страсти рассказывают: из пушек по людям палили. Ведь это что такое!

– Ты прибери, Сашенька, комнату, – сказал миролюбиво Грибоедов из угла. – Сейчас они... – он вынул часы и посмотрел на них, ему оставалось минут пять-десять, не больше, – сейчас они придут.

Он подошел к окну и прильнул к нему лицом. Прикосновение чистого холодного стекла было как глоток ключевой воды.

Горы стояли за окном синие и далекие. Воздух был лиловым и густым. Кусты, деревья, большие круглые камни около дома казались погруженными в него, как в густой сироп. Где-то вдалеке на склоне неподвижно стояло два тусклых желтых пятна.

Горели костры.

Грибоедов вздохнул и провел рукой по волосам.

В дверь постучали, сначала тихо, одним пальцем, а потом, секунду спустя, еще раз, уже громко и требовательно.

– Войдите, – сказал громко и спокойно Грибоедов, не отходя от окна.

Вошел знакомый офицер Мищенко с бумагой в руках, и позади него два солдата с примкнутыми штыками.

Грибоедов стоял не двигаясь и ждал, когда он заговорит.

ЕРМОЛОВ – ДИБИЧУ

Имею честь препроводить господина Грибоедова к Вашему превосходительству. Он взят таким образом, что не мог истребить находящихся бумаг, но таковых при нем не найдено, кроме весьма немногих, кои при сем препровождаются.

28 генваря 1826 года.

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю