Текст книги "Собрание сочинений в шести томах. Том первый"
Автор книги: Юрий Домбровский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 18 страниц)
Документов много. Сто. Были они завернуты в затрепанную газету такой ветхости, что, увидев ее на следующий день, Цявловский гневно воскликнул: «Ведь так он мог и все растерять по дороге!» Принес эти бумаги внук поэта Григорий Александрович Пушкин, человек уже немолодой, но отлично сохранившийся. Его военная выправка видна даже на фотографии. Как и его отец, он пошел по военной линии и в свое время дослужился до подполковника. В советское время работал в отделе рукописей Библиотеки имени Ленина, но в самих рукописях разбирался, видимо, мало. «Здесь автографов деда нет, сказал он. (Их оказалось семь.) – Здесь всякие хозяйственные бумаги». Гвоздем этих хозяйственных бумаг был следующий документ:
«БИЛЕТ
Сей дан села Тригорского людям: Алексею Хохлову росту 2 арш. 4 вер., волосы темнорусые, глаза голубые, бороду бреет, лет 29, да Архипу Курочкину росту 2 ар. 3 1/2 в., волосы светло-русые, брови густые, глазом крив, ряб, лет 45, в удостоверение, что они точно посланы от меня в С. Петербург по собственным моим надобностям, и потому прошу господ командующих на заставах чинить им свободный пропуск. Сего 1825 года, ноября 29 дня. Село Тригорское, что в Опоческом уезде.
Ниже сургучная пушкинская печать. Профессора посмотрели, подивились, как мог такой неинтересный хозяйственный документ из соседнего поместья попасть к Пушкину. Зачем? Документы отослали в Ленинград, и тут Л. Б. Модзалевский сделал ошеломляющее открытие: «Слушайте, да это же пушкинский автограф! « Тогда и выяснилось, что билет с начала до конца написан Пушкиным и что голубоглазый темно-русый двадцатидевятилетний крепостной помещицы Осиповой Хохлов Алексей и есть он сам, Пушкин. А Архип тоже числится в ревизских сказках. Это тот садовник Архип Кириллович Курочкин, которого Пушкин посылал в Тригорское за забытыми там пистолетами, когда за ним прискакал нарочный от псковского губернатора («Пистолеты-то, маленькие такие, были в ящичке, жандарм увидел и говорит: «Господин Пушкин, мне очень ваши пистолеты опасны». «А мне какое дело? Мне без них никуда нельзя ехать; это моя утеха» – из рассказов кучера Пушкина Петра Парфенова).
Очень примечателен и сам билет. Почерк, которым он написан, и подпись, которой скреплен, словно принадлежат разным людям. И каждый из них имеет свою биографию и социальную принадлежность. Билет будто писал человек уже пожилой, учившийся в прошлом веке на медные деньги. Он изрядно поднаторел в написании поминаний, здравий, а потом был забран помещиком к себе. Строчки ровные, четкие, каждая буковка отдельно, в буквах много воздуха и просветов, поэтому текст читается сразу, без напряжения. Это образцовое графическое клише конца XVIII века. Буквы стоят прямо, как солдатики, все они одинаковой высоты и ранжира. И в каждой строчке количество их примерно одинаково. Такие почерки вырастали из полуустава. Они рождались в деревне, а не в городе. Уже гоголевский Акакий Акакиевич писал иначе, его почерк формировался в столичных канцеляриях. У Акакия Акакиевича буквы были неровные, каждая имела свой особый характер, у него были даже свои любимицы, а заглавные представляли собой подлинное произведение графологического искусства.
Почерк, которым выписан билет, совсем не таков. Этим почерком писались метрические записи, копии указов, ревизские сказки, всякое другое, выходящее из усадебной канцелярии. Выше чем в казенную палату или в крайнем случае к губернатору такие бумаги не поднимались. Надо было обладать исключительным графическим мастерством, чтобы создать документ такой безукоризненной подлинности, в сущности – портрет крепостного писца.
Подпись же помещицы Осиповой сделана другим, острым пером. Это почерк человека иного происхождения. В нем свобода, легкость, плавность. В нем властность сочетается с мягкой женственностью. Это действительно высокая рука госпожи.
Когда был использован этот билет? В начале декабря? Или ближе к дням восстания?
Обратимся снова к «Запискам» Пущина. «Он спросил меня: что об нем говорят в Петербурге и Москве? При этом вопросе рассказал мне, будто бы император Александр ужасно перепугался, найдя его фамилию в записке коменданта о приезжих в столицу, и тогда только успокоился, когда убедился, что не он приехал, а брат его Левушка». Тут слова стоят в превосходной степени, если царь перепугался, то «ужасно», если успокоился, то только тогда, когда узнал, что Пушкин, да не тот.
Конечно, если поэт так определял отношение императора к нему, надеяться ему было совершенно не на что. Его самовольный приезд в Петербург повлек бы за собой неизбежный арест.
Но вот «властитель слабый и лукавый» умер. К этому времени, очевидно, и относится рассказ кучера Пушкина П. Парфенова. В город Новоржев Пушкин ездил? – спросили его. «Не запомню, ездил ли, – ответил старый кучер. – Меня раз туда посылал, как пришла весть, что царь умер. Он в эвтом известии все сумневался, очень беспокоен был, да прослышал, что в город солдат пришел отпускной из Петербурга, так за эвтим солдатом посылал, чтоб от него доподлинно узнать».
А раз умер, ссылка Пушкина приобретает несколько иной характер. Ведь он был сослан без предъявления обвинения, по личному приказу императора. Поэтому его появление в Петербурге вряд ли, считал он, будет расценено властями как большой проступок. К тому же новый монарх приходит всегда с милостивыми манифестами и прощениями. А легче всего простить того, кто и не был формально осужден.
Вот так, по-видимому, можно объяснить этот загадочный документ из помещичьего архива [4]4
Противники «легенды», считая, что документ не имеет отношения к поездке Пушкина, обычно ссылаются на статьи А. Шебунина и С. Гессена. Но что касается Шебунина, то он, не приводя каких-либо новых доводов, просто ссылается на статью С. Гессена «Пушкин накануне декабрьских событий 1825 года». Гессен же исходит из ложной предпосылки, что Пушкин подделал только самый текст билета. Но в том-то и дело, что подпись помещицы, как и весь текст, фальсифицированы тоже Пушкиным. Эта подпись даже нисколько не напоминает обычную роспись П. А. Осиновой, которую Пушкин, конечно, знал. «Даже ей (Осиповой – Ю.Д.), обычно посвящаемой поэтом в его дела, Пушкин не решился доверить свой план», – пишет М. А. Цявловский. Следует отметить также, что Гессен, высказывая свои соображения, не скрывал того, что цель подделки ему совершенно не ясна («Каково же происхождение этого таинственного документа? Мы сейчас не беремся дать исчерпывающий ответ»).
[Закрыть] .
Но что же дальше? Пушкин проехал несколько верст и вернулся. Почему? Действительно, заяц дорогу перебежал? Поп встретился? Еще случилось что-нибудь подобное? Вполне, вполне вероятно. Любая примета или препятствие могли повернуть Пушкина назад. Ведь ехать он решил сгоряча, на авось, поддавшись первому впечатлению, без всякой твердой уверенности в успехе (и верно, Жуковский через несколько месяцев спустя решительно советовал Пушкину в Петербург не рваться, а смиренно сидеть и писать: «Пиши Годунова и подобное: они отворят дверь свободы»).
А раз так, то вспомним Шекспира: «Соломинкой переградите путь мне, и я послушно поверну назад».
Вот заяц и явился такой соломинкой. Пушкин возвратился и больше Михайловское не покидал.
Он чего-то ждал. Чего же?
В 1930 году, за четыре года до опубликования билета, М. В. Нечкина в статье «О Пушкине, декабристах и их общих друзьях» впервые процитировала несколько строк из неизвестных тогда записок декабриста Н. И. Лорера. «Однажды он (Пушкин – Ю. Д.) получает от Пущина из Москвы письмо, в котором сей последний извещает Пушкина, что едет в Петербург и очень бы желал увидеться там с Александром Сергеевичем. Недолго думая пылкий поэт мигом собрался и поскакал в столицу». А дальше речь идет опять о дурных приметах. «Не будет добра», – сказал Пушкин и вернулся («Каторга и ссылка», 1930, № 4). И вот, похоже, в наших руках оказывается тот момент истины, исходя из которого можно себе представить, что случилось на самом деле. Возвратимся снова к запискам Пущина. При их свидании в Михайловском сначала разговор друзей заходит о том, как Пушкин очутился в деревне. Тема эта личная, интимная и для Пушкина не особенно приятная. Пущин почувствовал, что касается чего-то очень щекотливого, и расспросы прекратил. Наступила пауза. Тогда Пушкин и спросил, что о нем говорят в Петербурге и Москве. И, не дожидаясь ответа, сам стал рассказывать, как он перепугал императора. Вывод для обоих был ясен: в это царствование ни в Петербурге, ни в Москве Пушкину не бывать. А царю еще и пятидесяти нет, он здоров и бодр. На этом разговор, видимо, и прервался, чтоб через несколько часов возникнуть уже на совсем другом уровне.
Пущин не мог не почувствовать настроение друга. А друг метался, нервы у него были натянуты до предела, каждую минуту можно было ожидать срыва, катастрофы. От этого тревожного времени сохранилось письмо П. А. Осиповой Жуковскому. Сначала она пишет о том, что воздух Пскова не менее опасен для поэта, чем воздух Сибири. А потом: «Он теперь так занят своим положением, что без дальнего размышления из огня вскочит в полымя, а там поздно будет размышлять о следствиях. Все здесь сказанное не пустая догадка» («Голос минувшего», 1916, № 1). Известен также следующий очень показательный факт: А. Н. Вульф собирался летом 1825 года за границу и предлагал Пушкину увезти его с собой п о д в и д о м с л у г и. «Дошло ли бы у нас дело до исполнения этого юношеского проекта, – говорил впоследствии А. Вульф, – не знаю; я думаю, что все кончилось бы на словах». А сам Пушкин в письме к Вяземскому так определял свое положение и самочувствие: «Друзья обо мне хлопочут, а мне все хуже и хуже. Сгоряча их проклинаю, обдумаю, благодарю за намерения. А все же мне не легче».
Всего этого Пущин, конечно, не мог не заметить. Вот тогда, опасаясь катастрофы, он, видимо, и открыл Пушкину очень многое. Не беда, мог сказать он, что царь здоров и бодр, не беда, что он еще не стар. Есть люди, есть дело. Свобода придет только с этой стороны. А пока Пушкин должен смирно сидеть в Михайловском и ждать письма от Пущина. А получив его, немедленно выезжать. Видимо, при свидании была названа и явка – квартира Рылеева в доме Русско-американской компании. Именно этим и объясняется такое до сих пор не совсем понятное место в рассказе Соболевского: «Положил сперва заехать к Рылееву на квартиру и от него запастись сведениями». Но почему же именно к Рылееву? Разве не было в Петербурге того же Дельвига? Рылеев «вел жизнь не светскую», – объясняет Соболевский. Объяснение, надо сказать, довольно натянутое. Близко с Рылеевым Пушкин знаком не был. Наоборот, сначала была ссора, едва не закончившаяся дуэлью, затем примирение. Вот и все.
Но, конечно, Пущин Рылеева назвал не зря. Ведь именно Пущин принял его в тайное общество, то есть как бы являлся его патроном. А что они говорили о Рылееве, Пущин того не скрывает: «Пушкин просил, крепко обнявши Рылеева, благодарить его за патриотические «Думы».
Но точно ли за «Думы»? Ведь Пушкину они никогда не нравились. И он вслух говорил об этом. Весть об этом дошла и до самого Рылеева. «Пушкин суд мне строгий произнес и слабый дар как тайный недруг взвесил» («К А. А. Бестужеву»), – писал он тогда же. Так что благодарить за «Думы «Пушкин никак не мог. Это выглядело бы насмешкой. Не ошибся ли Пущин?
Нет, не ошибся. Он только сказал полуправду. И вот тут, кажется, приоткрылся крошечный краешек завесы, которую Пущин набросил на это свидание. В самом деле, как он мог забыть то, что привез письмо от Рылеева? А в нем, между прочим, были такие строки: «Я пишу к тебе: т ы, потому что холодное в ы не ложится под перо; надеюсь, что имею на это право и по душе и по мыслям. Пущин познакомит нас короче... ты около Пскова: там задушены последние вспышки Русской свободы...» Очень знаменательные слова. (И опять Псков!) Познакомить двух поэтом короче? Как же? Конечно, открыв Пушкину душу и мысли Рылеева! Так как же Пущин мог забыть про такое письмо? Все это очень странно. Разгадка, видимо, в том, что, если вдуматься, внешне простодушные «Записки» окажутся далеко не так просты и откровенны. Они ларчик со скрытыми пружинами. Назовем тому два примера.
В послелицейские годы Пущин на Невском встречает отца поэта очень расстроенным. Сергей Львович рассказывает Пущину о какой-то новой «проказе» сына, да притом такой, что, пишет Пущин, «я задумался, и, признаюсь... мысль о принятии Пушкина (в тайное общество – Ю. Д.) исчезла из моей головы». Так что же это была за «проказа»? «Право, не помню, что именно, да и припоминать не хочется». В этом и все дело. Не хочется Пущину припоминать и еще очень многое. А когда избежать этого трудно, он отделывается неясной скороговоркой, разобраться в которой не всегда возможно. Так, несколько туманных фраз о швеях, работающих в няниной комнате («Я тотчас заметил между ними одну фигурку, резко отличавшуюся от других, не сообщая, однако, Пушкину моих заключений... Впрочем, он тотчас прозрел шаловливую мою мысль, улыбнулся значительно... все было понятно без всяких слов»), породили в 20-х годах обширную полемику между В. В. Вересаевым и П. Е. Щеголевым. Эту особенность «Записок» Пущина надо принять во внимание. «Молча, я крепко расцеловал его; мы обнялись и пошли ходить: обоим нужно было вздохнуть». Так после чего вздохнуть? После молчания или разговора? Если после разговора, то получает разъяснение следующий неожиданный и малопонятный до сих пор факт: брат Пушкина Лев, по словам отца, «в день ареста Рылеева поехал к нему... понесли лошади... и когда добрался к Рылееву – тот был уже арестован и квартира его запечатана». Так рассказывала историку М. И. Семевскому младшая дочь тригорской помещицы М. И. Осипова. Теперь вспомним, что о письме Пущина мы знаем тоже только по рассказу этого самого Левушки. Таким образом, получается ряд – А. Пушкин, Пущин, Рылеев, Лев Пушкин. Повидимому, Пущин назвал адрес Рылеева как место встречи не только Александру Сергеевичу, но и брату его.
Что произошло дальше, рассказывает М. И. Осипова. Был обычный зимний вечер в Тригорском. Барышни и хозяйка сидели за чайным столом. Пушкин стоял у печки. Печки в помещичьих домах тогда делались высокие, жаркие, с синевато-белыми изразцами, около них хорошо было греться. О чем-то говорили. И вдруг хозяйке сообщили, что неожиданно приехал повар Арсений. Он был послан в город по хозяйственным нуждам и вот вернулся «в переполохе». Позвали, стали расспрашивать. «Арсений рассказал, что в Петербурге бунт, что он страшно перепугался, всюду разъезды и караулы, насилу выбрался за заставу, нанял почтовых и поспешил в деревню. Пушкин, услыша рассказ Арсения, страшно побледнел. В этот вечер он был очень скучен, говорил кое-что о существовании тайного общества, но что именно – не помню. На другой день – слышим, Пушкин быстро собрался в дорогу и поехал; но, доехав до погоста Врева, вернулся назад. Гораздо позднее мы узнали, что он отправился было в Петербург, но на пути заяц три раза перебегал ему дорогу». Таково единственное свидетельство очевидца, записанное, правда, через сорок лет после события.
Источники других рассказов – Даля, Соболевского, Лорера (со слов Льва Пушкина) – нам неизвестны. Одноглазого садовника Архипа никто не догадался опросить. А кучер Петр Парфенов явно про поездку ничего не знал. Он при расспросах рассказал обо многом, но не об этом. Так что, очевидно, первоисточником всех рассказов является сам Пушкин.
А потом все было спутано и свалено в одну кучу. Зайцев оказалось много, и они все бежали и бежали. И между ними затерялся тот единственно достоверный заяц, который перебежал дорогу Пушкину, видимо, в самом начале декабря, когда поэт, убедившись в смерти императора, сгоряча решил появиться в Петербурге, чтоб узнать, «что делается и что будет», и через сутки вернуться в Михайловское.
Другие зайцы были уже ни к чему. Как и сама поездка. Пушкин ждал письма. Письмо не приходило. Пущин смог выехать в Петербург только 5 декабря (а просьбу подал 27 ноября). Дорога занимала два-три дня, значит, в Петербург он прибыл не раньше 8 декабря. И вряд ли сразу же сел за письмо. А между тем обстановка складывалась очень смутная. В стране возникали и множились странные слухи. Говорили о насильственной смерти императора. В десятых числах декабря слухи просочились за границу. Пушкин продолжал ждать письма, а оно все не приходило. И наконец произошло то, о чем рассказывает Осипова, – приехал повар и рассказал об уже разгромленном восстании: везде караулы, по городу разъезжают конные. Ехать в Петербург в такой обстановке было бы, конечно, не только безумием, но и простой глупостью. И Пушкин остался. Вот тогда скорее всего и пришло столь запоздавшее и уже бесполезное письмо Пущина. Пушкин начинает готовиться к обыску и аресту. Он сжигает как само письмо, так и свои записки («...я принужден был сжечь свои записки. Они могли бы замешать имена многих, может быть, умножить число жертв. Не могу не сожалеть о их потере, я в них говорил о людях, которые после стали историческими лицами, с откровенностью дружбы или короткого знакомства»). От этого тревожного времени остались рисунки – колонка профилей декабристов на большом листе бумаги: Пущин, Дельвиг (он ведь тоже мог быть замешан), Кюхельбекер (несколько раз) и Рылеев. Вот он – самый ощутимый след разговора. Он и свой портрет было поставил в этот ряд, но потом зачеркнул может, потому, что он ему не удался, а может, оттого (догадка А. Эфроса), что понял: ему еще нет места в этой скорбной колонке, оно еще где-то впереди. В первую годовщину казни он так и напишет:
Нас было много на челне:
. . . . . . . . . . . . .
Пловцам я пел... Вдруг лоно волн
Измял с налету вихорь шумный...
Погиб и кормщик, и пловец! —
Лишь я, таинственный певец,
На берег выброшен грозою.
Я гимны прежние пою
И ризу влажную мою
Сушу на солнце под скалою.
И на другом уже листе нарисует виселицу: «И я бы мог...»
Вот эта так резко оборванная и наполовину зачеркнутая строка и есть, по-моему, главный, решающий аргумент во всем споре.
Из нее, как мне кажется, вытекает, что Пушкин был действительно посвящен своим рассудительным и спокойным другом во все и ждал только вызова. Иначе как же можно толковать эту строку над виселицей?
В самом деле – за что поэт мог ожидать себе петлю? За вольнолюбивые стихи? Но с тех пор прошло пять лет и он уже поплатился за них ссылкой.
А еще за что? Ведь все эти годы он прожил далеко от Петербурга, то есть от политической и общественной жизни страны, и ни в чем антиправительственном не участвовал.
Рисунок – виселица и надпись над ней сделаны год спустя после восстания, между 9 и 28 ноября 1826 года. Понятно, что первые дни после событий Пушкин мог ждать всякого. Но вот прошли и следствие, и суд, и казнь пятерых, состоялся уже разговор с Николаем I. Значит, очень уж обдуманна, очень уж отстоялась в душе эта строчка над виселицей с телами пяти повешенных. Она итог пушкинских раздумий о своей судьбе и о возможном ее повороте.
Вот те выводы, которые, как мне кажется, можно сделать из всего изложенного. Конечно, все это только гипотезы. Но ведь и построения противников «легенды» гипотетичны не в меньшей степени.
Во Всесоюзном музее Пушкина в Ленинграде хранится странная реликвия пять сосновых щепок в деревянном ящике. Раньше он был запечатан печатью Вяземского, а к крышке прикреплена записка: «Праздник Преполовения за Невою. Прогулка с Пушкиным. 1828 год». Ящик как ящик, черный, с выдвижной крышкой на пазах, и щепки – не очень большие, свинцово-серые, такие же, как и всякая старая древесина. Откуда они? При чем тут Пушкин? При чем праздник Преполовения? Кое-что, но далеко не все поясняет письмо Вяземского жене: «Сегодня праздник Преполовения, праздник в крепости. В хороший день Нева усеяна яликами, ботиками и катерами, которые перевозят народ. Сегодня и праздник ранее, и день холодный... Мы садились с Пушкиным в лодочку... пошли бродить по крепости и бродили часа два... Много страшного и мрачного и грозно-поэтического в этой прогулке по крепостным валам и по головам сидящих внизу в казематах».
Так что это – просто щепки, подобранные где-то в Петропавловской крепости? Память о месте, и все? Пять щепок – пять казненных? Но почему тогда ящик был запечатан, а записка к нему так невразумительна: «Прогулка с Пушкиным»?! На эти вопросы сейчас невозможно ответить.
В том же году на черновиках «Полтавы» Пушкин снова рисует тела повешенных. Крупные, детальные рисунки. Казненные изображены со связанными руками, перекрученными шеями. Самые страшные из рисунков этой серии. «Можно сказать, что Пушкин, вернувшись вторично к зарисовке, пытался во второй раз еще нагляднее и острее представить себе жуткую картину мучительной смерти тех, с кем он был бы вместе во время восстания» (А. Эфрос).
И все-таки что означают эти пять стесанных топором щепок в наглухо запертом ящике? Неужели Пушкин и его друг имели какие-то основания полагать, что они завалялись здесь еще с тех времен, когда срубалась и ставилась эта проклятая виселица – одна на пятерых? С тех пор прошло ведь два года! Но, может быть, может быть...
В тревожные дни зимы 1826 года Пушкин рисовал не только декабристов, но и тех, кого он считал к ним причастными.
Баратынского он тогда не рисовал и ни в какую связь с событиями 14 декабря его не ставил. Набросал он его только через три года на тексте черновика «Полтавы», там же, где нарисовал фигуры повешенных. Набросал быстро, резко и, как всегда, мастерски. «Все эти черты, которые мы видим на разных портретах Баратынского, кажутся собранными как в фокусе в прекрасном, смелом наброске Пушкина» (Т. Г. Цявловская, «Рисунки Пушкина», 1970).
О политических взглядах Баратынского мы почти ничего не знаем, только, пожалуй, то, что он писал вольнолюбивые стихи и так называемые агитационные песни. О них упоминалось на заседании Верховного уголовного суда (сб. «Декабристы и их время», 1951). Но ни стихи, ни эти песни до нас не дошли.
«Сблизившись с Александром Бестужевым и Рылеевым, – пишет профессор К. В. Пигарев, – он принимает участие в сочинении вольнолюбивых куплетов, которые распевались на ужинах деятелей Северного общества. Возможно, что отрывком одной из таких песен и является приписываемый Баратынскому экспромт о свободе:
С неба чистая, золотистая
К нам слетела ты,
Все прекрасное, все опасное
Нам пропела ты!»
Впервые эти стихи появились в 1869 году в книге «Материалы для биографии Е. А. Баратынского» и были там представлены как «несколько стихов, дошедших до нас по воспоминаниям на эту тему (свобода – Ю. Д.), внушенную ему (Баратынскому – Ю. Д.) на одном из ужинов этой молодежью».
Мне кажется, что существует и еще отрывок из этих стихов. Находится он в романе М. Воскресенского «Черкес»:
Слетела к вам
С небесного я свода.
Пропела вам
Я песню о свободе!
Это как будто голос самой «девы Эвмениды», музы вольности святой. Но тогда ведь это не экспромт, а отрывок из стихотворения.
Фамилия М. И. Воскресенского сегодняшнему читателю ровно ничего не говорит, но в начале 40-х годов и до половины 60-х прошлого века он был очень расхожим плодовитым романистом охранительного толка. Роман, о котором идет речь, как литературное произведение стоит очень малого. Но ту общественную среду (кружки), в которой зарождались подобные песни (эти куплеты «визгливым» голосом поет один из участников кружка), он определяет довольно точно. Так как роман вышел в свет в 1839 году, хочется из довольно обширного описания, посвященного этим кружкам, процитировать несколько строк. Говорится» о молодежи: «Все они принадлежали к тому жалкому, а более и смешному классу пустых людей, которых именно можно назвать н е д о в о л ь н ы м и. В 1825 году в Москве белокаменной больше, нежели когда-нибудь, развелось этой вредной, хотя и ничтожной моли в светлом хитоне, одевавшем всеобщее благоденствие, но теперь выбитой из него совершенно жезлом благоразумных распоряжений высшего начальства...»
«Все эти крикуны... по большей части молодые выскочки, не занимавшие по ограниченности своих понятий никаких должностей в обществе... любили говорить свысока, рассуждать важно о вещах, совершенно недоступных для их понятий, толковать о правлениях...»
«Кричать – разумеется, впрочем, не во весь голос и не везде, – что у нас в России все глупо, гадко, стеснено, что не дают простора уму юного поколения, что Аристократия давит плебеизм и что нет ни дороги, ни поощрения ничему изящному, высокому, героическому! «
Это, конечно, говорится не о самих декабристах, а о кругах молодежи, близкой к ним. Участь мятежников их миновала только случайно, а может быть, и вообще не миновала.
Есть один потрясающий документ, с которым мы познакомились совсем недавно.
«При возмущении 14 декабря 1825 года убито народа:
Генералов | 1 |
Штабофицеров | 1 |
Оберофицеров разных полков | 17 |
Нижних чинов лейбгвардии | |
Московского | 93 |
Гренадерского | 69 |
Екипажа гвардии | 103 |
Конного | 17 |
во фраках и шинелях | 39 |
женского пола | 9 |
малолетних | 19 |
черни | 903 |
Итого | 1271 человек». |
(«Заметка чиновника Департамента полиции С. Н. Корсакова о количестве жертв при подавлении восстания декабристов 14 декабря 1825 г.», хранящаяся в отделе рукописей Библиотеки имени Ленина. Комплект открыток «Рукописные памятники». М. 1975, открытка № 13.) [5]5
Этот документ ошеломляет своей неожиданностью. Число жертв в нем оценивается в десять раз больше, чем считалось до сих пор. Но вот что писала М. В. Нечкина: «Официальному подсчету жертв 14 декабря (около 80 трупов на площади) верить, конечно, нельзя... Евгений Вюртембергский говорит о «нескольких сотнях...». Сенатор Дивов говорит о 200 человеках. Бутенев, склонный преуменьшать бедствие, пишет о том, что «молва» насчитывала до «300 душ убитых и раненых...» (М. В. Нечкина, «Движение декабристов», т.2; 1955). Вспомним также свидетельство Н. Бестужева: «С первого выстрела семь человек около меня упали: я не слышал ни одного вздоха, не приметил ни одного судорожного движения – столь жестоко поражала картечь на этом расстоянии... когда я оглянулся – между мною и бегущими была уже целая площадь и сотни скошенных картечью жертв свободы» («Декабристы». Л. «Художественная литература». 1975, т. 2, стр. 338. Николай Бестужев, «14 декабря 1825 года»).
[Закрыть]
Эта тысяча и есть та «светлая моль», как ее назвал Воскресенский, и такова, значит, была цена «Благоразумных распоряжений высшего начальства».
В 1930 году, то есть сорок пять лет назад, М. В. Нечкина написала статью «О Пушкине, декабристах...» по неисследованным архивным материалам. Начиналась статья так: «О Пушкине и декабристах исписаны горы бумаги. Кажется, об этом уже «все» сказано».
А совсем недавно, в 1975 году, появилась статья И. Ф. Иоввы «Новые материалы о связях Пушкина с декабристами» («Русская литература», 1975, № 2).
Новые материалы. Все новые и новые... Поистине бесконечная тема. Такая же неисчерпаемая, как и сам Пушкин!