Текст книги "Линия фронта"
Автор книги: Юрий Авдеенко
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 24 страниц)
– Ну-ну-ну…
Она не угадывала настроения племянника. Видимо, отличалась вот такой способностью. И по-прежнему причитала:
– Ах! Весь в мамочку, сеструшку родную. Ах, такая же умненькая и тихонькая была…
Николай Иванович вспомнил, как Марфа Сысоевна с радостной торжественностью накрывала перед ним на стол, который отощавшему на студенческих харчах племяннику казался чудесной скатертью-самобранкой. В центре стола неизменно была клюква в деревянной чашке, расписанной цветами, и еще черный чугунок с рассыпавшейся бульбой. Была, конечно, и курица, и бутылка с жидкостью, настоянной на лечебных травах. И румяный, не имеющий ничего общего с городским хлеб, который тетушка неизменно пекла сама.
Почти всегда к праздничной трапезе приходил колченогий сосед Селиверстов, несмотря на хромоту, юркий, будто кузнечик, протягивал Николаю Ивановичу черную от земли руку и смешливо спрашивал:
– Так, значит, в каком году произошло Бородинское сражение?
Это должно было восприниматься как добрый юмор, как намек на то, что Николай учится на историка, выходит в большие люди, что, разумеется, честь и для тетушки Марфы Сысоевны, и для соседа Селиверстова, и, может быть, даже для всего их села… Но поскольку Николай Иванович не понимал юмора, то думал, что старика мучительно беспокоит какой-то подвох в хронологии, потому он настойчиво интересуется: не произошло ли знаменитое историческое событие все-таки годом раньше или годом позже.
– В одна тысяча восемьсот двенадцатом году, – отвечал Николай Иванович.
– Эт хорошо. – Селиверстов, припрыгивая, устремлялся к столу, брал бутылку и нюхал горлышко. Деловито говорил: – Зверобою не доложила. Не доложила…
Но пили только вдвоем: Николай Иванович и Марфа Сысоевна. Селиверстов хоть и был большим знатоком по части настоек, но, как он говорил, знатоком-теоретиком, потому что душа у него спиртного не принимала.
Подмораживало. Небо на западе прикрывало темнеющий слева лес густо-розовым, местами переходящим в малиновый цвет, закатным маревом, дышало вызревшими звездами, синело в высоте чисто и хорошо. Справа от дороги разворачивалось, убегая в сумерки, убранное картофельное поле. Стоял трактор. Мужчина в кепке и короткой стеганке возился возле трактора.
За Митяевым мостом дорога разветвлялась, делилась надвое: основная, широкая, шла в сторону Молодечно, другая, огибая болото, уходила в лес, на Ярцево.
Николай подумал: «Надо было бы купить фонарик. Конечно, маловероятно, чтоб в урочище еще остались волки. Но фонарик все равно бы не помешал».
Лес вышел к дороге, обнял ее и увлек в темную чащу, пахнущую сосной, дубом, гнилыми поваленными деревьями и старыми пнями, завистливо глядящими из-под серого мха. Ухнула сова. Эхо рассыпалось между деревьями, как рассыпалась бульба на столе у Марфы Сысоевны, когда она с ловкостью, удивляющей Николая Ивановича, опрокидывала чугунок на чистый, сияющий белой доской стол. Картофелины катились в разные стороны, грозя свалиться на пол. Но этого никогда не случалось.
Прохлада в лесу чувствовалась сильнее, чем в поле. Казалось на первый взгляд, это противоречит здравому смыслу, но только на первый взгляд. И лес, и поле были здесь ни при чем: к ночи морозец уже напоминал, что давно прошла середина осени, что не за горами и сама зима.
Ярцево открылось сразу, словно подняли занавес, потому что Николай Иванович взошел на взгорок. И увидел огни села, разбросанного справа и слева.
На ларьке сельпо висел замок. Сторож не маячил, как в былые годы, видимо, теперь его и не ставили. Возле клуба тоже было пусто. За клубом, через два двора, – дом Марфы Сысоевны.
Николай Иванович просунул руку сквозь щель в калитке, поднял щеколду и прошел во двор.
Хрустнул слышно ледок: из темноты от порога кто-то ступил. Колыхнулась фигура – тенью скользнула по стене, остановилась, словно бы в нерешительности.
– Добрый вечер, – сказал Николай Иванович, замедлив шаг, и вновь пожалел, что не купил фонарик.
На соседнем дворе за колодезным журавлем, что остро уходил в небо, остервенело заголосила собака. Дыхнуло распаренной березовой корой: где-то близко топили баню.
Николай Иванович остановился. Всматривался в человека напряженно, и тот, возможно, всматривался в него. И сопел, чуть присвистывая. Потом подался вперед, точно протягивая руку. В глазах у Николая Ивановича метнулись искры. Небо резко пошло вперед…
Он понял, его ударили.
За что? За что?
Очнувшись, Николай Иванович увидел над собой потолок, обшитый ловко подогнанными досками, и почему-то сразу подивился их необыкновенной желтизне. Ясно пахло сухим чебрецом, мытыми полами. Кто-то мягко ходил по комнате – наверное, в толстых шерстяных носках.
Николай Иванович повернул голову. Шустрая бабка Ядвига – мать Селиверстова – воскликнула:
– Оклемался!
И морщины на лице ее зашевелились, точно мехи гармошки. Бабка Ядвига стояла прямо под лампочкой, свисавшей с потолка, как груша с дерева. Тень возле бабки лежала совсем-совсем маленькая.
Из запечья показался Селиверстов, проковылял через комнату. Николай Иванович попытался сесть, но Селиверстов замахал руками усиленно, будто отбивался от пчел или комаров. Сказал:
– Эх и угораздило тебя шлепнуться возле самого порога.
– Меня ударили, – тихо и равнодушно ответил Николай Иванович. Облизал пересохшие губы.
– Мать, водицы ему. – Селиверстов присел на край кровати. Пристально посмотрел в глаза Николаю, произнес с усердием: – Поскользнулся ты. Поскользнулся… Ледок там возле порога. Я сам этот ледок видел…
– Мне показалось…
– Показалось, показалось, – прервал Селиверстов. – Когда ночью шесть верст лесом отмахнешь, эт леший что показаться может.
Бабка Ядвига подала кружку. Вода была горьковатой на вкус, точно болотная.
– Пей, пей, – закивала головой бабка. – Отвар этот на травках сделан. Уснешь спокойно. К утру все как рукой снимет.
Селиверстов тоже кивал головой и смотрел на Николая Ивановича с тревогой.
– Когда тетя скончалась? – спросил Николай Иванович.
– Девять дней вчера по-соседски отметили, – скорбно ответил Селиверстов.
– Чего так поздно сообщили?
– Без меня то случилось. Я в больнице лежал… Я эт последний год все больше по больницам, – тоскливо признался Селиверстов. Помолчал, о чем-то думая, потом быстро продолжил: – А кроме меня, тут и адреса твоего никто не знает… Да ты спи… Утром поговорим, утром…
Ночью Николая Ивановича несколько раз будил яростный собачий лай, громыхала о будку цепь, но через минуту-другую вновь занималась тишина. Даже ветер не пел в трубе и не скреблись под полом мыши.
…Перед завтраком Селиверстов, небритый и, быть может, оттого имевший вид старческий, угрюмый, словно через силу спросил:
– Ты как, деньгами богат?
– Нет, – честно признался Николай Иванович.
– Что ж эт? Казна мало платит иль страсти к ним не имеешь?
– Казна платит столько, сколько положено, – неохотно ответил Николай, ощупывая шишку на голове. Сморщился болезненно.
– А все-таки? – Селиверстов указал рукой на стул с высокой деревянной спинкой, которую красили когда-то лаком, но теперь лак во многих местах осыпался, и дерево было в малых и больших пятнах, точно уличная пыль, когда по ней стучат первые капли дождя.
– Живу, как все, – Николай Иванович опустился на стул. – Занимаюсь любимым делом.
– Эт хорошо. – Селиверстов подвинул ему графинчик.
– Нет, нет, – запротестовал Николай Иванович. – Голова раскалывается.
– Ты прими стаканчик. Прими… Оно и полегчает, – Селиверстов говорил безучастно. Похоже, думая о чем-то другом.
Бабка Ядвига возле печи с напряжением, прописанным на лице белыми красками, стояла неподвижно, словно ожидала событие непростое, значительное.
– От чего умерла тетя? – спросил Николай Иванович без любопытства в голосе, потому что был уверен, Селиверстов ответит: «От удару», поскольку давление у Марфы Сысоевны всегда вызывало беспокойство, о чем в письмах своих она сообщала непременно.
– От угару, – глухо ответил Селиверстов и хлопнул о стол ладонью так ожесточенно, что глиняная солонка подпрыгнула, будто живая, и соль белым инеем легла на чистые доски стола.
– От удара? – переспросил Николай Иванович, полагая, что ослышался или Селиверстов оговорился.
– Нет, – покачал головой Селиверстов; морщины уныло собрались над его переносицей, и он потер лоб, будто видел их. – В том-то и дело, что от угару…
– Сырости упокойница боялась страсть как, – сказала бабка Ядвига и облизала губы.
– Засыпала она на ночь печку углем, а дымоход, он у нее с приветом был… – Селиверстов замолчал, потом сказал, не раньше, чем через минуту, словно набравшись духу: – Я ей говорю: дымоход у тебя, Марфа, не того. Она в ответ: сам ты не того. Упрямой силы была женщина.
– Вы не знаете, получила она мою телеграмму?
– Какую? – удивилась бабка Ядвига.
– Я посылал с полмесяца назад, – сказал Николай Иванович.
– Про телеграмму Марфа не сказывала, – с сомнением в голосе ответила бабка Ядвига. – Или сказывала… К Новому году телеграмма, что ли?
– Ну брось ты, мама, – поморщился Селиверстов. – До Нового года еще дожить надо.
– Не помню, – призналась бабка Ядвига. – Чего-то сказывала, а чего – не помню…
20
Тогда дул ветер. Гнал вдоль гор облака. И было ощущение, что дождь пойдет с минуты на минуту. Облака держались друг за друга, однако не заволакивали небо сплошь, синева проглядывала в узкие и широкие окна. И окна эти плыли, точно на корабле. Только у корабля этого не было ни кормы, ни палубы, ни конца, ни края…
– Вы обещали сводить меня на перевал, – сказала Светлана. Так простодушно и наивно мог сказать только ребенок: «Папа, ты обещал мне купить мороженое».
– А если пойдет дождь? – спросил он.
– Мы возьмем палатку.
– Я хотел пригласить с собой школьников. На всех палатки не хватит.
– Мы можем пойти вдвоем. Или вы боитесь, что нас съедят волки?
– Зубы есть не только у волков. А главное – языки.
– Знаете, почему я никогда не вышла бы за вас замуж?
– Знаю, – ответил Николай Иванович.
– Нет, нет, нет… Вы не широкий человек. А жизнь, между прочим, не научная проблема. В ней нельзя быть узким специалистом.
…Луна купалась в реке. Сидела на мокрых камнях. Прыгала с двухметрового обрыва вместе с брызгами и потоком, ныряющим вдруг в темноту, под ореховый куст, где уже глядела сны тишина. И вода в черноте плыла такая плотная, что звезды на ней покачивались, словно лодки.
Николай Иванович взял Светлану за плечи. Почему-то ожидал, что она непременно вырвется. Но она не вырвалась. И он вспомнил, что, конечно, ее уже много раз брали за плечи. И вздохнул…
Горы молчали многозначительно. Легкие, большие. Они сиренево, приближаясь справа и слева, хороводили вокруг двухместной туристической палатки оранжевого цвета, в сравнении с ними маленькой, как грибок.
– Я хочу в воду, – отстранилась Светлана.
Он благоразумно предупредил:
– В горных речках очень холодная вода. Тем более осенью.
– Не придавай значения, – посоветовала она. И стала решительно снимать с себя одежду.
Она бросилась в воду, а звезды бросились от нее врассыпную…
Николаю Ивановичу казалось, что все это ненастоящее. Из книг или фильмов. И он вспомнил французский фильм, снятый по русской повести. Вода, ночь, луна. И то, что на Светлане, как и на Марине Влади, не было ровным счетом ничего, только усиливало ощущение нереальности.
И все-таки Светлана плавала в реке, живая, белая. Значит, сейчас, сегодня не было границы между жизнью и вымыслом. Так просто…
Было махровое полотенце, которым он растирал ее. Кружка с водкой. Зубы Светланы, стучащие об эту кружку. И были горы. И счастье.
21
Солнце припекло около полудня будто бы ни с того ни с сего. Утром над болотом и огородами беспечально дремал туман. И небо, казалось, тоже было из тумана, седое, низкое. Лужи слеповато глядели вверх, потому что ледок прикрывал их, хрупкий, белесый, совсем непрозрачный. Иней лежал на крышах, на срубе колодца, телевизионных антеннах, которые из-за инея казались просто замаскированными и просматривались едва-едва…
В половине двенадцатого, когда Селиверстов и Николай Иванович вышли из дому, солнце светило щедро, жирной грязью чернела земля и день больше походил на раннюю весну, чем на осень. Оба мужчины были в резиновых сапогах.
– Без сапог тута утопнешь, – весело говорил Селиверстов, опираясь на палку.
У магазина сельпо несколько местных мужчин и женщин с любопытством посмотрели на Николая Ивановича. Он вежливо поздоровался. А Селиверстов пояснил:
– Племянничек Марфы Сысоевны. Царствие ей небесное…
Кладбище было в стороне от села, за редким смешанным лесом. Дорога здесь раздваивалась. Одна вела на станцию, к поездам, к рынку и буфету, где частенько бывало бочковое пиво; другая тянулась к оврагу, потом поднималась на взгорок, к роще белых берез, за которой и находилось кладбище.
Могила Марфы Сысоевны бросалась в глаза сразу, потому что стояла в самом начале, земляным холмом и венком из живой хвои и ярких бумажных цветов.
На покосившейся скамейке возле запущенной, ушедшей в землю другой, второй могилы сидел мордатый небритый мужчина в грязной и рваной нейлоновой куртке цвета морской волны и тоскливо смотрел на могилу Марфы Сысоевны.
Селиверстов, увидев его, набычился и сжал свою палку так, что сосуды на руке набухли, грозя лопнуть сейчас, сию же минуту. Николай Иванович с опаской посмотрел на Селиверстова и даже посторонился. Небритый мужчина почему-то не слышал их шагов, а когда поднял голову, они уже стояли возле могилы.
– Привет, черт хромой, – беззлобно сказал Селиверстову мужчина, перевел взгляд на Николая Ивановича и спросил: – Это и есть ее ученый племянник?
– Ты вот что, Федор, – как можно миролюбивее сказал Селиверстов. – Топай отсюдова… Потому как калякать нам с тобой не о чем. А человеку родственный долг справить нужно…
– У тебя забыл спросить. – Федор щелчком выбил из пачки сигарету и ловко взял ее в рот.
– Здравствуйте, – вежливо сказал Николай Иванович.
– Привет, – кивнул Федор и встал с лавочки. – Мне минут пять поговорить с тобой надо, только без участия мудреца этого. – Он презрительно взглянул на Селиверстова.
– Я готов. Пожалуйста, – согласился Николай Иванович.
– Да не слушай ты его, бандюгу и алкоголика, – возмутился Селиверстов. – Он ентой весной только оттудова вышел…
– Откуда? – не понял Николай Иванович.
Селиверстов посмотрел на север, дернул подбородком так, что кожа на шее заходила гармошкой, откашлялся и лишь потом сказал:
– Из мест заключения.
– Успокоился? – Федор сунул руки в карманы куртки. Взгляд у него был хмурый и злой.
– Мое дело человека проинформировать. А там пусть решает, как знает. – Селиверстов повернулся к Николаю Ивановичу спиной. Кряхтя, нагнулся, поправил венок.
Земля чавкала под ногами Федора. На нем тоже были сапоги. Однако не резиновые, а кирзовые. Со следами засохшей грязи.
– Я с теткой твоей Марфуткой, – остановился он вдруг и в упор посмотрел на Николая Ивановича, – любовь крутил.
– То есть как? – опешил Николай Иванович. – Она же старше вас, и намного.
– Жизнь, дружок, иной раз так припрет, что не до того: старше, младше.
Селиверстов теперь не стоял. А сидел на той самой скамейке, с которой недавно встал Федор. За могилками была видна его серая кроличья шапка, узкие, опущенные плечи да голубоватый, быстро тающий в солнечном воздухе дымок табака.
– Зачем вы меня ударили? – спросил Николай Иванович.
Федор поддел носком сапога кусок грязи, мутная вода быстро заполнила воронку до самого края, но не выше.
– Я тебя за другого принял, – виновато улыбнулся Федор. – Я думал, что это Селиверстов своего тестя подослал.
– Что вы от меня хотите?
– Хочу, чтобы тебя не надули.
– Кто?
– Селиверстов, – хрипло ответил Федор. И быстро продолжал: – Он тебя вызвал, чтобы ты разрешил ему дом Марфин продать. Он деньги переполовинит… А я имею право на долю. Я с Марфой хоть и расписан не был, но хозяйство мы вместе вели. Здесь любой подтвердит. И суд всегда на моей стороне будет.
– Какой суд? – У Николая Ивановича начало шуметь в голове, и голос прозвучал совершенно страдальчески.
– Народный… – ответил Федор. И решительно пояснил: – Я за свою долю судиться намерен. Вот так…
– Мне не нужен дом. Живите в нем себе на здоровье.
Федор захохотал. Николай Иванович никогда раньше не слышал, чтобы люди так отчаянно смеялись на кладбище. И ему сделалось совсем не по себе, и он прикрыл глаза.
– Шутник, – сказал Федор. – Ты же наследник. Единственный. И все формальные права на твоей стороне.
– Я дарю вам дом, – устало сказал Николай Иванович. И пошел туда, назад, к Селиверстову.
Федор шел за ним. Это было ясно по шуму шагов. Наконец Федор нагнал Николая Ивановича, тронул за плечо:
– А дарственная?
– Будет и дарственная, – не оборачиваясь, ответил Николай Иванович.
– У нее деньги были, – вздохнул Федор.
– Не знаю.
– Я знаю. Точно, были. Только ума не приложу, где она их прятала.
– Наверное, в сберкассе.
Федор усмехнулся:
– А ты плохо знаешь родную тетю. Не тот это был человек, чтобы хранить свои деньги в сберкассе…
Селиверстов дулся, ну в смысле – хмурился, сердился. Со скамейки он поднимался будто бы через силу, так и казалось – вздохнет тяжело, но не вздохнул. Только спросил:
– Дом делить будете?
– Подарил я ему.
Удивился Селиверстов. Покачал головой. И даже, сняв шапку, почесал затылок. Потом ожесточенно нахлобучил ее. Сказал с явным сомнением:
– Дело хозяйское.
– Пусть живет человек. – Нет, нет, Николай Иванович не оправдывался. Он просто хотел объяснить смысл своего поступка.
– Пропьет Федор хату. И делу конец. – Селиверстов махнул рукой. Потом остановился, взял Николая Ивановича за пуговицу плаща, сказал: – А сам по чужим углам живешь. Крыши своей не имеешь.
За кладбищем, у березовой рощи, паслась коза. Одна-одинешенька. Сбежавшая, наверное, из стада. Николаю Ивановичу сразу вспомнилась десятиклассница Мара Аджиева. И ее коза Сонька. Вспомнилась тропинка в гору. Беспокойный ручей между зелеными камнями. Захотелось домой. Домой…
Он спросил Селиверстова:
– Здесь никто не проживает из родственников Ловикова Владимира Владимировича?
– Тетка проживала. Домна Петровна Суроженко. Но года три назад хату продала, куда-то съехала. Отец его до войны помер. А мать и сестру немцы как заложников расстреляли. Он и сам, как с плену возвернулся, сюда ни разу не приезжал. В Минске устроился…
– Вы ничего не путаете?
– Я? – обиделся Селиверстов. – Домна Петровна мне сама сказывала. Да здесь все про это знают… На него вначале похоронка пришла. Господи, на кого только похоронки не приходили!
– Почему же отец мой об этом ничего не знал? – строго спросил Николай Иванович. – Они с Ловиковым были фронтовыми друзьями.
– Отец твой, царство ему небесное, сурового характера был человек. Марфу Сысоевну на дух терпеть не мог… К нам сюда лишь однажды и завернул. Сразу после фронта, в сорок четвертом, когда инвалидность получил. А про Володьку известно стало в сорок седьмом или в сорок восьмом… Уже и не помню точно…
Селиверстов шмыгнул носом и, ссутулясь, заковылял по грязной дороге, норовя обогнать Николая Ивановича.
22
Ключи от дома Марфы Сысоевны были у Федора. Три ключа – не на кольце, а на цепочке: один от сарая, другой от коридора, третий – комнатный, что ли. Ибо подходил он к замку двери, ведущей из длинного полутемного коридора, в конце которого была кладовка, в комнату.
Наверное, каждый дом имеет свой запах, неповторимый, как отпечатки пальцев. Наверное, рассказывать о запахах – это все равно что пытаться рассказать мелодию песни.
Дрогнуло сердце у Николая Ивановича, едва вдохнул он воздух, переступив порог коридора, увидел старый велосипед, подвешенный к стенке. Побитые крылья, поцарапанный никель руля. Поверилось, распахнется дверь, вскрикнет от радости тетя, скажет, чуть напевая: «Со-ко-ле-но-чек мо-ой приехал».
Федор снял шапку. Сказал равнодушно:
– Если из вещей что требуется, хоть все забирай. Мне только одеяло да подушка и надобны.
– Спасибо, – сказал Николай Иванович, – все необходимое у меня есть.
– Необходимое… – Федор качнул головой. И на лице его появилась улыбка, не хитрая, не насмешливая. Скорее доброжелательная. – Верно сказал ты, необходимое… Его по пальцам пересчитать можно. Ложка, кружка, котелок, ботинки, ну белье еще… И спать где…
Николай Иванович прошел в комнату. Желтый свет дня заглядывал в окна, освещал злополучную печку, икону в углу, доски пола, никогда не крашенные. Раньше они всегда были чистыми, как и все в доме Марфы Сысоевны. Теперь же на них темнели засохшей грязью следы сапог и ботинок побывавших в доме людей.
– Она у тебя одна была? – спросил Федор. Николай Иванович кивнул.
– А родители? Померли враз оба?
– Мать умерла, когда мне три года было. Я ее и не помню. А отец, когда я в четвертый класс ходил, от старых ран помер.
– Значит, Марфа тебя вырастила.
– Нет… – сказал Николай Иванович. И тут же добавил: – Мы не здесь жили. Мы жили в городе Туапсе. Марфа Сысоевна разыскала меня в детдоме, когда я уже в десятом классе учился.
– Хлебнул ты, выходит, – задумчиво сказал Федор.
– А кто не хлебнул?! – не поймешь, спросил или, наоборот, сказал утвердительно Николай Иванович.
– Есть такие, – злорадно сузил глаза Федор. Они превратились в щелочки. – Видел… Жадные, обжорливые, ленивые…
– Злости в вас много, Федор, – сказал Николай Иванович. – Будьте добрее к людям. И за добро они отплатят вам добром.
– Сказки эти уж больно древние… Человека нужно, как кота, мордой в дерьмо тыкать, вот тогда он станет и хорошим, и дисциплинированным, и, может быть, добрым.
– По этому вопросу наши точки зрения несовместимы. – Николай Иванович повернулся, пошел к двери.
– Слушай, возьми икону, – сказал Федор, – она старая. А в городе, говорят, на почве коллекционирования икон теперь с ума сходят.
Николай Иванович отрицательно покачал головой.
– Здесь к нам одна гнида приезжала, бородатая, в очках. Джинсы все протертые. Все ходил, у старух иконы вымаливал. Я, говорит, бабуня, из музея… Нам для науки нужны иконы. А когда участковый инспектор интерес к нему проявил, то выяснилось, никакой он не ученый, а самый дешевый спекулянт…
– Я иконы не собираю, – сказал Николай Иванович. – Я собираю старые автоматы, пулеметы, каски, письма солдатские, газеты военных лет…
– А-а, – кивнул Федор. Однако на всякий случай добавил: – За автоматы и пулеметы статья есть…
– Возможно, – рассеянно ответил Николай Иванович. И повторил: – Возможно…
23
В Минске Николай Иванович обратился в справочное бюро сразу же у вокзала. Он назвал год и место рождения Ловикова Владимира Владимировича и попросил его адрес. Женщина записала данные на бланке, взяла плату, велела зайти через час.
В поисках места, где можно позавтракать, Николай Иванович вышел на широкий проспект, медленно пошел по его левой стороне. Утро было ветреное и холодное. Солнце брезжило каким-то не теплым, похоже – раздраженным светом. И облака скользили по небу, высокие, гордые и немножко злые. Лист коснулся щеки Николая Ивановича, завертелся в синем воздухе, маленький, похожий на снежинку, только не белый, а желтый. Улица вдруг обозначилась резче: и машины на ней, и высокие фонарные столбы вдоль противоположного тротуара. Увиделось, что люди одеты тепло: в куртках, в пальто. Спина под плащом похолодела, пальцы сами потянулись к воротнику, подняли его. Воротник был еще влажным.
Николай Иванович промок по дороге из Ярцево. Селиверстов говорил, что в восемь вечера должна пойти на станцию машина, принадлежащая кооперативной столовой, но, как потом выяснилось, шофер выпил по случаю внезапного поражения минского «Динамо». И поездку отложили на утро.
Провожал Николая Ивановича Федор. Они шли темным лесом. И дождь моросил им в спины, падал под углом, что было очень заметно, ибо Федор не выключал фонарика, длинного, с круглым серебристым отражателем.
– Ты человек, – говорил Федор. – Ты не думай, что я кручу динамо, потому что дом в подарок получил. Дом бы я у тебя все равно из пасти вырвал. Мне что понравилось… Ты дом не с испугу отдал, а потому что человек.
– Вы тоже человек, – тихо напомнил Николай Иванович, которому было тоскливо и хотелось спать, а не шагать шесть километров на станцию к поезду на Минск, прибывающему лишь в четыре часа утра.
– Человек, – вполне самокритично, с иронией, произнес Федор. – Таких в электричках на запотевших стеклах пальцем рисуют. Точка, точка, запятая… Носик, ротик, оборотик. Вот и вышел обормотик… А Селиверстов – шкура, – закончил он без всякого перехода, потом долго молчал, пока по левой стороне не показалось убранное картофельное поле.
Конечно, его не было видно. Но почувствовалось пространство. И горьковатый запах деревьев отступил назад, туда, за спину. Мокрая земля пахла совсем иначе…
– Жинка-то не заругает? – спросил Федор.
– Холост я.
– Развелся, значит.
– Холост я, – повторил Николай Иванович. Пояснил: – Никогда не был женат.
– Я сам, понимаешь, – сплюнул Федор, – был женат не единожды… У одной глаза красивые, у другой ноги, у третьей ляжки… Все это труха. Душу ищи, старик. Душу.
Федор закурил. Сделал несколько крепких затяжек. Сказал:
– За твое доброе дело одними добрыми советами не расплатишься. Так я тебе что обещаю… Я Марфины деньги все равно найду. Кровь из носу… Половина твоя. Я наследник, но и ты наследник…
К справочному подходил если не с уверенностью, то с предчувствием, в общем-то большим, что женщина разведет руками и сухо скажет: не проживает в Минске тот Ловиков, которого вы ищете. Не проживает, потому что погиб он 14 ноября на Северо-Кавказском фронте.
Однако женщина в справочном бюро посмотрела на Николая Ивановича, как сквозь стекло, протянула фирменный бланк, где решительным разборчивым почерком был написан адрес человека, который по сведениям архива Министерства обороны СССР был убит около тридцати лет назад.
– Спасибо, – сказал Николай Иванович настолько ошарашенно, что женщина заметила это и в удивлении подняла брови.
24
День по-прежнему тянулся негостеприимный. Холодный, ветреный. Облака, которые еще с утра в одиночку быстро скользили по небу, теперь сомкнулись плотным строем, таким серым и однотонным, что даже трудно было понять: стоят они или движутся. На углу квартала возле магазина продавали апельсины. Людей стояло мало: пятеро, шестеро. А на лотке апельсины возвышались цветком, большим, желтым. Смотреть на цветок было радостно и приятно.
Николай Иванович питал слабость к ярким тонам и краскам. Когда Светлана спросила его, какой цветок нравится ему больше всего, он ответил:
– Роза.
Она улыбнулась и покачала головой.
– А какой ваш любимый цветок? – поинтересовался он.
– Фиалка.
– Она же маленькая.
– Вы напоминаете мне бегемота из мультика, – добродушно произнесла Светлана. – Помните, он говорил: настоящий друг должен быть большим.
Вечер прикоснулся к ним запахами дыма. Был тогда март, и в садах жгли мусор, прошлогодние листья. Дым вился сизо, задиристо. Хотя костры горели без треска и пламя не очень отрывалось от земли, дети кричали в садах радостно. Крики их напоминали гвалт птиц на рассвете. Горы стояли синие, а небо розовело высоко совсем самую малость. Потому что закат угасал далеко над морем. Море заслоняли другие горы, поменьше. Синева не облагораживала их. Они чернели уныло, придавленно.
В тот же вечер он провожал Светлану в Москву. Они стояли на перроне Туапсинского вокзала. И он знал, что она не любит его. И, может, вообще не любит никого, кроме фиалок. Но она стояла грустная. И родная. И очень не хотелось, чтобы поезд увозил ее отсюда. Но билет был куплен…
Николай Иванович вышел из вокзала и пошел пустынной улицей к набережной, которая тоже казалась пустынной. Дул ветер. Скамейки стояли мокрые. Чуть проблескивали голубым светом, потому что фонари горели не на всех столбах, а через один и даже через два. Ярко и красиво, словно уцепившись за ветки, висело в темноте название кафе «Радуга». У причала покачивались бункеры. Три. Их желтые палубы освещались хорошо, хотя на палубах никого не было.
Пахло морем. И немного нефтью. Но больше морем…
Дом в Минске, адрес которого Николаю Ивановичу дали в справочном бюро, выглядел старо. Легко было догадаться, что строили его сразу же после войны. Высокая арка вела во двор. Лестница в подъезде была необыкновенно широкая. Квартиру сорок пять он нашел в конце коридора на третьем этаже. Звонил, звонил. Не открыли. Подумал: «А ведь верно. Вторник. И время дня – самое рабочее. Надо ждать до вечера».
Обедал в столовой. Он привык к столовым еще со времени детства, когда отец оставлял ему под будильником деньги на еду. Отец уходил на работу рано. Заводил будильник и уходил. Возвращался после пяти. Приносил с собой вареной колбасы или сыра. Кипятил чайник. Ужинали. Потом отец садился за письменный стол. Листал книги, газеты. Что-то выписывал из них. Иногда вклеивал вырезки.
Вино отец не пил. Нельзя было. Но однажды по какому-то случаю явился домой под хмельком. Пошатывался, удивляя соседей.
Сел на кровать. Сказал сыну:
– Садись рядом.
Скупой на ласку, обнял:
– Расти человеком… Человеком, понимаешь… А остальное все приложение. Ты думаешь, кому жизнью обязан? Мне? Нет. – Расстегнул рубашку. Грудь в шрамах, страшно смотреть. – Ты другу моему боевому всем обязан. Потому что, если бы Володя Ловиков шесть километров меня на себе в санбат не нес, истек бы я кровью. И ты бы не родился. А Володя тут же, в санбате, кровь мне свою для переливания дал. Хорошей группы была у него кровь. Настоящей…
25
Перрон медленно плыл мимо поезда, мокрый, с холодными пятнами огней, размазанных на асфальте, между глухими тенями от киосков и кипарисов, вытянувшихся до самых рельсов. Небо еще только серело. И горы проступали из темноты тяжело, нечетко.
Согнувшись, проводница обтерла тряпкой влажные поручни, потом повернула задвижку. Крышка откинулась, ударившись о стену вагона с глухим стуком. Вслед за этим, через секунду или две, под колесами послышалось протяжное и громкое шипение. Поезд остановился.
Николай Иванович вышел на перрон. Сказал проводнице:
– Счастливого пути.
Она торопливо, хотя торопиться было некуда, потому что здесь меняли электровоз, ответила:
– Спасибо, спасибо.
Он пошел к туннелю, над которым черными буквами было написано: «Выход в город».
Серебристые дверцы автоматических камер хранения выстроились справа вдоль перехода. Стена, уставленная ими от пола до потолка, отталкивала и даже немного пугала своей неприступностью и железной холодностью.
В это было трудно поверить, но на привокзальной площади у кассы электропоездов, чуть левее «Бюро квартирных услуг», стояло сразу три свободных такси. Захлопнув за собой дверцу, откинувшись на мягкую спинку сиденья, Николай Иванович назвал адрес.