Текст книги "Чернобыль"
Автор книги: Юрий Щербак
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 35 страниц)
Я знала, что если он будет работать так, как он хочет, то жизни у него не будет. Понимаете? Потому что для него существовали только работа и долг. Больше ничего. Два понятия были только.
Когда началось строительство Чернобыльской АЭС, я два года жила в Николаеве, у родственников. А он здесь, в общежитии жил вместе с Орловым. Как они жили – это невообразимо. Я один раз приехала, посмотрела: голодные, условия ужасные. Но им не до того, они учились и работали – и им больше ничего не надо было. В то время я бы ему только мешала. А потом мы в 1977-м году получили квартиру в Припяти, приехали туда с дочерью, я была рядом с ним, вроде бы все стало нормально, спокойно.
Первый блок в сентябре пускали. Он приходил с работы… бывало, к стене прислонится, глаза сияющие, а сам аж падает от усталости. Говорит: "Боже мой, что сегодня было… мы держали… три минуты держали блок… А казалось – три года! Мы удержали блок!"
В блоке был для него весь смысл жизни.
Он приходил в восемь вечера и садился за книги. У нас осталась в Припяти богатая техническая библиотека. Я иногда смеялась над ним. Как суббота – он идет по магазинам и скупает технические книги, все новинки. В газете о нем писали, что он главный книголюб в городе. Но это касалось технической книги. Художественную он не покупал, считал, что только время зря на нее тратит. Если иногда и читал, то говорил мне, что жаль потраченного времени.
Он по телевизору смотрел только программу "Время" в девять часов. Смотрел и шел заниматься дальше. Часам к одиннадцати-двенадцати он одуревал, не мог работать. У нас дача была недалеко от Припяти. На дачу приедем, дочь старшая говорит: "Папа машину под парами держит, все спешит домой". В субботу после обеда мы ехали на дачу. Вечером возвращались, и он говорил: "Сколько времени я зря потерял" .
Когда он работал заместителем начальника реакторного цеха, то сказал мне, что начальником никогда не будет. Он любил сам нести ответственность, не перекладывать ее на других. Предпочитал работать с механизмами, а не с людьми. И когда его назначили начальником цеха, я была удивлена. Спросила его. А он сказал: "А кто меня спрашивал? Принесли приказ и сказали расписаться. Вот и все".
Точно так же его назначили заместителем главного инженера. Сказали, что он достоин, и все. У нас обоих должен был быть тогда отпуск, в июне 1985 года. Дочка после травмы, ее надо было на море везти. А его Фомин, главный инженер, просто-напросто не пустил в отпуск. Тогда я мужу сказала: "Знаешь, я тебя всегда понимала, когда ты блоки свои пускал. Но сейчас не понимаю". У нас восемь лет машина была, но мы ни разу на юг не съездили. Все ему некогда было. Потому что отпуск у него всегда то в апреле, то в октябре, ноябре, когда дети в школу идут.
Так он и не пошел в восемьдесят пятом в отпуск. А потом… потом я через год компенсацию за два отпуска получила… Вот и все. Я им сказала, что если бы он тогда в отпуск пошел, то выжил бы… а так из-за них он потерял столько здоровья…
Иногда приходил домой белее полотна. Говорит: "Оборудование неисправно, работать невозможно, а останова не дают. Как хочешь, так и…" Страшное нервное перенапряжение было. Однажды будит меня ночью. Я спрашиваю: "Толя, что такое?" – "Следи за этим прибором, чтоб не зашкалило". – "Хорошо, Толя, буду следить". Утром ничего не помнит… Как-то раз он с группой в поезде ехал, и начали собирать по десять рублей с каждого. А он спал. Его разбудили. Он спросонья вскочил и говорит: "Если будет разрешение с центрального пункта, я отдам десять рублей". Та, которая с ним ехала, как выскочит оттуда. Потом его растормошила и говорит: "Парень, успокойся. Я тоже болею за работу, но так нельзя".
Все работа и работа. До чего дело доходило: директор в отпуске, главный инженер у нас болен был, зам главного по науке в отъезде. Ситников оставался один. По станции шутки ходили: зачем, мол, администрация, если один Ситников есть.
Он не боялся ответственности. Все на себя брал. Подписывал все графики. Но все изучал, дома вечером все перечеркнет, исправит – только тогда свою подпись поставит. Я уверена, что если бы у него этот эксперимент шел, ничего бы не было, никакой аварии.
А в ту ночь… он просто встал да пошел, как всегда это делал. Чисто по-солдатски. Сказал мне, что случилось несчастье, надо быть там. И все. Я в тот день не работала на станции. Мы с дочерью проснулись и еще так смеялись…
Когда он пошел, я заснула и спала до утра. Мало ли вызывали. Никаких мыслей плохих не было. Мы собирались в обед поехать на дачу. Но часов в восемь мне соседи позвонили, сказали, что там случилось что-то такое… Я позвонила на станцию часов в 11, случайно наткнулась на мужа. Он говорит: "Ты меня не жди, я буду поздно". Я говорю: "Как ты себя чувствуешь?" На провокацию пошла, потому что сам бы он иначе мне ничего бы не сказал. Он признался: "Плохо очень". Я говорю: "Иди в медпункт". – "Меня рвет, я не могу". Я тогда стала звонить в медпункт: "Окажите Ситникову помощь". А она отвечает: "Я не могу, у меня много больных… Пусть он сам придет". – "Да он не может" Она говорит: "Хорошо". Потом… я звонила, но его уже отправили в больницу.
Я помчалась в больницу как сумасшедшая. А в больнице… зашла в вестибюль, там какой-то молодой врач как бросится на меня (Эльвира Петровна плачет)… как он меня тащил, вытаскивал, видите ли… чтобы я туда не ходила. У меня так рука болела… я говорю: "Погодите! Не смейте, да как вы вообще можете!" А он просто исполнял свои обязанности. Тогда можно было всем кричать… и выкручивать руки, все что угодно.
Я вышла обливаясь слезами. За мной какой-то мужчина: "Что вы хотели?" Потом – женщина: "Ваш муж себя нормально чувствует".
В десять вечера знакомая позвонила и говорит: "Если хочешь попрощаться с мужем, беги. Их сейчас увозят…" Я побежала. Дочь говорит: "Мама, я с тобой". Я сначала боялась брать ее с собой, потом думаю – с отцом же хочет увидеться. Прибежали, автобус уже полон, я рванулась к автобусу и кричу: "Толя! Я здесь!"
Он приподнялся с сиденья и говорит: "Мне плохо…" "Куда вас везут?" – "Я не знаю куда". – "Толя, я тебя найду!" – "Не ищи. Я выздоровлю и вернусь". Они еще час там стояли. Я его веселила. Наконец он ко мне вышел. Я говорю: "Толя, почему ты в блок пошел?" А он: "Ты пойми, кто лучше меня знал блок? Надо было ребят выводить. Если бы мы… не предотвратили эту аварию, то Украины бы точно не было, а может быть, и пол-Европы". Я говорю: "Толя, ну, может быть, ты надышался дыму и тебе плохо, скажи". Он так печально посмотрел на меня и говорит: "Нет, я блок проверял…"
Их отвезли на самолет, а мы думали, что их повезут на вертолетах, бросились на стадион, а их повезли в Борисполь. И так мы с дочерью по Припяти бегали. Пришли домой, а у нас зрелище неописуемое. Наш дом прямо на выезде из города, первый дом от станции. Труба как ракета – снизу светится огонь, и будто ракета уходит вдаль. Уже темно было. Никакой опасности мы не ощущали. Тепло, тихо, птицы поют. Весь день был какой-то необычный, весь день дети на улице гуляли.
Я считаю, что это не просто вредительство, это намеренное убийство следующего поколения. Я понимаю, что могло случиться на станции, понимаю, что там могли погибнуть люди, но чтобы вот так – чтобы никто не объявил по радио, не предупредил закрыть окна и двери – этого понять нельзя. И простить.
28 апреля я была у старшей дочери в Москве. У нее седьмого мая должна была свадьба состояться. Мы с мужем должны были ехать, уже ресторан заказали. Ирина, старшая дочь, удивилась, когда увидела нас: "Чего так рано?"
На следующий день нашла ту клинику, где муж лежал. Конечно, меня и близко не пустили. Я пошла в Минэнерго, в наш главк, и попросила как-нибудь меня пустить в больницу. Мне выписали пропуск.
Я стала работать в больнице. Носила ребятам газеты, выполняла их заказы – что-то им покупала, писала письма. Началась моя жизнь там. Мужу было очень приятно, он сам говорил: "Ты обойди всех ребят, надо их подбодрить". А ребята смеялись и говорили: "Вы у нас как мать… вы нам Припять напоминаете…" Как они ждали, что в Припять вернутся, как ждали…
Я переодевалась в стерильную больничную одежду и ходила по всей клинике, поэтому меня принимали за медперсонал. Заходишь в палату, а там говорят: "Подними его, помоги, дай ему попить". Я с удовольствием это делала. Меня спрашивали – боялась ли я? Нет, ничего не боялась – я знала только, что надо помочь, и все. Они такие были беспомощные… как они умирали…
(Эльвира Петровна долго не может успокоиться, рыдает).
От мужа скрывала, кто умер. Он говорит: "Что-то не слышно соседа слева". Я говорю: "Да его в блок перевели…" Но он все понимал, все знал. Его переводили с места на место. То на один этаж, то на другой.
Первого мая прилетела сестра мужа, ее вызвали, она дала ему свой костный мозг. Гейла еще не было, Гейл опоздал. Гуськова лечила его. Я хотела с ней поговорить, а она: "Некогда с вами разговаривать. Ваш муж не умрет". Мне так хотелось потом ей сказать: "Убийца!" Она говорила, что времени у нее нет, надо лечить других, а муж умирал голодной смертью, он ничего не мог есть, только воду пил, я просила их обратить внимание на это…
У нас ведь нет золотой середины, в медицине нашей. Или – или. У нас платят золотом и валютой за лекарства, колют их, а в то же время суют бифштекс, на который смотреть невозможно. Один-единственный врач, не помню кто, спросил его: "Что бы вы хотели съесть?" Муж говорит: "Творожка бы съел". На том все и кончилось. Так он его и не увидел, этого творожка. Многие, особенно младший обслуживающий персонал, больных боялись как огня. Говорили: "Понавезли нам заразы…"
Хотя меня пускали беспрепятственно, но я старалась не ходить туда, когда врачи были в палатах, вы понимаете это. Вечером приходила, часов после шести. А потом ему все хуже и хуже становилось, хотя держался он очень здорово.
Он за свою жизнь два раза был на больничном. У меня такое впечатление, что пересадка костного мозга ускорила… Его организм не признавал никаких вмешательств… Последний вечер я осталась с ним. Это было двадцать третьего мая. Он мучился ужасно, у него был отек легких. Спрашивает: "Который час?" – "Половина одиннадцатого". – "А ты почему не уходишь?" Я говорю: "Да спешить некуда, видишь, как светло на улице". Он говорит: "Ты же понимаешь, что теперь твоя жизнь ценнее, чем моя. Ты должна отдохнуть и завтра идти к ребятам. Они ждут тебя". – "Толя, я же у тебя железная, меня и на тебя, и на ребят хватит, понимаешь?" Он нажимает кнопку и вызывает медсестру. Она ничего не понимает. "Объясните моей жене, – говорит он, – что ей завтра надо идти к ребятам, пусть уходит. Ей надо отдохнуть". Я до половины первого посидела, он уснул, и я ушла.
А утром прибежала, говорю: "Толя, тебя трясет всего", а он: "Ничего. Все равно иди к ребятам, газеты отнеси". Я только газеты разнесла, а его в реанимацию увезли. Меня в реанимацию пускали, там врачи хорошие, добрые. Пускали… Один врач кричал: "Ваш муж уже не должен по трем параметрам жить… Что вы хотите?" – "Ничего не хочу, – говорю, – только чтобы он жил". У него отек легких, почки отказали. Ожоги незначительные были.
Как-то прихожу в начале мая. Сестра его еще лежала в больнице. И она говорит: "Толя очень переживает, что волосы у него стали выпадать. Лезут прямо клочками". Я пошла к нему и говорю: "Ну и чего ты переживаешь из-за своих волос? Зачем они тебе? Давай разберемся четко: в кино ты не ходишь, в театр не ходишь…" Ну это я уже так, чтоб успокоить. "Сидеть, – говорю, – в кабинете или дома работать ты можешь и в берете. Зачем тебе волосы вообще?" Он смотрит на меня: "Это ты правду говоришь?" – "Конечно, правду, сущую правду. Во-первых, посмотришь со стороны, идет лысый человек. Вызывает невольное уважение. Видно, что умный. А во-вторых, я двадцать лет переживала, что ты меня вдруг бросишь, такой красавец, а тут кому ты, кроме меня, нужен будешь?"
Он так смеялся, все спрашивал: "Нет, правда? А как же дети?" Я говорю: "Глупый ты какой. Ведь они тебя так любят, зачем им волосы твои". Я старалась отвлечь его от мыслей об аварии. "Толя, вернемся только в Припять, заживем… Я тебе такие туфли на микропоре купила, только по песку ходить, на речку, куда же больше?" А он: "Да, поедем только в Припять. Но я не смогу работать, я ведь теперь в Зону не пойду". – "Ну и что? Разве без Зоны нет жизни, нет работы?"
Он говорил, что ко всему можно привыкнуть, только не к одиночеству. И еще говорил, что я его спасла от голодной смерти своим киселем…
Я мужу обо всех ребятах рассказывала. Об Аркадии Ускове. О Чугунове, других. Я как связная между ними была. Там рядом лежал парень, Саша Кудрявцев. Он уже выздоравливать начал, на поправку шел. У него ожоги сильные были. Я зашла, а его спиртом протирают. Он стесняется: "Не заходи". Я говорю: "Сашенька, ты стесняешься меня? Это же хорошо – значит, ты жить начал. Я завтра к тебе приду, а сегодня газетки положу".
Завтра прихожу, а мне говорят: "Нет Саши. Кудрявцев умер".
Меня это ударило в душу. Я говорю: "Неправда это! Он уже выздоравливает!" – "Правда".– "Не может быть этого". Выхожу – сестра моего мужа сидит. А с ней молодая женщина и старый мужчина. Сестра говорит: "Это Кудрявцевы". Я как стала – ничего не могу сказать. "Как Саша?" – "Тяжело, очень тяжело", – говорю. Тут врач подошла и спрашивает: "Кто Кудрявцевы?"
Я еле в те дни ходила. Ни спать не могла, ни есть. Чего-нибудь в столовой похлебаю, потом прижмусь к стенке, только бы не вырвало, только бы не вырвало, мне надо держаться. Мне надо.
В тот день я утром приходила, когда мужа увезли… Чесов в девять. Потом прихожу, в приемном покое ко мне подходит какая-то женщина. "Вас вызвали?" – "Нет, – говорю, – сама пришла". – "А что вы здесь делаете? Ваш муж умер". Какая-то сиделка, а сказала так, как будто она первая интересную новость сообщает.
Анатолий Андреевич умер в десять тридцать пять утра. Я переоделась, забежала туда.
"Василий Данилович, он умер? Мне к нему надо!" – "Нельзя". – "Как нельзя? Он же мой муж!" Он говорит: "Я не понимаю, что вы за человек. – Махнул рукой: – Пойдемте". Пошли. Я простыню откинула, трогаю его руки, ноги, говорю: "Толя, ты же не имеешь права, ты же не можешь! Ты же не должен! Ты же столько… энергетика твоя эта дурацкая теряет…" Я уже не ощущала, что мужа теряю, а вот то, что такой человек уходит… это… это меня бесило. Сколько он бы мог сделать…
На поминках Кедров встал и говорит: "Ребята вас просят, чтобы вы вернулись в больницу. Они сразу почувствовали, что что-то случилось, раз вас нет". Я говорю: "Раз просят…" Анатолий Андреевич очень хотел, чтобы я была с ребятами, он говорил: "Жаль ребят, оставайся с ними… ты им нужна". "Хорошо, – говорю, – только три дня мне дайте, пока…" И я вернулась.
Анатолий Андреевич все сознавал. Но никогда об этом не заикнулся, не намекнул даже. Он хотел, чтобы ребята жили. Он сам распорядился своей жизнью – ведь он знал, на что идет. Мне кажется, что в ту минуту он думал о нас обо всех. Он ощущал опасность, всю меру этой опасности.
В той же больнице с ним лежал главный инженер станции Фомин. Я к нему ходила, разговаривала с ним. А потом он на кладбище, когда мужа хоронили, выступал с речью. Сказал, что Анатолий Андреевич наш золотой запас. Что мы все виноваты перед ним. Позже, когда я на станцию приехала, там начали говорить, что Толю на смерть послал Фомин, Фомин его загубил. Я сказала: "Да не говорите ерунды". Но такая легенда уже пошла.
Я проработала в больнице еще более месяца после смерти мужа – до седьмого июля. Заходила к Дятлову, тому, которого обвинили… Он был в очень тяжелом состоянии. Я с ним много разговаривала… Потом, когда меня спрашивали про Дятлова, я сказала, что если бы все повторилось сначала, я бы все равно пошла к нему. Потому что двадцать лет, которые нас связывают,
– разве это так просто выбросишь? А то, что он что-то сделал не так, – он за это понесет наказание. Это не в моей компетенции… судить его. Врачи же всех лечат…
Очень горько было ходить на Митинское кладбище… там поначалу даже цветы с могил убирали. Поставишь – а через два дня цветов нет. Пошли такие разговоры, что чернобыльцы не заслуживают цветов. Дескать, у них даже цветы «грязными» на могилах становятся. Будто бы приказ был такой – убирать цветы. Тогда я пошла к Владимиру Губареву, тому, что «Саркофаг» написал. Рассказала ему об этом. После этого перестали цветы убирать…"
Исполком мертвого города
С заместителем председателя Припятского горисполкома Александром Юрьевичем Эсауловым, Сашей Эсауловым, брызжущим энергией оптимистом, мы несколько раз бывали в Припяти в разные периоды 1986-1987 годов. Беспрерывно в течение полутора лет, минувших со времени аварии, сотрудники Припятского исполкома жили в Зоне, ездили по служебным делам в свой смертельно больной, опустевший город, до сих пор способный убивать тех, кто попытается в нем жить продолжительное время.
…Миновав милицейскую заставу, мы попали в пустую Припять. Стоят в безмолвии 16-ти и 9-этажные дома, а строительные краны застыли над новостройками – кажется, что работы прерваны временно на обеденный перерыв.
Колхозный рынок при въезде в город превращен в кладбище автомобилей, на котором ржавеют сотни машин – им уже не суждено выйти отсюда. В городе нет птиц, – они улетели; не видно кошек и собак. Лишь время от времени по площади промчится бронетранспортер или милицейская патрульная машина да ветер посвистывает в огромных буквах, венчающих здание в центре. Из букв складывается иронично звучащий здесь лозунг: «Хай будет атом робiтником, а не солдатом!»
Площадь перед исполкомом замело белым речным песком – как отмель в каком-то совершенно безлюдном месте. Следы наших атомных башмаков, их грубых рифленых резиновых подошв отпечатались на этом песке, словно попали мы на неведомую заброшенную планету… Мы приехали сюда с А. Эсауловым и главным архитектором Припяти Марией Владимировной Проценко. Ей, вложившей столько сил и таланта в убранство родного города, пришлось потом собственноручно вычерчивать схему ограждения Припяти рядами колючки… Эсаулов и Проценко пошли в здание исполкома – забирать какие-то свои бумаги, я же сел в машину, включил дозиметр, который сразу же засвистел, запел неумолчную песнь радиации, и стал записывать на фоне этого щебета свои впечатления. Было это в первую годовщину аварии.
На клумбе выросли сиротливые желтые гиацинты – Мария Владимировна сорвала их на память об этом дне. В сопровождении милиционеров в серых бушлатах вошли мы в дом номер тринадцать по улице Героев Сталинграда, в котором до аварии жила Проценко с мужем и двумя детьми.
Нам открылось зрелище, быть может, пострашнее саркофага. В выстуженном за зиму доме стоял мертвящий запах запустения. Отопление отключили, потом включили, и в части квартир батареи лопнули. Вода залила перекрытия – а это значит, что через несколько зим и весен дом будет разорван силами тающего льда и воды. На площадке пятого этажа нас встретил цветной телевизор, кем-то и зачем-то выставленный из квартиры. Двери всех квартир на этажах, за исключением первого, были распахнуты настежь, на некоторых – следы взлома. В квартирах на полу валяются платья, книги, кухонная утварь, игрушки. В одной из квартир нас встречает детский горшочек. Дверцы престижных, до абсурда одинаковых югославских и гэдээровских "стенок" раскрыты, многие люстры срезаны.
Милиционеры пояснили, что начиная с июля 1986 года по апрель 1987 было несколько заездов жителей города, которым отводилось короткое время. Люди спешили, разбрасывали вещи. Почему распахнуты двери квартир? Потому якобы, что уходили отсюда навсегда. Правда, признают милиционеры, не исключено, что во время таких посещений иные любители поживиться заглядывали к соседям.
В доверительных разговорах со мной многие жители Припяти высказывали опасение в том, что не обошлось и без организованного грабежа: во время посещения своих квартир многие недосчитались ценных вещей – фотоаппаратов, магнитофонов, радиоаппаратуры. Мародерство, кража радиоактивных вещей, грабеж беззащитного города и окружающих сел. Что может быть омерзительнее?
В одной из квартир была поднята крышка пианино. Я притронулся к клавишам, попытался что-то сыграть, но холод пронизал мои пальцы. Угрюмые аккорды наполнили квартиру. На кухне стояла бутылка из-под кефира: в ней грязно-серый сухой комок. Кефир апреля 1986 г. Музыка звучала как реквием по городу.
С тяжелым чувством мы вышли на улицу. Если сам город напоминал выставленного на всеобщее обозрение покойника – умиротворенного в своем вечном сне, то посещение дома оставило после себя тошнотворное впечатление вскрытия трупа со всеми натуралистическими подробностями, известными врачам и служителям морга…
Из письма Павла Мочалова, г. Горький:
"Я студент 5 курса Горьковского политехнического института, физико-технического факультета, специальность – "АЭСиУ". С 23 июля по 3 сентября я и еще 13 человек, таких же студентов ГПИ, работали в Зоне. Это был отряд добровольцев с необычной производственной практикой. Работали дозиметристами в Чернобыле, на АЭС, но главным образом в Припяти.
Единственным местом в 50-тысячном городе, где спустя 2 месяца после аварии неровно, но постоянно бился тихий пульс некогда кипящей жизни, был городской отдел УВД г. Припяти. Сюда стягивались тысячи нитей – сигнализаторов системы "Скала", а * в камере предварительного заключения (КПЗ) было самое чистое в радиационном отношении место * . Во время нашей работы 2-й и 3-й этажи здания напоминали кадры из фильма об отступлении. Раскрыты все кабинеты, поломаны стулья, везде разбросаны противогазы, респираторы, индивидуальные аптечки, форма с лейтенантскими погонами, литература по криминалистике, картотека с личными делами разных нарушителей, чистые бланки с грифом "совершенно секретно" и много других вещей… Очень четкая, предметная фотография тех трагических событий – немое свидетельство чего-то ужасного, нереального.
Спустя 2 месяца после аварии (а не через 3 дня, как обещали) жителям было разрешено приехать очень ненадолго, чтобы забрать кое-что из личного имущества.
В спецодежде не по размеру, с неумело завязанными респираторами, они подходили к своим родным домам. Редко кто из них не начинал плакать. Надо было видеть, как из-за дрожи в руках они не могли открыть квартиру, как потом хватали первое, что попадалось под руку, со словами: "Измерь это". Надо было видеть глаза невесты, когда ее свадебное платье оказалось "грязным". Надо было видеть состояние молодых супругов, когда в их общежитии, где-то по улице Курчатова, в их комнате оказалось разбитое окно и ничего из их скромного имущества нельзя было взять.
Был установлен очень жесткий норматив на вывоз. Нередко фон в квартире намного его превышал. Приходилось измерять где-нибудь в ванной, туалете. Очень немногие вещи укладывались в норматив.
Встречались такие, кто, выслушав увещевания о вероятности связи радиации и раковых заболеваний ("Подумайте о своих детях!"), все предостережения насчет "грязи" в коврах, насчет повторного контроля на выезде из Зоны (кажется, в Диброве), выслушав и со всем согласившись, умудрялся каким-то образом вывезти все. О дальнейшей судьбе этих вещей остается только гадать. Были разговоры о сдаче их в комиссионный магазин. Если это так, то очень страшно. К сожалению, дозконтролем на выезде наш отряд не занимался, хотя несколько раз проездом мы бывали там. Можно только сказать, что там были условия для более точных замеров (фон был меньше во много раз), что дозконтроль также проходил очень нервно, ибо на глазах людей забирали их вещи, бросали в железные контейнеры. Иногда с элементами вынужденного вандализма (били дорогую радиоаппаратуру, чтобы не было соблазна на "грязную" вещь).
Попадались и такие жители Припяти, которые, узнав о "загрязненности" своих вещей, брали топор и крушили, "чтобы вам не досталось!". Были и такие, которые совали деньги, водку и думали, что от этого их ковры станут "чище". Но все это – единицы, исключения".
Из письма Игоря Ермолаева, г. Горький:
"В Киев мы приехали вместе с Пашей Мочаловым 22 июля. Мне удалось удрать в Припять примерно 9 августа 1986 г. Автобус привез меня в Копачи – село на полдороге между Чернобылем и АЭС. Неподалеку от Копачей расчищена площадка, на которой люди пересаживались из относительно чистых автобусов в "грязные", которые везли их до места работы.
"Грязные" – это обычные львовские автобусы, изнутри выложенные листовым свинцом (остряки окрестили их "свинобусами".– Ю. Щ.). Внешне они отличаются от незащищенных автобусов тем, что окна у них закрашены белой краской, а на крыше установлены два насоса с фильтрами против радиоактивной пыли. Внутри такого "броневика" сделан как бы защищенный отсек. Кабина водителя и задняя площадка лишены защиты, а в салоне, вдоль стен, установлены свинцовые листы, закрывающие окна почти полностью – лишь в верхней части остаются щели шириной 15-20 сантиметров. Салон отделен от кабины и задней площадки перегородками с герметичными дверями. До Припяти "броневик" идет минут 15. Мы выбрались из автобуса возле милиции. Было восемь часов утра, светило солнце, по земле стелился легкий туман. Меня поразила обыденность окружающего. Работали дозиметристами – определяли, что можно вывозить, что нельзя. Мне пришлось мерить квартиру семьи погибшего. Квартира была очень простая и даже, можно сказать, – бедная. Здесь не было ни ковров, ни мебели, чего очень много в припятских квартирах. В ванной на веревке висело детское белье. Я запомнил его потому, что случайно поднес к нему датчик и в наушниках услышал, что оно очень "грязное". Здесь невидимый огонь, медленная смерть. Это казалось несовместимым… В Припяти спали мы в камерах предварительного заключения. Они были оборудованы по последнему слову тюремной техники.
…Однажды утром мы открыли соседнюю комнату и увидели кота. Кот красивый, с длинной буро-коричневой шерстью. Он был болен, как и все здешние кошки. Голоса у него совсем не было, он только смотрел на нас огромными дикими глазами и разевал рот, пытаясь мяукнуть. Получалось только сипение. Мы ему предложили паштет из гусиной печенки – основной продукт нашего питания. Он лизнул пару раз и больше не стал, только сидел на подоконнике и сипел. К вечеру он куда-то исчез.
Когда мы работали в Чернобыле, к нам приблудился похожий кот. Он тоже был без голоса и все спал, а ходил как-то боком, слегка покачиваясь. Ему таскали сметану из столовой, упаковки по три на раз. Он все съедал, потом ложился и спал…
В Припяти особенно много кошек собиралось, когда приезжали автобусы с жителями. Они кошек подкармливали, но с собой не брали.
Еще запомнилась история про кота по имени Чернушка. Этот бедолага просидел в запертой квартире четыре месяца, пока его хозяйка была в эвакуации. Почему она его заперла – не знаю. Может, забыла, а может, думала, что уезжает дня на два-три, как говорили. Когда мы с ней вошли в квартиру, пол на кухне и в коридоре был усыпан слоем разодранных пакетов и кульков с продуктами. Впечатление полного разгрома. Сам котенок, черненький и симпатичный, бегал среди этого разгрома и орал во все горло. Он был очень тощий, но больным не казался. Хозяйка стала упрашивать меня, чтобы кота не убивали. Я сказал, что котов мы не трогаем, и пытался его померить. Он вертелся, не хотел спокойно стоять возле датчика, но резкого повышения фона от него не было".
А. Эсаулов:
"Первый раз – сразу же после аварии – людям дали по пятнадцать рублей по линии профсоюзов. Давали одежду бесплатно. Грубо говоря, наши органы торговли на этом прилично погрели лапу. Они спихнули эвакуированным просто все свои неликвиды. Машина с одеждой приезжала в село, открывала двери, и каждый брал, что ему нужно было.
Потом давали по двести рублей на каждого члена семьи. Это было где-то во второй декаде мая. Всю выплату организовал наш исполком. Мы работали тогда круглосуточно. В наш штат временно ввели 12 или 16 кассиров и бухгалтеров. Была вывезена картотека жэков, и согласно данным о прописке выдавали деньги. Был разработан специальный бланк. Потом начали выплачивать и в других областях. Находились, конечно, нечестные люди, которые брали дважды. Потом их ловили, когда все списки свели воедино.
Многие не имели документов. Человек приходил и говорил: "Я – Сидоров Иван Иванович". Вот он стоит перед тобой, ты меряешь – у него все "звенит", ему надо во что-то одеться, что-то купить поесть. Я выдавал ему написанную с его слов такую справку вместо паспорта. Это единственный в своем роде документ в стране.
Конечно, большинство нормальных людей попадалось. Я думал так: если по моей вине кому-то – двум-трем, десяти человекам – переплачено, но если при этом я помог пятидесяти человекам, то овчинка стоит выделки.
Сначала мы работали в Припяти (об этом я уже рассказывал), потом в Полесском и Иванкове, а с 1 сентября 1986 года исполком – несколько человек – переехал в Чернобыль. А база наша была в Ирпене.
Не хочу умирать от скромности и потому скажу, что идея использования личных машин, оставленных в Зоне, принадлежит мне. Ее поддержали на заседании Правительственной комиссии – и оттуда появились все эти "Жигули" с большими номерами на бортах. По праву авторов мы присвоили исполкомовским машинам номера 001, 002, 003. Машины очень и очень пригодились в Зоне – и нам, и ученым, и прочим разным организациям. Этим мы спасли сотни "чистых" машин.
Конечно же владельцы "грязных" машин получали за них компенсацию. Положение о сдаче машин я разрабатывал. Платили за машины, исходя из стоимости и износа, примерно так, как в комиссионном магазине. Мы также разработали положение о посещении Припяти. Страшно вспомнить, как это тяжело было. Надо организовать автобусы от Тетерева до Полесского, от Полесского до Дибровы. В Диброве пересадка на "грязные" автобусы – и вперед на Припять. Водителей этих надо поселить где-то, накормить, людям, посещающим Припять, дать возможность переодеться, обеспечить средствами индивидуальной защиты.
Во время посещения Припяти можно было брать фотографии, документы, книги, семейные реликвии, постельное белье, кроме детского. Все не очень громоздкое, такое, что можно почистить и увезти. Мебель нельзя вывозить. Особым пунктом было запрещено вывозить ковры и телевизоры. Они очень пыльные, «грязные». Мы долго ломали головы над этим пунктом, решали, а потом согласовывали со всеми инстанциями.
Драм, связанных с вывозом, было сколько угодно. Тому не разрешили, тому запретили что-то вывозить. Как можно разрешить, если вещь "звенит"? Люстры – пожалуйста. Радиоприемники, фотоаппараты, магнитофоны можно вывозить. Посуду – пожалуйста. Стекляшки легко отмываются. Вещи везли в пластикатных мешках. Количество мешков лимитировано, поэтому на человека давали 5 мешков.